Укушенные страдальцы со всех концов света стали стекаться в лабораторию этого волшебника на Рю-д'Юльм. Исследовательская работа на время была прекращена в этих маленьких грязных комнатах, где Пастер, Ру и Шамберлан сортировали разноплеменные толпы страждущих, лепетавших на всех языках мира одну только фразу:
– Пастер, спаси нас.
И этот человек, который не был даже врачом, который всегда с гордой иронией говорил о себе: «Я только химик», — этот ученый, который всю жизнь отчаянно ругался с докторами, нес радость и спасение этим несчастным.
Из Смоленска, из далекой России, прибыло девятнадцать крестьян, побывавших в зубах у бешеного волка двадцать дней тому назад. Пятеро из них были настолько истерзаны, что не могли даже ходить, и их пришлось поместить в больницу. Эти странные фигуры в меховых шапках явились в лабораторию, повторяя одно слово: «Пастер, Пастер» — единственное французское слово, которое они знали.
И весь Париж помешался, — как может помешаться только Париж! — на этих искусанных русских крестьянах, которые обязательно должны были умереть, так как прошло слишком много времени с момента укуса. От укусов бешеного волка обычно заболевало восемь человек из десяти, так что из этих девятнадцати русских пятнадцать, несомненно, были обречены на смерть.
– Может быть, они и все умрут — ведь прошло уже больше двух недель... Болезнь, вероятно, зашла слишком далеко... Да, немного у них шансов на спасение... Несчастные... — только и было разговора на бульварах.
Может быть, действительно было уже слишком поздно. Пастер не мог ни есть, ни спать. Он взял на себя страшный риск: чтобы наверстать потерянное время к провести четырнадцать прививок ускоренным темпом, он впрыскивал русским свою вакцину два раза в день — утром и вечером.
Наконец восторженные парижане разразились бурным взрывом ликования и оваций по адресу своего Пастера, и вся Франция, весь мир присоединились к ним в великом гимне благодарности. Его вакцина не спасла только трех из обреченных крестьян. Крестьяне вернулись в Россию, где были встречены даже с некоторым страхом, как люди, спасенные каким-то высшим чудом от неминуемой смерти. Со всех концов мира посыпались деньги, составившие солидную сумму в несколько миллионов франков, на постройку лаборатории в Париже, в которой Пастер мог бы иметь все необходимое для охоты за смертоносными микробами и для изобретения оружия против них. Эта лаборатория теперь называется Пастеровским институтом. Это был взрыв благотворительности, каким сопровождаются обычно большие стихийные бедствия.
Лаборатория была выстроена, но песенка Пастера была уже спета. Бремя великого триумфа оказалось для него непосильным: сказалось колоссальное напряжение непрерывной сорокалетней работы. Он умер в 1895 году в маленьком домике, близ того места, где теперь содержатся его бешеные собаки, в Villeneuve l'Etang, на окраине Парижа. Умер он, держа в руке руку своего старейшего, терпеливого, малоизвестного сотрудника — своей жены. Около него были также Ру и Шамберлан и другие его помощники — все эти верные, преданные ребята, которых он так ужасно терзал своей неукротимой энергией, подчас обижал и эксплуатировал, но в то же время возвышал и вдохновлял. И эти люди, рисковавшие своей жизнью для осуществления его безумно смелых замыслов против смерти, готовы были сейчас умереть, чтобы его спасти, если бы это было возможно.
Таков был конец этого слишком «человечного», слишком страстного и нетерпеливого охотника за микробами и спасателя человеческих жизней.
Но я больше люблю вспоминать о другом конце его головокружительной карьеры. Это было в 1892 году, в день его семидесятилетия, когда на большом собрании, устроенном для его чествования в Сорбонне, ему была поднесена медаль. Здесь был Листер и другие выдающиеся представители науки всех стран. А над головами этих светил, сидевших на почетных местах, все ярусы были заполнены молодежью — студентами Сорбонны и других коллежей и высших школ. И вот среди неугомонного жужжанья молодых голосов вдруг наступила гробовая тишина. Пастер, слегка прихрамывая, взошел на эстраду, опираясь на руку президента Французской республики. И в этот момент, как бы приветствуя героя-полководца, отразившего несметные орды лютых врагов, оркестр республиканской гвардии заиграл триумфальный марш...
