* * *
Из письма: "Ваня! Отдала Лизе твои часы носить. Надела и все рукав дергает".
* * *
Мысли о смерти начисто отсутствуют. Это в мирное время можно почувствовать ее неотвратимость, ужаснуться. А сейчас — перекрыто. Нет, нет и нет. Никаких предчувствий, никакой тоски. И вообще смерти как бы и нет вовсе, как нет умерших, а есть убитые.
* * *
Моя хозяйка вспоминает словно с отдаления: "Пойди корову напои, говорит. Теперь ладно — сидим, ждем. Посидели с часочек, и вот тебе — немец". Что ни скажет, не просто слова — частицы какого-то сказания. С ней спокойно как-то, хорошо.
* * *
Сожженная деревня Залазня. Одни трубы. Здесь зимой немцы учинили расправу за связь с партизанами. Всех жителей выгнали из домов, заставили лечь на снег лицом вниз и расстреливали из автоматов. Команда поджигателей запаливала дома. Семья Сапеловых. Девочка шести лет, тоже лицом в снег. "Холодно". Мать ладонь положила ей под лицо. Бабушка легла на девочку и прикрыла своим телом. Бабушка убита первой же очередью. Брат, раненый, поднимается в полный рост. Убит. Мать ранена четырьмя пулями, но жива. Девочка под мертвой бабушкой жива, понимает, что нельзя шевельнуться, лижет матери ладонь, а мать, истекая кровью, не переставая шевелит пальцами — дает знать дочери, что та не одна. Так они лежат несколько часов.
Их спасли и спрятали у себя жители соседней деревни — парнишки и женщины, они пробрались сюда, когда стемнело.
* * *
Старая наша газета, годичной давности — 27 июня 1941 года:
"Наступит день, когда мы вместе пройдем по всему континенту. И тогда у могил тех, кто пал в бою, и на разоренных землях тех, кто остался в живых, мы вновь посвятим себя делу социалистического строительства…"
И неожиданная подпись: епископ Кентерберийский.
* * *
Мне иногда кажется, что я рвусь прожить множество жизней. Это, наверное, от недостатка воображения.
* * *
Спросили у него, как это ему удалось спастись от немцев.
— Я швыдко шел.
* * *
Здесь все первично: хлеб, мычанье коровы, страх, простодушие, порыв, предательство, бескорыстие.
* * *
О чем говорят, когда немец не стреляет? Говорят, конечно, о любви. Но охотнее всего слушается какая-нибудь веселая, смешная, пусть и нелепая история. В цене балагуры, острое словцо, шутка.
Вчера один солдат развлекал рассказом.
Старик выпил флакон одеколона. Пришел на скотный двор. Жара. Одеколон из старика испаряется. "Уйди, дед, дрянью какой-то от тебя несет". — "Дрянью? Ты пойди, дурак, понюхай: барыней от меня, дурак, пахнет".
* * *
Разговор в избе.
— Они хорошо жили, у их вся обстановка.
— На Руси не все караси, есть и ерши.
* * *
Он долгим взглядом провожает собак-танкоистребителей. Узкие темные глаза тунгуса. Для его отцов и дедов, кочевавших с табунами диких лошадей, собаки были священны.
Собаки заливисто лают, рвут поводки. Их ведут на передовую. Там они помчатся под немецкие танки с взрывчаткой на спине…
* * *
Да, солдат налегке. У него ничего нет, кроме жизни, и ей он не хозяин, ею распоряжается приказ.
* * *
У немцев, у каждого солдата, — пачки фотографий, одинакового формата, шесть на девять, с зазубренными краями. Muti, Vati — мамуля, папуля. Любимая сестра. Завтрак честного семейства, велосипедная прогулка, трапеза в саду, толстяк дядя с мосластой женой и крошками детьми, черепичная кровля, добротный дом, увитый плющом. Невообразимый уют жизни. Довольство, самодовольство. Но главное — уют. Куда же они повалили, куда поперли от своего уюта?
* * *
— Погодите хорониться, поглядим. Если лошади в дышло запряжены, то немцы, если в дугу — то наши.
* * *
— Парила бураки в русской печи, через мясорубку пропущу и муки добавляю — хороший хлеб, замечательный. Только мука — вся.
* * *
Солдат он и есть солдат. Стреляют, убивают, хоронят, поднимаются в атаку, идут в разведку — это война.
