Воспоминания и портреты - Стивенсон Роберт Льюис


Роберт Луис Стивенсон

Вступление

Данный том очерков, хоть они тематически разрознены, лучше читать подряд с начала до конца, чем раскрывать наобум. Их связывает между собой определенная смысловая нить. Воспоминания детства и юности, портреты тех, кто пал до нас в жизненной борьбе, — собранные воедино, они воссоздают лицо, которое «я долго любил и недавно утратил», лицо человека, которым некогда был я. Произошло это случайно, вначале у меня не было намерения придавать очеркам автобиографический характер, меня просто увлекало обаяние дорогих сердцу воспоминаний, печаль о безвозвратно ушедших, и когда мое юное лицо (тоже безвозвратно ушедшее) начало появляться в этом колодце, словно по волшебству, я первый поразился случившемуся.

Дедушкой меня сегодняшнего является набожный ребенок, отцом — праздный, пылкий, сентиментальный юноша, я показал это неосознанно. Их потомка, нынешнего себя, хочу сохранить в тени: не потому, что люблю его больше, но с ним я все еще нахожусь в деловом партнерстве и не хочу вступать в конфликт.

В этой связи я безо всяких стеснений ссылаюсь на американца. Дядя Сэм лучше Джона Буля, но мазан с ним одним миром. Для мистера Гранта Уайта Штаты — это Новая Англия и ничего больше. Он удивляется количеству пьяниц в Лондоне, пусть заглянет в Сан-Франциско. Остроумно высмеивает незнание англичанами положения женщин в Америке, но разве он сам не забыл Вайоминг? Слово «янки», к которому он так привержен, употребляется в большей части огромного Союза как бранное. Новоанглийские Штаты, верным подданным которых он является, лишь капля в ведре. И мы находим в его книге полнейшее, дремучее незнание жизни и перспектив Америки; каждый взгляд пристрастный, узкий, не обращенный к горизонту; моральные суждения в подавляющем большинстве присущи только группе Штатов; и весь охват, вся атмосфера не американские, а лишь новоанглийские. Я пойду гораздо дальше в осуждении высокомерия и неучтивости моих соотечественников к своим родственникам за океаном; у меня кровь кипит от дурацкой грубости наших газетных статей; и я не знаю, куда глаза девать, когда оказываюсь в обществе американца и вижу, что мои соотечественники бесцеремонны с ним, как с дрессированной собакой. Но в случае мистера Гранта Уайта личный пример был бы лучше наставления. В конце концов Вайоминг ближе к мистеру Уайту, чем Бостон к англичанину, и новоанглийское самодовольство ничуть не лучше британского.

Возможно, дело обстоит так во всех странах; возможно, люди повсюду знать ничего не знают о чужестранцах дома. Джон Буль мало знает о Штатах; возможно, и об Индии, но при этом он гораздо меньше знает о странах, находящихся рядом. Вот, к примеру, одна страна — граница ее проходит не так уж далеко от Лондона, народ ее состоит с ним в близком родстве, язык ее в основных чертах не отличается от английского, — о которой он, держу пари, не знает ничего. Это незнание братского королевства неописуемо; его можно лишь проиллюстрировать одной историей. Однажды я путешествовал вместе с джентльменом, обладавшим приятными манерами и светлой головой, за плечами у него, как говорится, был университет, кроме того, он обладал немалым жизненным опытом и знал кое-что о нашем веке. Мы с головой ушли в разговор, вертевшийся между Песербургом и Лондоном; среди прочих вещей он стал описывать одну юридическую несправедливость, с которой недавно столкнулся, и я по простоте душевной заметил, что дела в Шотландии обстоят не так. «Прошу прощения, — сказал он, — это вопрос права». Этот человек ничего не знал о шотландском праве, да и знать не хотел. Для всей страны право одно, строго заявил он мне; это известно каждому ребенку. В конце концов, чтобы покончить с недоразумениями, я объяснил, что являюсь членом Шотландской ассоциации юристов и сдавал экзамены по тому самому праву, о котором идет речь. Тут собеседник в упор глянул на меня и прекратил разговор. Это вопиющий, если угодно, пример, но на практике шотландцев не единственный. На самом деле у Англии и Шотландии разные право, религия, образование, пейзажи и лица людей, различия эти не всегда широкие, но неизменно резкие. Многие частности, поражающие мистера Гранта Уайта, янки, поражают и меня, шотландца, не менее сильно; мы оба чувствовали себя чужестранцами во многих общих случаях. Шотландец может обойти пешком большую часть Европы и Соединенных Штатов и нигде не получить столь яркого впечатления о пребывании за границей, как при первом приезде в Англию. Переход от холмистой земли к плоской вызывает у него восторженное удивление. Вдоль пологого горизонта часто высятся древние церковные шпили. Он видит в конце открытых ландшафтов вращение крыльев ветряных мельниц. В будущем этот шотландец может поехать куда угодно: может увидеть Альпы, пирамиды и львов, но этим впечатлениям трудно будет превысить удовольствие той минуты. И в самом деле, существует мало более радостных зрелищ, чем ветряные мельницы, вертящиеся на свежем ветру над лесистой местностью; их порывистая живость движения, их приятное дело, превращение зерна в муку в течение всего дня, с неуклюжей жестикуляцией, их вид, очень приветливый, словно бы наполовину живых существ, привносит дух романтики в однообразный пейзаж. Шотландский ребенок, завидя их, тут же влюбляется, и с тех пор ветряные мельницы все вертят крыльями в его снах. То же самое в разной степени происходит с каждой чертой жизни и ландшафта. Уютные, обжитые постройки, зеленеющий, безмятежный старинный вид сельской местности; густые живые изгороди, приступки возле них и укромные тропинки в полях; медленные, полноводные реки; меловые скалы, перезвон колоколов и быстрая, бодро звучащая английская речь — все это внове пытливому ребенку, все это создает английскую атмосферу в сказке, которую он рассказывает себе по ночам. Острота новизны с годами притупляется, впечатление слабеет, но сомневаюсь, чтобы оно когда-либо изглаживалось. Скорее оно непрестанно возвращается, все реже и реже, отчужденнее, внезапно пробуждается даже в давно привычных видах и либо смягчает, либо обостряет чувство одиночества.