Листер, король хирургов, поднявшись со своего места, обнял Пастера, и стены здания задрожали от грома рукоплесканий, приветственных криков молодежи на галерке и седобородых гостей в почетных рядах.
Наконец маститый охотник за микробами получил возможность говорить. Его голос, когда-то так величественно гремевший в нескончаемых яростных спорах, потерял теперь свою звучность, и его сыну пришлось говорить за него.
Последние слова его были гимном надежды на новую, прекрасную жизнь человечества.
Глава шестая
Мечников. Милые фагоциты
I
Охота за микробами всегда была странным и путаным делом.
Привратник, лишенный всякого образования, был первым человеком, увидевшим микробов; химик вывел их на свежую воду и указал на таящуюся в них угрозу; скромный сельский врач превратил охоту за микробами в нечто напоминающее подлинную науку. Вся история охоты за микробами полна нелепейших фантазий, блестящих откровений и сумасшедших парадоксов. А в соответствии с этим другая молодая наука, наука об иммунитете, носила точно такой же характер, ибо неукротимый Мечников, основоположник этой науки, вовсе не был спокойным и трезвым исследователем, а скорее напоминал неуравновешенный тип из романа Достоевского.
Илья Мечников родился в 1845 году на юге России и, не достигши еще двадцатилетнего возраста, сказал сам себе:
– Я обладаю волей и способностями; я одарен природным талантом и достаточно честолюбив для того, чтобы сделаться выдающимся исследователем.
Поступив в Харьковский университет, он тотчас же взял у одного из профессоров микроскоп и, не имея еще абсолютно никакой научной подготовки, сел и написал большой ученый трактат. Иногда он на несколько месяцев забрасывал свои университетские занятия, но не для забавы, а для чтения, и читал он не романы, а сложные ученые труды о «кристаллизации белковых веществ» и страстные политические прокламации, обнаружение которых полицией грозило бы ему ссылкой в Сибирь на каторжные работы. Он просиживал ночи напролет, выпивая бесконечное количество чаю и проповедуя товарищам атеизм, так что в конце концов они прозвали его «безбожником». Затем за несколько дней до экзаменов он сразу нагонял все, что пропускал за много месяцев. Его чудовищная память, напоминавшая скорее усовершенствованный фонограф, чем свойство человеческого мозга, дала ему, наконец, возможность написать своим родным, что он окончил университет одним из первых и получил золотую медаль.
Он вечно старался обогнать самого себя. Он бомбардировал научные журналы своими статьями. Наведя микроскоп на какого-нибудь случайного жучка или клопа, он тотчас же садился и писал ученый труд. А на другой день, посмотрев внимательно на объект своего исследования, он уже видел перед собой совершенно иную картину.
Тогда он спешно писал в редакцию журнала:
«Прошу задержать печатание моей рукописи, отправленной вам вчера. Я обнаружил в ней ошибку».
А если редакция иной раз отказывалась вовсе принять его рукопись, он приходил в ярость и горестно восклицал:
– Ах, мир меня не понимает!
Наконец он сказал своей матери (которая всегда его баловала и верила в его великое будущее):
– Я очень интересуюсь вопросами о протоплазме[34]. Но у нас в России нет науки!
И он помчался в Вюрцбургский университет в Германии, где узнал, что университет откроется для занятий только через шесть недель. Он разыскал там несколько русских студентов, встретивших его, однако, весьма холодно, так как он был еврей[35]. Окончательно разочаровавшись в жизни, он вернулся домой с несколькими новыми книгами в саквояже, и одна из этих книг была только что опубликованное «Происхождение видов» Чарлза Дарвина[36]. Он жадно поглотил теорию органической эволюции и, сделавшись сразу ее страстным приверженцем, стал проповедовать ее как новую научную религию.
