Повести моей жизни. Том 1 - Морозов Николай Александрович 34 стр.


На следующий же день явился к нам услышавший о приезде Союзова и моем молодой высокий человек, сторож соседнего леса, с ружьем и собакой. К моему удивлению, он не только не был в контрах с крестьянами, как часто бывают лесники, но пользовался их полным уважением. Союзов мне шепнул: 

— Это свой человек, я уже давал ему все наши книжки, и он сочувствует и будет укрывать наших у себя в лесу. Надо его угостить. 

Он немедленно послал за бутылкой водки и копченой колбасой, и мы, сев за стол, накрытый чистой салфеткой, принялись разговаривать о необходимости устройства в России республики. Лесник вполне одобрял эту идею. Когда бутылка окончилась, он вынул из кармана свой кошелек и, дав несколько монет присутствовавшему в избе мальчику, родственнику Союзова, послал его за новой бутылкой. 

— Когда мы ее кончим, — шепнул мне Союзов, — пошли и ты за такой же бутылкой! Это полагается по правилам! 

Когда мы кончили вторую бутылку, я, исполняя правило приличий, точно так же, как и он, послал мальчика за третьей. 

В результате, на каждого из нас троих — так как брат Союзова был на работе и не присутствовал с нами, — пришлось по полной бутылке водки! 

Однако лесник, позвав свою собаку и надев ружье, удалился, совершенно твердый на ногах. Да и мы с Союзовым на первое время тоже устояли и вежливо проводили его до дверей, получив приглашение к нему в лесную избушку, посидеть денек и осмотреть местоположение соседних лесов для предстоящего восстания. 

Но в голове у нас обоих было очень тяжело. Мне никогда раньше и в голову не приходило, что можно выпить в полтора часа по полной бутылке водки. 

Я чувствовал, что усилием воли могу заставить себя ходить не шатаясь, но для этого мне нужно было сосредоточивать всю свою волю на движениях ног. 

Я мог говорить, не путаясь в мыслях и не заплетаясь языком, но и это требовало сильного напряжения. 

Вместо мозгов как будто лежал в голове свинцовый ком. Хотелось поскорее лечь и лежать, не вставая. 

— Полезем на печку, — сказал мне Союзов. — У меня тоже шумит в голове. 

Мы влезли. Он лег дальше, а я ближе к краю. 

Вдруг половина водки, которую я выпил, с непреодолимой силой возвратилась мне прямо в рот, и я успел только повернуть голову к краю печки, чтоб эта огневая жидкость не осталась на печи, а вылилась вниз. 

К печке же была приделана узкая дощатая ширма, ограничивавшая собою темное помещение, величиной не больше шкафа, но без крыши, и тут, в тепле и темноте, помещался молодой теленок. 

Его заключили сюда потому, что он родился поздней осенью, был теперь немного больше крупной овцы и не мог бы перенести зиму в хлеве. Его называли «поенец», так как поили молоком. 

Он не любил водки, а более полубутылки этой влаги вдруг вылилось откуда-то с неба прямо на его розовую мордочку. Он запротестовал, замычал, забрыкал о загородку своего шкафика-ширмы задними ножками. Ему казалось, что на него упал какой-то жгучий дождь. 

— Что такое сделалось с теленком? — услышал я голос матери Союзова. 

Жена его брата подошла, посмотрела, но в темноте не было ничего видно.

— Не знаю, — ответила она, — верно, болен. 

Но теленок не переставал брыкаться и жалобно мычать, и я боюсь, что он при этом получил еще новую порцию водки с неба. 

Старуха наконец сама пришла и осмотрела его с зажженной керосиновой лампой в руках. 

— Пойди-ка сюда, — вновь послышался ее голос невестке. — Да захвати горшочек с теплой водой и тряпкой. Ему надо обмыть голову. Наши сверху облили его водкой. 

В это время мне стало уже совсем легко, но я не решался сойти вниз, думая, что моя репутация теперь навсегда погибла. 

