— Как быстро все это промелькнуло! — грустно сказала Алексеева. — Большинство их уже арестовано в разных местах, другие скрываются, как мы; третьи уже уехали за границу; мало, очень мало осталось уцелевших и еще деятельных... Как вы думаете, не погибло ли все?
Сильно впечатлительная, легко приходящая в энтузиазм при всяком, даже незначительном успехе и легко падающая на время духом при неудачах, она теперь была в разочарованном состоянии, и ей казалось, что и весь мир должен находиться в таком же настроении по причине повсеместных арестов наших друзей и товарищей.
Я не мог ей сразу ответить на ее вопрос. То, что я видел в народе, показывало мне, что если б правительство не помешало нам в то лето ходить по деревням со своими книжками и раздавать их безграмотным или полуграмотным прохожим на цигарки, то к осени мы все без исключения возвратились бы в свои учебные заведения. И мы продолжали бы научные занятия в полном убеждении, что новый бог, которого мы создали себе в тогдашнем крестьянине вместо старого, библейского, еще не в состоянии осуществить наши идеалы и немедленно создать во всей ее красоте новую жизнь, в которой люди узнают друг в друге своих сестер и братьев и каждый будет сейчас же готов отдать свою жизнь за ближнего.
Но ведь я никогда и не надеялся исключительно на простой народ, а больше всего на себя и на своих друзей, хотя нас было и немного. «Ведь сила не в числе, а в героизме», — думалось мне.
— Раз наше дело справедливо, оно уже не может погибнуть, — ответил я ей, — хотя, может быть, крестьяне теперь еще и не готовы. Я даже не раз думал, что при телеграфах и железных дорогах общих восстаний вроде крестьянской войны, какая была в средние века в Германии, теперь не может быть. Их подавят в самом начале, и выйдут отдельные вспышки, как хотел Ковалик. Я думаю, что надо начинать с центров, со столиц, с заговоров и, между прочим, ближе сойтись с рабочими.
— А вот мы с вами мечтали именно о партизанской борьбе в деревнях, — сказала она, грустно улыбаясь.
— Я и теперь мечтаю о ней по временам, но считаю это простыми мечтами. Больше всего мне хотелось бы познакомиться с рабочими. Когда я возвращусь в Москву, я приму там наследство, которое оставил мне Устюжанинов перед своим арестом, и познакомлюсь с ними. А больше всего я по-прежнему мечтаю о введении у нас республики вроде Соединенных Штатов в Америке.
— Вы — идеалист! — сказала она, пожимая мою руку, лежавшую в ее руке. — И вы не выживете, если разочаруетесь.
— Я никогда не разочаруюсь.
— Но как же не разочароваться во многом? Ведь эти аресты повсюду происходят только потому, что некоторые из первых арестованных, ради спасения своей собственной жизни, начали болтать на допросах и выдавать своих товарищей. И особенно много таких оказалось как раз среди сочувствовавших нам и соглашавшихся на все крестьян и рабочих!
— Но ведь мы идем не из одной дружбы к товарищам и простому народу, а для осуществления свободы, равенства и братства, и потому, что сами не хотим жить рабами. Если наши товарищи или современные крестьяне и рабочие и окажутся вдруг недостойными этих идеалов, то сами наши идеалы не станут от этого хуже. Вот почему я не разочаруюсь ни от каких неудач и всегда буду трудиться для осуществления нашей великой цели, все равно — с товарищами или один.
— «Один в поле не воин!» — сказала она мне. Это было заглавие популярного в то время романа Шпильгагена.
— Шпильгагенский герой только потому был один в поле не воин, — ответил я, — что он хотел обосновать осуществление своих идеалов на сочувствии к нему короля.
— А мы — на сочувствии учащейся молодежи из привилегированных сословий! Клеменц правду говорит, что как только будет дана конституция и свобода слова и науки, так симпатии интеллигенции к социализму прекратятся совсем.