Он стал замышлять широкие собственные исследования в области эволюции; в длинные бессонные ночи перед его открытыми глазами проносилась величественная панорама живых существ от таракана до слона, являющихся детьми какого-то отдаленного, бесконечно малого предка.
Этот перелом был для Мечникова началом новой жизни. В продолжение десяти лет он странствовал из лаборатории в лабораторию, проповедуя и защищая свою новую точку зрения; из России через Германию он перебрался в Италию; из Италии — на остров Гельголанд. Он работал над эволюцией червей, он отчаянно ковырялся своими неуклюжими пальцами во внутренностях ящерицы, стараясь прочесть в них историю эволюции, и, когда не находил того, что ему хотелось, с досадой бросал изуродованную рептилию через всю лабораторию.
В противоположность Коху и Левенгуку, сила которых заключалась в умении ставить природе те или иные вопросы, Мечников читал сначала толстые книги об эволюции, загорался воодушевлением, кричал «да», а потом уже длинным рядом опытов пытался вырвать у природы признание его идей. И, как это ни странно, он часто оказывался прав, и блистательно прав, как вы увидите ниже. До того времени (это было в конце семидесятых годов) он ничего еще не знал о микробах, но одолевавшая его все время мания доказать факт выживания наиболее приспособленных неизменно вела его к созданию той полуфантастической теории, которой он объяснил причину сопротивляемости человека по отношению к микробам.
Первые тридцать пять лет его жизни были только шумной и довольно-таки нескладной подготовкой к той громкой славе, которая ждала его на острове Сицилия, в Средиземном море.
Двадцати трех лет он женился на некоей Людмиле Федорович, которая была больна туберкулезом и на свадьбу привезена в кресле для инвалидов. Они стали ездить по всей Европе в поисках исцеления. Урывая случайные минуты от нежного и трогательного ухода за женой, Мечников занимался изучением вопроса о развитии зеленых мух, паразитов, червей и скорпионов.
Потом Людмила умерла; последние свои дни она провела под морфием, и Мечников, заразившийся от нее этой привычкой, в своих последующих блужданиях по Испании и Швейцарии стал употреблять все большие и большие дозы этого наркотика. Кроме того, у него развилась еще тяжелая болезнь глаз, а что за натуралист и исследователь без глаз?
«К чему жить?» — сказал он себе и принял заведомо смертельную дозу морфия, но, к счастью, она оказалась слишком большой и, вызвав у него рвоту, вышла вместе с нею. «К чему жить?» — воскликнул он снова и, приняв горячую ванну, выскочил раздетым на мороз, чтобы заболеть воспалением легких. Но мудрые боги, покровительствующие искателям, имели на него, вероятно, другие виды. В ту же ночь его внимание неожиданно было приковано картиною роя ночных бабочек, вьющихся около пламени фонаря.
«Эти насекомые живут всего несколько часов, — сказал он себе. — Как можно применить к ним теорию выживания более приспособленных?»
И он снова принялся за свои опыты.
Тоска его была очень глубока, но длилась недолго. Вскоре он был назначен профессором в Одесский университет, где стал проповедовать идею выживания приспособленных, завоевал всеобщее уважение своей ученостью и приобрел некоторую солидность. Не прошло еще двух лет после смерти Людмилы, как он встретился с прелестной девушкой Ольгой и женился на ней.
II
В 1883 году, когда после открытий Пастера и Коха весь мир помешался на микробах, Мечников из натуралиста превратился вдруг в охотника за микробами. Он повздорил с заправилами Одесского университета и вместе с Ольгой Николаевной и кучей ее малолетних сестер и братьев переехал на остров Сицилия, где устроил себе любительскую лабораторию в гостиной своей дачи, выходившей фасадом на море и синеющий вдали калабрийский берег. Интуиция подсказывала ему, что микробы стали теперь важнейшей отраслью науки, и он мечтал о великих открытиях в этой области, совершенно не владея методами исследования и не видев еще как следует ни одного микроба. Он расхаживал по своей лаборатории-гостиной, излагая Ольге Николаевне сущность биологических теорий, изучая жизнь морских звезд и губок, рассказывая детям волшебные сказки, — короче говоря, не делая абсолютно ничего, что хотя бы отдаленно напоминало захватывающие исследования Коха и Пастера.