Однако оказалось, что ничуть не бывало! Теленок совершенно успокоился после омовения, и, когда хозяин вернулся и ему рассказали о нашей пирушке с лесником и о ее трагическом для теленка эпилоге, вся семья помирала со смеху, включая маленьких детей. 

— Простите, — сказал я, слезая с печки. — Это со мной в первый и последний раз. 

— С кем не случается!.. — успокоительно ответила мне старушка. 

— Это все оттого, — прибавил хозяин, — что ты влез на печку. От жары, значит. Нельзя выпимши лезть на печь, в жару, а то «он» и совсем задушить может. 

— Кто он? 

— А винный дух! 

— Как задушить? 

— А так! Припрет под ложечку, а глотку-то у тебя судорогой сожмет, и ты начнешь задыхаться, — нет, значит, тебе дыхания. 

— И это часто у вас бывает? 

— Почитай, каждый год где-нибудь. Вот летом тоже один монах с именин возвращался, да так и не дошел до лавры, свалившись на дороге. Я ехал тогда с тремя односельчанами на телеге. Слезли мы, посмотрели, видим: весь синий, глаза вылезли, непременно задохнется. Сначала хотели ехать дальше. Говорим: собаке — собачья смерть! Да потом Федору жалко стало. «Надо, — говорит, — братцы, налить ему в рот, чтобы стошнило его!» 

— Чего налить? — спросил я в недоумении. 

Хозяин назвал мне всегда имеющееся готовое рвотное, имя которого я не буду лучше повторять. 

— Ну вот мы все лили-лили ему в рот... не действует! Умрет, думаем, сейчас человек, лучше поедем подальше от греха, да тут видим идет, на счастье, другой монах. «Что, — говорит, — помирает?» 

— Помирает, — отвечаем. 

— Дайте-ка, — говорит, — я попробую! Ну от него, глядим, стошнило. 

— Да как же, — спросил я с удивлением, — они потом в глаза друг другу смотрели? 

— Что ты, родной, — укоризненно ответила мне старуха, — разве можно обижаться! Ведь не из озорства делается, а для спасения жизни. Всякий благодарен должен быть, а не обижаться! 

Это было сказано так просто и убедительно, что мне стало даже трогательно... О, святая простота! — подумалось мне. — И как это верно, что крестьянин с тобой будет откровенен только тогда, когда ты подходишь к нему, как такой же простой человек! Ведь вот сколько лет, с самого детства, я бывал в наших деревнях и говорил с крестьянами, а не узнал из их интимного обихода и десятой доли того, что узнал в несколько недель своего переодетого хождения!  

4. Сукновалы

Мы с Союзовым помогали мшить и крыть новую избу, построенную в это лето его братом, и пропиливали в ней окна. Дело было так несложно, что я легко все пилил, как следует, не возбуждая ни малейшего сомнения в справедливости слов Союзова, что я один из искуснейших московских столяров. 

Наступил праздник Покрова или какой-то другой, когда местный священник ходил по деревням с какими-то своими молебнами. Мы с Союзовым получили в тот день специальное приглашение на вечеринку к сукновалам. 

Эти сукновалы — все молодые люди — поодиночке уже не раз захаживали к нам и беседовали с нами на общественные темы. Они выражали полное согласие поддержать осуществление задумываемой нами республики. 

Место сбора назначилось у них в валяльне. Это в действительности было «тайное собрание заговорщиков», без присутствия чужих. Оно было под видом пирушки тесного товарищеского кружка, так как скрыть какое-либо значительное собрание в деревне было невозможно. 

Было решено, что принесут туда несколько бутылок пива, немного водки и закусок, захватят гармоники, попляшут и поют сначала, чтоб проходящие слышали веселье, а потом приступят к обсуждению «настоящих дел». 

За исключением меня и братьев Союзовых, был приглашен сукновалами только один посторонний, уже знакомый нам, — лесник. 

Часов в восемь вечера мы трое подошли к избе, в которой были слышны издали веселые звуки гармоники, гул голосов и смех. Мы сделали два условленных удара в запертую дверь. 