Она простилась со мною, встала с окна и пошла, периодически освещаемая полосами лунного света из окон, в другую комнату к своему, закашлявшему во сне, мальчику. Я смотрел ей вслед и думал: «Как грустно, что мы обречены, что личное счастье не для нас!» Мне так хотелось бы прижать ее к своему сердцу и расцеловать. Мне тогда только что кончилось девятнадцать лет, хотелось и личной жизни, и личного счастья; но я серьезно относился к любви и к своей деятельности и прогнал с усилием воли возникавшее чувство. Моя мысль снова направилась к тому, о чем мы с нею говорили, оно было так мне близко!
«Теперь, — думалось мне, — наше движение неизбежно пойдет в том направлении, в котором я и мечтал его видеть. Глупое начальство своими арестами сделает то, чего никто другой не мог бы сделать помимо него. Насильно закрыв начатую нами дорогу в народ, оно заставит нас именно и пойти по настоящей — в центры, в города, в заговоры».
Я, как в детстве, простился с луной и звездами, сошел с окна и, не закрывая его, лег на диванчик за столиком, прикрывшись своим легким пальто.
Но, очевидно, луна не хотела еще расставаться со мною: ее лучи падали прямо на меня, и, открыв глаза, я мог ее видеть с моего дивана. В голове начали возникать обычные грезы, и даже слагалось стихотворение на тему нашего разговора о баррикадах:
Нет, друзья, не вернется обратно,
Что бывало лет триста назад,
Время бунтов прошло безвозвратно;
Наступила пора баррикад...
Но прежде чем я успел его закончить в своем уме, я уже спал крепким сном.
4. Я оказываюсь просто мальчиком
Наша тройка бойко подкатила к помещичьей усадьбе. Пыльные и уже загорелые от июльского палящего солнечного зноя, мы были радушно встречены молодым хозяином в белой украинской рубашке, расшитой по воротнику и рукавам всевозможными узорами, и его красивой женой слабого, изнеженного телосложения, одетой совсем не по-деревенски, а очень изящно, в легком платье с тонкими кружевами. Они уже были извещены телеграммой своего родственника, что интересные гости, которых они желали иметь, приедут к ним в этот самый день.
Оба с любопытством вглядывались в нас. Получив приветы через нас от своего родственника и однофамильца Петрово[44] и его семейства, они повели нас в приготовленные нам комнаты, где мы быстро умылись и, напившись чаю с хозяевами, пошли осматривать их имение, обыкновенную помещичью усадьбу с большим фруктовым садом. Прямо за ним находилась речка, превращенная запрудой в большое озеро. У открытого шлюза плотины вертелось мельничное колесо, с которого каскадами низвергались струи воды. Хозяева познакомили нас с мельником, сводили в свой дубовый лесок и на ручей с водопадами, по берегам которого росли кусты ежевики со спелыми ягодами. Познакомив нас затем с пришедшей из леса сестрой хозяина Марусей, хорошенькой гимназисткой лет шестнадцати, они просили нас быть как дома, без церемоний, потому что время рабочее и хозяин будет свободен только за обедом и по вечерам.
Все это мне очень понравилось, и на следующий же день я широко воспользовался предоставленной мне свободой.
В то время деревенским властям и в голову не приходило следить за гостями в помещичьих жилищах. Ни о каких паспортах не было и помину в усадьбах, и мы с Алексеевой могли считать себя здесь в безопасности, как если б находились за границей. Это сознание, после всевозможных московских соглядатаев и третьеотделенских западней, целиком наполняло меня. Я чувствовал себя как бы только что приехавшим на каникулы после долгих утомительных занятий. Мне хотелось с радостью бегать, прыгать через канавы и выделывать всякие мальчишества.
— Давайте скатываться по этому откосу к берегу ручья! — сказал я всей компании, когда хозяева привели нас на один из своих холмов, покрытый пестрыми цветами.
Все засмеялись, как будто считая мои слова за шутку. Но я продолжал настаивать.
— Уверяю вас, что это очень интересно, надо только прижать руки плотно к бокам и катиться по откосу, как бревно, в конце даже трудно будет остановиться. Я часто так делал, когда был мальчиком.