В один прекрасный день он решил заняться вопросами пищеварения у морских звезд и губок. Он уже раньше замечал внутри этих животных странные клетки, составлявшие часть их организма, но не остававшиеся в покое на одном месте, а оригинальнейшим образом передвигавшиеся с места на место; эти клетки сначала выпускали из себя отростки, а затем перетаскивали за ними остальную часть своего прозрачного тельца, совершенно так же, как это делает простейшее из животных — амеба. Таковы были блуждающие клетки, двигавшиеся как бы самопереливанием внутри тела этих животных.
Мечников взял несколько крошечных кусочков кармина и ввел их внутрь тела личинки морской звезды. Это была очень оригинальная и остроумная затея, потому что личинки были прозрачны, как хорошее оконное стекло, и с помощью линзы он мог видеть все, что происходит внутри животного. С захватывающим интересом он следил за тем, как эти ползающие, переливающиеся клетки устремлялись со всех сторон к частицам кармина и... пожирали их. Он был уверен, что видит перед собой картину пищеварения морской звезды, но в то же время в его мозгу пронеслась какая-то новая, смутная, не оформленная еще мысль, далекая от примитивных вопросов пищеварения.
На другой день Ольга Николаевна с детьми отправилась в цирк посмотреть каких-то необыкновенных дрессированных обезьян. Мечников сидел один в гостиной и задумчиво смотрел на кучу морских звезд. И вдруг — это было подобно вспышке молнии — в один момент, в одну ничтожнейшую часть секунды Мечников изменил весь ход своей жизни.
«Эти блуждающие клетки в личинке морской звезды пожирают зернышки кармина, они должны так же пожирать микробов! Несомненно, что именно они, эти блуждающие клетки, защищают морскую звезду от микробов. Наши блуждающие клетки, наши белые кровяные шарики точно так же, вероятно, защищают нас от микробов. Они-то и являются, очевидно, причиной иммунитета, сопротивляемости микробам, и благодаря им, вероятно, человечество до сих пор еще не уничтожено злокачественными бациллами».
Без всякой последовательности, без всяких изысканий и опытов Мечников сразу перескочил от пищеварения морской звезды, к человеческим болезням.
«Я внезапно превратился в патолога, — пишет он в своем дневнике (и это действительно было так же странно, как если бы флейтист неожиданно объявил себя астрофизиком!), — и это событие меня так взволновало, что я стал быстро ходить взад и вперед по комнате, а затем почувствовал даже потребность пойти на берег моря, чтобы собраться с мыслями».
Я думаю, что Кох с его невероятной педантичностью вряд ли доверил бы в ту пору Мечникову стереть пыль со своего микроскопа, но полное невежество относительно микробов, казалось, ничуть не смущало этого безумца.
«Я сказал себе, что если моя теория правильна, то заноза, введенная в тело личинки морской звезды, должна быть тотчас же окружена блуждающими клетками».
Он вспомнил о том, что если вогнать в палец занозу и сразу ее не вытащить, то вскоре она окружается со всех сторон гноем, который и состоит главным образом из блуждающих белых кровяных шариков. Он побежал в сад, находившийся позади дома, и сорвал несколько шипов с розового куста, который он недавно украсил, как елку, для братьев и сестер Ольги; он вернулся в свою игрушечную лабораторию и вонзил эти шипы в тело одной из кристально-прозрачных морских звезд.
На другое утро он проснулся чуть свет, полный самых восторженных надежд, и увидел, что его догадка оказалась правильной; вокруг розовых шипов в теле морской звезды копошились и ползали миллионы блуждающих клеток. Больше ему ничего и не нужно было, чтобы раз навсегда вбить себе в голову навязчивую идею о том, что он вполне объяснил причину сопротивляемости организма всем болезням.