Нам тотчас же отворили. В комнате, полуосвещенной небольшой керосиновой лампочкой в углу, сидели и стояли группами десятка полтора молодых крестьян. Двое из них отплясывали друг против друга, посредине комнаты, трепака, а лесник в углу наигрывал им такт на своей гармонике, напевая среди всеобщего смеха распространенную здесь вследствие близости духовенства вариацию камаринской:

Полюбил меня молоденький попок,

Обещал он мне курятники кусок,

А попа любить не хочется!

Мне курятинки-то хочется.

При нашем входе пение и пляска тотчас же прекратились, все начали здороваться с нами. 

— Что же? Пляшите дальше! — сказал я. 

— Ничего нет интересного в нашей пляске! — ответил церемонно лесник. — У нас ведь не по-столичному, по-деревенски! 

— По-деревенски-то лучше! 

— Да уж как же лучше! — возразил он. 

Я совсем смутился и не знал, что сказать. Верно, вы и сами испытали не раз, как трудно поддерживать разговор, основанный на взаимных церемониях, а прекратить его еще более неловко: как будто соглашаешься со своим оппонентом, что он и действительно хуже вас! Просто хоть выпрыгни вон через окно или залезь под стол и более не показывайся! 

Но Союзов поспешил мне на выручку. 

— А вот я вам пропляшу и пропою по-столичному! — перебил он. 

Он взял гармонику у лесника, вышел на середину комнаты и, подплясывая и подпрыгивая, запел новую камаринскую, пущенную в то время кем-то из пропагандистов по народу:  

Ах ты, чертов сын, проклятый становой!

Что бежишь ты к нам о божьей воле врать,

Целый стан, поди, как липку ободрал!

Убирайся прочь, чтоб черт тебя подрал!

Ах ты, чертов сын, трусливый старый поп,

Полицейский да чиновничий холоп!

Что бежишь ты к нам о божьей воле врать,

Стыдно харей постной бога надувать!

Ах ты, чертов, то бишь царский адъютант!

Что, на девок зарясь, свой теребишь бант?

И зачем ты к нам в село навел солдат?

Не стрелять ли вздумал в нас уж невпопад?

Нет, брат, шутки! Нашей воле не перечь!

Теперь вам уже нас более не сечь!

Коли мир своей земли не господин,

Так и сам-то ты такой же чертов сын!

Я не могу описать, какой фурор произвела эта песня. 

Сукновалы просили Союзова повторять ее десятки раз. Они сами, потеряв всю свою первоначальную сдержанность при виде нас, столичных, отплясывали под этот напев по шести и более вместе, сколько позволяла ширина избы, помирая со смеху и ежеминутно хватаясь за животы. Они даже садились, махнув руками, на скамьи по стенам избы от невозможности двигаться далее по причине приступов смеха. 

Когда я увидел через много лет после этого картину Репина «Запорожцы, составляющие ругательное письмо к турецкому султану», она напоминала мне описываемую теперь сцену. И я должен еще сказать, что в песне этой, составленной кем-то, совершенно мне не известным, на мотив «камаринского мужика», два слова были употреблены в несравненно более крепкой вариации, чем записано мною. 

Наш простой народ не понимает середины! Если юмор, то ему нужен уж очень первобытный, чисто ругательный, как здесь, или даже прямо отчаянная похабщина, которой, к счастью, не было в этой песне; если что-нибудь возвышенное, то нужно такое, чтоб сентиментальность просачивалась положительно из каждого слова, из каждой фразы, и слог был бы таким высоким, что все время лились бы из глаз слезы умиления! 

Таков был разошедшийся в то время в сотнях тысяч экземпляров и прочитанный десятки раз каждым грамотным крестьянином и рабочим переводный роман «Приключения английского милорда Георга», совершенно не известный литературно образованной публике, потому что он отшибал ее от себя на первых же страницах невероятно высокопарным языком своих героев. А именно этот высокопарный язык и пленял простых читателей своей противоположностью их обычному прозаическому языку! 

Непонимание нашим народом никакой «золотой серединки» именно и давало мне тогда надежду, что в политике сочувствие народных масс будет всегда на стороне лишь крайних идеалов. 