— Мальчиком — другое дело, — заметил хозяин. — Но кататься на земле взрослым!
Ему было лет двадцать шесть и, насколько помню, он был отставной поручик, принявшийся за хозяйство после женитьбы в Петербурге, год или два назад. По-видимому, он боялся скомпрометировать свое достоинство перед Алексеевой и собственной супругой, которая, судя по большому количеству французских романов в усадьбе, была большой любительницей художественной литературы.
Но его сильной и живой сестре Марусе мое предложение, очевидно, очень понравилось.
— Давайте, давайте вместе! — воскликнула она.
И мы тут же, при общем смехе, рядом друг с другом, докатились до самого ручья, едва остановившись, чтобы не попасть в воду.
Все смеялись, но никто не захотел нам подражать, опасаясь выколоть себе глаза, хотя в мягкой сочной траве это было совершенно невозможно.
После такого первого дебюта я влез с Марусей, тотчас же подружившейся со мной, на крутой обрыв берега. Потом, оставив остальных, объявивших, что в такой зной совершенно невозможно гулять, и ушедших в дом, мы оба лазили еще на плотину вверх, от поверхности воды и под мельничное колесо, окатившее нас струей холодной воды. Затем и Маруся убежала от жары домой, а я пошел на мельницу, где расспросил мельника о местных деревенских делах и людях и осмотрел все жернова и шестерни. Увидав, что тут больше нечего делать, я пошел в сад, никем не замеченный, влез на самую вершину ели, росшей недалеко от дома, и начал наблюдать с нее, как с колокольни, живописные окрестности.
— Николай Александрович! Где вы? О-бе-е-едать! — послышался с балкона голос хозяина.
— Зде-е-е-сь! —крикнул я из густых ветвей еловой вершины.
Петрово в изумлении огляделся кругом. По моему голосу было ясно, что я недалеко, а между тем меня нигде не оказывалось.
— Где же вы? — повторил он.
— Да здесь, близко!
— Где он? — обратился с недоумением Петрово к вышедшим вслед за ним на балкон своей жене, сестре Марусе и Алексеевой.
— Вон он! — вскрикнула в восторге Маруся, показывая пальцем на густую вершину ели, где я сидел.
— Господи! — воскликнул хозяин. — Сидит на дереве, как птица! Вот уж никак не ожидал, что наши современные революционеры такие. Я представлял их солиднее.
Алексеева засмеялась, но по ее лицу за обедом я мог заметить, что ей было обидно и даже, пожалуй, несколько стыдно за меня.
— Не лазайте здесь больше на деревья и не катайтесь по траве! — сказала она мне, когда мы случайно остались одни. — Я уже хорошо познакомилась с нашей хозяйкой. Это она просила своего мужа показать ей революционеров, пригласив кого-либо в гости, но она это сделала не из сочувствия, а из любопытства. А он простой либерал (так назывались тогда неактивные конституционалисты).
Я обещал ей держать себя солидно, но в душе моей было горько. «Почему это, — думалось мне, — непременно требуют, чтоб ученые, революционеры, общественные деятели ходили непременно в цилиндрах и выступали всегда так важно, как будто у них на каждой ноге по нескольку мозолей?»
Чтобы поправить впечатление, я в один из следующих вечеров, когда на темном, безлунном небе выступили миллионы звезд, стал называть присутствующим главные из них. Маруся стала повторять за мной и заучивать их названия.
— Откуда вы их знаете? — спросил меня недоверчиво Петрово.
Я ему ответил, что знаю их еще со второго класса гимназии, когда начал лазить с картой неба на крыши, чтоб изучать звезды.
— Но вы могли все перепутать по карте!
Я взглянул на него с изумлением.
«Как же можно перепутать? — подумалось мне. — Очевидно, он сам никогда не пробовал ничего подобного и совсем не знает самых простых вещей в астрономии. Значит, ко всему, что я стал бы говорить о небе, он отнесся бы только с недоверием, и больше ничего!»