Что особенно остается непривычным глазу шотландца — это местная архитектура, вид улиц и зданий, причудливый, старинный облик многих, тонкие стены и теплые цвета сверху донизу. У нас в Шотландии древних зданий гораздо меньше, особенно в сельской местности, а те, что есть, сложены из обтесанного или дикого камня. Дерево в их постройке используется скупо; оконные рамы утоплены в стене, а не установлены заподлицо, как в Англии, крыши круче, даже у фермы в холмах окажется массивный, прямоугольный, холодный и прочный вид. Английские дома в сравнении с шотландскими выглядят картонными игрушками, которые может рассеять порыв ветра. И к этому шотландцу никогда не привыкнуть. Взгляд его не может спокойно отдыхать на одном из этих кирпичных домов — штабелях кирпича, как он может назвать их, — или на одной из вытянутых в струнку улиц, он мгновенно вспоминает, где находится, и тут же мысленно переносится домой. «Это не мой дом, не так построен». И вместе с тем, возможно, дом принадлежит ему, куплен за его деньги, и ключ от двери давно отшлифован до блеска в его кармане, но шотландец никогда полностью не примет его своим воображением и не перестанет вспоминать, что в его родной стране нигде нет ни единого дома, хотя бы отдаленно напоминающего этот.

Но Англию мы считаем чужой не только из-за пейзажа или архитектуры. Состав общества, сами столпы империи удивляют нас и даже причиняют нам боль. Тупой, необразованный крестьянин, погруженный в хозяйственные заботы, грубый, дерзкий и раболепный, разительно отличается от нашего длинноногого, длинноголового, задумчивого пахаря, цитирующего Библию. Проведя неделю-другую в таком месте, как Суффолк, шотландец не может от изумления закрыть рот. Кажется невероятным, что в пределах его родного острова какой-то класс может быть так оставлен без внимания. Даже умные и образованные, которые держатся наших взглядов и разговаривают нашим языком, все же как будто держатся их как-то иначе или по другой причине, говорят обо всем с меньшим интересом и убежденностью. Первое потрясение от английского общества похоже на погружение в холодную воду. Возможно, шотландец, приезжая, ожидает слишком многого и наверняка обращает первый взгляд не туда, куда следует. Однако недовольство его определенно обосновано; определенно речи англичан зачастую недостает благородной пылкости, зачастую лучшие стороны человека в общении утаиваются, и душевной близости они избегают чуть ли не с ужасом. Шотландский крестьянин свободнее говорит о своих переживаниях. Он не станет отделываться от вас словесными увертками и шуточками; он раскроет вам свои лучшие черты как человек, интересующийся жизнью и своим главным назначением. Шотландец тщеславен, он интересуется собой и другими, стремится завоевать симпатию, представляет свои мысли и жизненный опыт в наилучшем свете. Эгоизм англичанина сдержанный. Англичанин не ищет сторонников. Он не интересуется ни Шотландией, ни шотландцами и, что является самой неприятной чертой, не пытается оправдать своего равнодушия. Дайте ему возможность и впредь быть англичанином, больше он ничего не хочет; и пока вы общаетесь с ним, он предпочитает обходиться без напоминаний о вашем более низком происхождении. По сравнению с огромным укоренившимся самодовольством его поведения тщеславие и любопытство шотландца кажутся неприятными, вульгарными и нескромными. То, что вы будете постоянно пытаться установить добрые и серьезные отношения, что будете испытывать неподдельный интерес к Джону Булю и ждать от него ответного интереса, может свидетельствовать о чем-то более ясном и живом в вашем разуме, но тем не менее это ставит вас в положение просителя и бедного родственника. Таким образом, даже низший класс образованных англичан высится над шотландцами больше, чем на голову.