А бредущие бог весть куда разутые, голодные бабы с котомками, с голодными детьми, беженцы, погорельцы — это ужас войны.
* * *
У нас тут у всех прочная уверенность, что, уж коль нас свела война, все мы друг другу предназначены и уж ничто нас и потом не разъединит, не разведет по своим кругам.
Капитан Т., залихватский малый, недавний милиционер, спросил:
— Ты что задумалась? О семье скучаешь? Вот война кончится, поедем с тобой в Новосибирск. Электричество, троллейбус, в театре люстра в восемь тонн. Прямо с вокзала на Трудовую.
* * *
— Теперь какая любовь! — раздольно сказала молодая. — На часок да на урывочек. — И было видно, что это по ней.
* * *
Стоит чуть оторваться от своей здесь повседневности, оказавшись на дороге пешком ли, или подобранной водителем машины, или на телеге, как захватывает необычайность, новизна, и пытаешься что-то записывать. Так что от тряски многое записано кое-как, буквы прыгают, слова громоздятся друг на дружку. Сама и то едва потом разбираешь.
* * *
В пасмурный полдень вдруг въехала длинная подвода, запряженная черной лошадью. Остановилась, развернувшись поперек улицы. Дядька в темном фартуке, в кепчонке с мятым козырьком привстал на коленки и странно так заголосил: "Ста-арья!" — такой
* * *
Дневная душа, перекликаясь с ночной, откочевывает, как только засыпаешь, оставляя ворох дня заступившей
* * *
"Ко всем гражданам.
Все граждане данного района, незаконно взявшие государственное имущество и ценности, а также личные вещи и имущество отдельных граждан в период вторжения немецко-фашистских оккупантов, должны немедленно и не позднее 20 мая 1942 г. возвратить указанное имущество, вещи, ценности их владельцам.
В случае невозвращения виновные будут привлекаться к ответственности по законам военного времени как мародеры и расхитители социалистической собственности.
Нач. РО милиции
сержант милиции — Тетерев".
* * *
Играла гармонь. Девчата молча танцевали с нашими бойцами. А в перерывах между танцами сбивались в кучку, перешептывались и тихонько всхлипывали от смеха. Гармонь смолкла, и стали расходиться. Ваня-украинец, протанцевавший весь вечер с одной девчоночкой, коротенькой, подвязанной кукушкой (косынкой со скрепленными под подбородком концами), с тугой косицей, подскакивающей по цветастой ситцевой спине между бугорками лопаток, крикнул ей вдогонку: "Это не любовь, что ты — домой и я — домой. А то любовь, что ты — домой и я — с тобой!" — под веселое ржание товарищей.
* * *
Бывалый солдат, вспоминает прошлогоднее:
— Я получил задание тягать макеты танков в район города Белый и Холма. Саперы изготовляли из фанеры и дерева макеты танков. Шесть таких танков цепляли тросом за мой танк, и я ети макеты таскал по тридцать — сорок километров по главным дорогам, попадая под обстрел корректировщика "рама", который ужасно фотографировал. На следующий день по етим дорогам валялись листовки: "Русь, тягаешь фанеру. Танки Гудериана под Москвой".
* * *
Пистолет в руке — это какое-то особое ощущение. Тут и риск, и тревога, и авантюризм — все в твоей ладони. Хотя еще не довелось ни разу стрелять, не обучена, но с ним упористее. Кажется, в случае чего найдется малое умение распорядиться собой, нажав курок.
* * *
— Муж, когда уходил, просил: "Дай, Катя, моим костям спокойно лежать. Не выходи замуж. У тебя такой характер, ты не сможешь сносить". Он, бывало, обувь скинет или ноги вымоет — в дом войдет: "Мне твой труд дороже моего". Таких нет, как он был. — И, помолчав, добавляет мечтательно: — Может, только еще какой один где-нибудь.
* * *
Приземистый, крепкий, с трухлявым саквояжем в цепкой руке, идет по деревне, глядя в упор под ноги себе.
Во-первых, странно увидеть исправного, здорового мужчину и не в летах, а не в армейском — в затертом тугом плаще, в темной кепке.
Во-вторых, вроде не бомбят, не обстреливают, а суета, напряжение, беспокойство и сумрак роятся по усадьбам, по избам при его приближении. Кто ж такой?