На следующий день, и опять с той же целью поправить дурное впечатление от сиденья на дереве, я хотел показать ему свое знакомство с геологией и стал объяснять характер некоторых геологических обнажений на берегу речки, но и тут опять наткнулся на то же самое скептическое замечание:
— Откуда вы знаете? Ведь вы еще не учились в университете, а в средних учебных заведениях этого предмета не проходят.
— Но я уже прочел много специальных курсов и исследований по геологии и, кроме того, практически изучал подмосковные отложения и нашел в них порядочно интересных окаменелостей, которые хранятся в Геологическом кабинете университета.
В ответ опять тот же взгляд, полный недоверия...
В виде последней попытки я, воспользовавшись, кажется, проходящей мимо нас коровой, перечислил ему разряды позвоночных животных, как будто с целью показать, что у нас, в России, есть представители большинства их, но и здесь вышло то же самое, что со звездами. На основании какого-то уже сложившегося предубеждения против меня, — очевидно, из-за моей молодости и отсутствия солидности, — он не хотел допустить мысли, что я могу что-нибудь знать, чего он сам не знает, и, когда я говорил о чем-нибудь, он думал, что я говорю как попало.
Здесь впервые обнаружилась для меня трудность, не будучи солидным по виду и официально дипломированным человеком, заслужить какое-нибудь признание среди нашего обычного, малообразованного общества.
Всякий раз, когда я сталкивался в то время со специалистами в естественных науках, я тотчас же заинтересовывал их собой и своими идеями. Слыша, как я со смыслом произношу специальные термины разрабатываемой ими науки и говорю о ее новейших и старых теориях, они сейчас же забывали мою молодость и недипломированность и начинали говорить со мною, как равные с равным. А когда я говорил то же самое в так называемом среднеобразованном, а в сущности, совершенно необразованном обществе, по возрасту старше меня, то выходило, что тут не хотели даже и слушать меня. И когда я при каком-нибудь поводе излагал свои мысли, мне просто отвечали:
— Ваши собственные выводы не имеют значения. Важно то, что об этом думают серьезные ученые!
Образовалась какая-то непроницаемая стена... Только те, кто был со мною одного возраста или еще моложе меня, слушали меня тогда со вниманием. В этой усадьбе мне в первый раз пришла в голову новая мысль: мнение моих друзей, что учиться надо для науки, а не для дипломов, не всегда справедливо. Если вы хотите только изучить науку для себя, то диплом вам, действительно, ни на что не нужен. Но если вы хотите, чтобы ваши научные мнения с доверием принимались обычными людьми, то диплом вам будет очень полезен, именно благодаря почти полному невежеству наших среднеобразованных людей. Когда против вас в публичном споре выступит дипломированный, все будут слушать его, а не вас, хотя ваши знания и были во сто раз больше, а ваш оппонент уже забыл все то, что знал, и просто говорит, что попало на язык.
Только в том случае, если у вас будут самостоятельные научные работы, признанные специалистами, вы избавитесь от этого недоверия и даже как будто получите некоторый плюс: репутацию человека, пробившего себе дорогу к знанию собственными усилиями без посторонних помочей.
Но тогда мне было только двадцать лет, у меня не было еще никаких печатных трудов, и потому такое отношение ко мне со стороны Петрово было мне до глубины души обидно. Лишь внутреннее сознание, что, по существу, я прав, что я говорил ему только то, что хорошо знаю, сильно смягчало эту обиду.
«Он так думает обо мне, потому что ему нравится так думать... — говорил я сам себе. — Ну и пусть делает себе удовольствие и воображает, что я ничего не знаю, тогда как не знает этого он. Ведь от его мнения я не буду глупее! Даже лучше, если обо мне думают хуже, чем я есть на деле, потому что доверившиеся мне не разочаруются потом. Многие люди стараются казаться другим лучше, чем они есть. Им верят, потом разочаровываются и, раз обманутые, теряют веру во всех людей вообще и делаются несчастными. Во мне, по крайней мере, никто не разочаруется».