«Пусть нас маленькая горсть, — думалось мне, — но если нам удастся сделать политический переворот благодаря нашей смелости и неожиданности наших действий, то народ сейчас же станет на нашу сторону и будет возлагать на нас те же надежды, какие столько десятков лет возлагал на абсолютизм». 

Так в голове у меня мало-помалу складывался план действий, который вместе с другими товарищами, приведенными самой жизнью к тем же самым выводам, я и пытался осуществить через несколько лет, хотя и в более обработанной в теоретическом отношении и видоизмененной форме. 

Но в этот вечер, когда я сидел на собрании сукновалов в Троицкой деревушке, когда я слушал их пение и музыку и наблюдал их пляску под крепкие слова принесенной к ним Союзовым камаринской, этот план действий витал в моем воображении еще как туманный эскиз чего-то нового, это был образ без определенных очертаний. Он только постепенно вырисовывался в своих еще не ясных деталях, как будто вырабатываемый какой-то внешней, действовавшей на меня силой, и эта сила, как обнаружилось потом, когда настало время, действовала и на всех моих товарищей, по крайней мере на тех, у кого было достаточно внутренней энергии, чтоб не бежать с поля сражения в самом его начале. 

После пения и пляски, которые сначала, как я уже сказал, были затеяны лишь для отвода глаз соседям, а потом на время увлекли все общество, начались серьезные разговоры, где вопрос о поддержании республики трактовался настолько серьезно, что подсчитывались даже охотничьи ружья, имеющиеся у того или другого сукновала, и строились планы запастись оружием и для всех других местных сочувствующих. 

Мне пришло даже в голову устроить здесь склад в лесу, и нетерпение было так велико, что по окончании собрания, в двенадцатом часу ночи, я с обоими Союзовыми решил сейчас же сделать первую пробу лесной жизни. Вернувшись в нашу избу, мы взяли там топоры и охотничье ружье нашего хозяина и отправились с ним ночевать в соседний лес. Мы нарубили сухих сучьев и мелкого сухого подлесья, разожгли в самой глубине леса большой костер и разлеглись около него на моховой земле, на захваченных нами архалуках. Красные огненные языки костра высоко поднялись на полянке, освещая фантастическим светом прилегающие к нам деревья и отражаясь синеватым блеском от приставленных к их стволам топоров, ружей и от наших собственных лиц, наполовину озаренных красноватым, волнующимся светом костра и наполовину погруженных в глубокую тьму. 

Мы испекли в золе костра полтора десятка захваченных с собой картофелин и, съев их с солью и черным хлебом, бросили жребий, кому первому стоять на часах в эту ночь, в то время как двое других будут спать. Первый жребий достался Союзову — от двенадцати до двух часов ночи, второй мне — до четырех, и третий брату Союзова — до шести, после чего мы должны были возвратиться в деревню. Так мы и сделали; каждый из нас по очереди ходил с ружьем на плече кругом остальных спящих, чутко прислушиваясь ко всякому звуку в глубине леса и подновляя костер свежим хворостом. 

Вся ночь прошла благополучно, но следующий же день принес нам большую тревогу. Не прошло и трех часов после того, когда мы, довольные ночными результатами, возвратились в избу, как прибежал к нам в большой тревоге один сукновал. 

— Беда случилась, — сказал он, выведя в сени меня и Союзова, чтоб не слышали остальные. — Я дал куму книжку про Николая чудотворца, а мальчонки вытащили ее из шкафа и положили на окно. А тут пришел поп с молебном. Увидал книжку. «Хорошая, — говорит, — книжка. Читай, поучайся!» А потом раскрыл ее, да и начал читать вслух, как чудотворец-то пошел бунтовать народ! «Что такое, — говорит, — тут написано? Да тебя за такие книжки-то на каторгу надо послать!» Потом посмотрел на обложку, а там внутри, знаешь, напечатано: «По благословению святейшего синода». Совсем возмутился поп, покраснел даже. «Да тут, — говорит, — еще глумленье над православной верой! Говори,   от кого получил?» 

Назад Дальше