— Ценный человек, — хмуро пояснил старичок. — Наденет белый халат, и бык ему подчиняется. В штатской одежде не подходи.
Но это одна сторона полезной деятельности ветеринара. Другая связана с запретом по району всякого убоя приплода рогатого скота, овец, свиней, принадлежащего как колхозам, так и лично колхозникам, единоличникам, рабочим и служащим, поскольку большой ущерб нанесен войной общественному животноводству. И теперь этот человек в немалой степени вершитель многих судеб. Случись падеж, или травма, или хворь, или еще какая напасть, мало того горя хозяевам, еще жди, что тебе за это будет, как взглянет ветеринар. Сказано: привлекать к строжайшей ответственности да по нормам военного времени.
Фамилия этого человека — Кабанов, и за его подписью немало скопилось актов в сельсовете, что у нас
* * *
"23.5.42. В течение ночи редкий арт. — минометный огонь и ружейно-пулеметная перестрелка".
* * *
Секретарь сельсовета — миловидная Тося. Работа чистая, не тяжелая. За то свекровь ругает ее "дворянка". И едко так о ней: "Тоська, водворянившись, сидит-посиживает, хоть ты что".
* * *
— Православные! Навались! — крикнул доброхот боец, помогавший толкать застрявшую машину. — И начальники тож!
* * *
К секретарю сельсовета Тосе поступают справки о смерти человека. Вот одна из них. Выдана непосредственно самому… покойнику:
"Справка. Дана настоящая Васильеву Егору Васильевичу, что он действительно болел крупозным воспалением легких с 26.111.42 по 4/IV.42 года и лечился в Морьинской амбулатории у м/ф Быковой.
Скончался 4/IV.42 13 час.
К чему заверяю
м/ф Морьинского пункта
М/ф Быкова
4/IV.42 г.".
* * *
Наша листовка, рифмованная:
"Deutsche Soldaten, Lasst Euch raten.
Ruft den Russen zu aus der Weite:
"Sdajus, Towarisch, Ne strelajtel""
"Немецкие солдаты, советуем вам.
Кричите русским издалека:
"Сдаюсь, товарищ, не стреляйте!""
— Ишь как ласково напели, — сказал старшина, слушая непонятные немецкие слова. — А ты, — сказал мне, — лучше гаркни им в рупор: "А ну отъерзывай!"
* * *
Наша армейская:
По дорогам глинистым, по лугам Тверцы,
По полям калининским проходят бойцы.
Эх, полки стрелковые — храбрецы в полках,
Автоматы новые в молодых руках.
…
Мы полками вклинимся в линии врага
И вернем калининцам Волги берега.
* * *
Как животворно начало лета. Особенно после такой тяжелой зимы. Кажется, все предвещает только хорошее. И каждый день по-особому полнокровен. При всем том это — день войны.
Глава вторая
Лето
Перевожу немецкие статьи, обращенные к солдатам:
"На то была воля провидения… Чувство дружбы создает единство нации", "Любой немец по своим биологическим
* * *
— Кто жить не умел, того помирать не научишь, — говорит о немцах женщина, выбравшаяся из Ржева с детьми и примостившаяся у людей здесь, в деревне. — Немцы ужасные трусы. Сидят обедают, или вечером бомбят — под стол прячутся. Даже смешно. "Матка, ляхен? Дом капут, матка тод!" Мол, чего смеешься, дом капут и саму убьют. А я: жарче! жарче! — призываю.
Она же о своем меньшом, который бессменно на руках у нее:
— Как старичок был. Изнеможенный скелет. Здесь так хорошо его подняли, так помогали, хоть у самих такая нехватка.
* * *
— У меня в дому немецкий начальник стоял. Ну и привели раз беглого нашего солдата. Из плена бежал. Схватили. Спрашивают: кто такой, как сумел убечь? А он отвечает не поймешь что. Немец ему по-своему: не сяки, мол, говори реже! А он сякет, он сякет, мне и то не понять. А прислушалась, слышу, так ведь он же по-нашему, по-матерному чешет.
* * *
Старосте грозили: "Шкура ты едтакая! Ну где-нибудь тебя расхлопают!"
Но неизвестно, не то успел уйти с немцами, не то схвачен.
— Он перед самой войной был забранный. Ему никак три статьи было.
— Хитер мужик. Только себе любил, а людей жал.
— У него никак со стеклом гардероб.
— Но теперь он повытряхался.