Шотландская и английская молодежь в совершенно разной атмосфере начинают оглядываться вокруг, сознавать себя в жизни и набираться первых понятий, которые служат материалом будущих мыслей и в значительной степени нормой будущего поведения. Я учился в школе в обеих странах и обнаружил в ребятах Севера нечто более грубое и вместе с тем более нежное, большую сдержанность и вместе с тем большую открытость, большую отдаленность, перемежаемую минутами более тесной близости. Мальчик на Юге кажется более цельным, но менее думающим; он предается играм, словно серьезному делу, стремится в них выделиться, но дает мало воли воображению; в моем представлении этот тип остается как более чистый душой и телом, более деятельный, любитель поесть, наделенный менее романтическим восприятием жизни и будущего, более погруженным в нынешние обстоятельства. И разумеется, английские ребята прежде всего недостаточно зрелы. Соблюдение воскресенья создает ряд мрачных, возможно, полезных пауз в развитии шотландских ребят — дни полного покоя и одиночества для беспокойного разума, когда в недостатке игр и книг, в периоды зубрежки краткого катехизиса рассудок и чувства угнетают и испытывают друг друга. Типично английское воскресенье с чрезмерно обильным обедом и тяжелым желудком во второй половине дня ведет, пожалуй, к иным результатам. Шотландец чуть ли не с колыбели слышит язык метафизического богословия; и суть обеих различных систем содержится не просто формально, в первых же вопросах соперничающих катехизисов английский банально спрашивает: «Как тебя зовут?», шотландский метит в самые основы жизни, вопрошая: «Какова главная цель человека?» — и отвечает благородно, пусть и неясно: «Славить Бога и вечно любить Его». Я не хочу идеализировать краткий катехизис: но сам факт такого вопроса открывает нам, шотландцам, громадный простор для размышлений, и то, что этот вопрос адресован всем, от пэра до деревенского парня, сплачивает нас крепче. Ни у одного англичанина байроновского возраста, характера и прошлого не нашлось бы терпения для долгих теологических дискуссий, отправляясь сражаться за Грецию; но кровь безрассудного Гордона и школьные дни в Абердине сохраняют свое влияние до конца. Мы говорили о материальных условиях; нет нужды еще говорить о них: о земле, повсюду более подверженной воздействию стихий, о ветре, неизменно более шумном и холодном, о темных метельных зимах, о мрачности высоко расположенных старых каменных городов вблизи от ветреного взморья, сравнивать их с ровными улицами, теплым цветом кирпичей, причудливостью архитектуры, в окружении которой английские дети растут и осознают себя в жизни.

Когда наступает время студенчества, контраст становится еще более резким. Английский парень поступает в Оксфорд или Кембридж. Там, в идеальном мире садов, он ведет полутеатральную жизнь, его костюмируют, дисциплинируют и натаскивают прокторы. Это рассматривается не только как период образования, это плюс к тому еще и привилегия, шаг, еще больше отдаляющий его от большинства соотечественников. Шотландец в более раннем возрасте оказывается в совершенно иных условиях переполненных классов, мрачного четырехугольного двора, звона колокола, ежечасно раздающегося сквозь городской шум, чтобы вернуть его из пивной, где он обедал, или с улиц, по которым беззаботно бродил. В его студенческой жизни мало стеснений и вовсе нет навязанных аристократических замашек. Он не найдет ни спокойной группки привилегированных, усердных и культурных, ни «гнилых местечек» богемы. Все классы сидят бок о бок на истертых скамьях. Беспутный юный джентльмен в перчатках вынужден сравнивать свою образованность со знаниями простого, неотесанного парня из приходской школы. После конца семестра они расстаются, один курит сигары на курорте, другой работает в поле бок о бок с членами своей крестьянской семьи. Первый сбор студенческой группы в Шотландии — сцена любопытная и тягостная: парни только что с вересковой пустоши грудятся в неловком смущении возле печи, обеспокоенные присутствием более лощеных товарищей и боящиеся звука своих деревенских голосов. Думаю, в такие вот первые дни профессор Блэки завоевывал привязанность студентов, ободряя этих неотесанных, обидчивых ребят. Таким образом, у нас все-таки существует на занятиях здоровая демократическая атмосфера; даже когда нет дружеских чувств, постоянно существует непосредственное соседство различных классов, и когда они соперничают в учебе, умственные способности каждого ясно видны другому. После конца занятий мы, северяне, выходим свободными людьми в шумный, залитый светом уличных фонарей город. В пять часов можно видеть, как последние из нас выходят из университетских ворот в сияние магазинных витрин под бледным зеленым сиянием зимнего заката. Наша кровь горит от мороза; никакой проктор не таится в засаде, чтобы перехватить нас; покуда колокол не ударит снова, мы владыки мира; и какая-то часть нашей жизни всегда выходной, la treve de Dieu[2].

Дальше