К концу февраля он исчерпал все источники раздобывания денег, сжег все дрова на даче, и зимние каникулы кончились. Володя вторично поехал сдаваться, теперь без моральной поддержки, один на один с судьбой и системой исполнения наказаний. На этот раз ангел-хранитель оказался бессилен. На оставшиеся девять месяцев Гоосс едет в лагерь строгого режима. Это не милосердно и не жестоко — по норме.
Лагерь — на севере Кольского полуострова, у самого Ледовитого океана. Володя продолжает успешно эксплуатировать свой перелом лучевой кости, и он к тому же — художник. Потому попадает не на общие работы, а в «красный уголок». Днем он, не напрягаясь, в одиночестве малюет плакаты и лозунги, и прочую чушь на потребу замполиту, а вечерами с другими зеками курит гашиш, пьет крепкий чай (до чифиря он не дошел) и изводит кого-нибудь из числа новых знакомых, пришедшихся ему не по нраву.
Деятельность замполита оценивается прежде всего по количеству и качеству наглядной агитации. Гоосс трудолюбив, весь лагерь дивно изукрашен его продукцией. Заезжее начальство довольно замполитом, а замполит доволен Гооссом.
В России тогда порнографии не было, и люди, тяготевшие к ней душой, за неимением ничего другого, покупали альбомы репродукций классической живописи. Однажды замполит поехал в Питер и в гостях у знакомых увидел полиграфическое воспроизведение «Шествия Дианы» Рубенса. Картинка ему так понравилась, что он взял кальку и прорисовал на ней, как умел, все фигуры композиции. В лагере он выложил кальку перед своим художником и велел сделать живопись. Гоосс сразу смекнул, что от него требуется.
— Я ему такие жопы и титьки забацал, — рассказывал он потом, — Рубенс усрался бы!
В административном поселке людей, равных по рангу замполиту, было еще двое: начальник лагеря и начальник рудника — и они были обречены на застолье втроем. Замполит повесил у себя в столовой Гоосса-Рубенса и пригласил друзей. Это был вечер его триумфа: пока они выпивали и закусывали, гости глаз не сводили с античных красавиц. На следующий день замполит на всякий случай предупредил художника:— Если тебе кто чего предложит, не вздумай нарисовать такую же! Тогда тебе не жить.
Замполит проникся к зеку-художнику чем-то вроде симпатии. Однажды он принес Гооссу ком гашиша граммов в шестьсот:
— Вот, отобрал у зеков. Ты художник, тебе, наверное, надо.
Шестьсот граммов гашиша в лагере — целое богатство и, в частности, при торговле в розницу, дозами — большие деньги. Гоосс, понятно, планом не торговал, но обменивал иногда на сигареты и чай — тоже лагерная валюта. Он также угощал приятелей, и у него сложился ближний круг «своих пацанов». А общаясь с замполитом, он заранее знал о многих грядущих событиях, в частности, о шмонах, и это ему прибавляло авторитета. Одним словом, Володя на зоне «стоял крепко», хотя и числился в «придури».
Впоследствии он иногда заявлял, что зона — более справедливая социальная модель, чем государство в целом. Впрочем, как известно, такие суждения в России — не редкость. Он считал, что в лагере процент талантливых людей гораздо выше, чем где бы то ни было. Гуляя по Петербургу, он мог ни с того ни с сего спросить, указывая рукой на прохожих:
— Среди этих мудаков разве найдешь такого, кто вскипятит воду и заварит чай в полиэтиленовом пакете на открытом огне?
Мне Володя однажды сказал, причем без всякого логического повода:
— Если ты когда-нибудь попадешь в лагерь, то станешь там паханом. Не сомневайся, на волю выйдешь богатым человеком.
Этот радужный прогноз не вызвал у меня, мягко говоря, никакого энтузиазма. Вокруг каждого лагеря есть вторая, прилагерная зона, нечто вроде средневекового русского «посада» вокруг «детинца». В ней живет часть вольнонаемной рабочей силы, а также своеобразные снабженцы, занятые доставкой в лагерь чая, папирос, наркоты и переправкой во внешний мир полученной выручки. В этих негоциях всегда в доле и лагерная администрация. Оседает здесь и кое-кто из отпахавших срок, те, кому не уехать отсюда, поскольку у них нигде нет прописки. А тут прописка не требуется, ибо дальше высылать некуда.
Освободившись, Гоосс в «посаде» попал в объятия своих дружбанов, вышедших на волю раньше него, и загулял с ними. Пропьянствовав две недели, он вспомнил, что впопыхах не успел прихватить с собой запас гашиша, который хранил в «красном уголке», в нарушение своей давней сентенции, на шкафу. Недолго думая, он из лагерной проходной позвонил замполиту и попросил разрешения забрать свои кисти. Тот удивился: это, мол, первый случай, чтобы зек сам вернулся назад. Конечно, он понял, что у художника на зоне еще какие-то делишки, но посещение «красного уголка» разрешил. В общей сложности Гоосс развлекался в прилагерной зоне месяца полтора.
В Петербурге он несколько остепенился. В очередной раз женился, то есть обзавелся новой возлюбленной и поселился у нее. Вернулся к живописи.
Рекомпенсация продолжается: он не поленился пойти в Государственный архив, и за деньги там получил справку, что его давний предок по прямой линии, некто ван Гоосс, имел дворянское звание.
Далее он съездил по приглашению в Лондон и ухитрился продать там картину за десять тысяч фунтов (с его слов). На время он почувствовал себя обеспеченным человеком, хотя до пачки денег в прихожей было еще далеко.
Теперь Гоосс — авторитетный художник, у него постоянно имеются ученики, и для Володи это — немало-важное обстоятельство. Художников андеграунда постоянно попрекали отсутствием специального образования, с подтекстом, что ты, мол, не настоящий художник. Советская Россия была единственной страной в мире, где художник должен был доказывать, что он художник. Одним из доказательств было наличие учеников. Оно приподнимало учителя и в собственных, и в чужих глазax, и к тому же кого-то учить — это тоже способ учиться. Как только Гоосс стал выставляться, у него появились ученики. Честно сказать, не помню, чтобы кто-то из них всерьез хотел стать художником или бы стал им впоследствии, но игра в учеников живописца им нравилась, она напоминала о славных временах цехового средневековья. В обязанности ученика первым делом входило бегать за выпивкой, натягивать холсты и прибираться и мастерской. Не всем такая форма обучения нравилась, и как-то один из учеников, кажется, по имени Дима, стал попрекать Гоосса, что тот его только гоняет за водкой, а живописи не учит. Володя выслушал его молча, затем подошел к стене, взял свою последнюю, едва высохшую картину и тыльной стороной холста звучно хлопнул ученика по голове. Тот от изумления сразу умолк и к вопросу о методике обучения больше не возвращался. Гоосс был очень доволен этим своим поступком, считая его импровизацией на уровне учителей дзена.
К живописи Володя стал относиться вдумчивее. «Выпуклую», пастозную технику оставил и не возвращался к экспрессионизму. Все время пишет по-разному, что-то ищет. Но не говорит, что именно. Мне думается, он хотел сохранить экспрессию, но при этом загнать ее внутрь, чтобы она была не на поверхности, а в глубине картины. А это запрос очень и очень серьезный, сродни поискам философского камня. В тогдашних полотнах Гоосса экспрессия иногда вообще пропадает, и картины теряют «нерв». Независимо от того, чего он добивался, сколько-нибудь внятной новой манеры Володя найти не успел.
Но все это — нормальные издержки творчества. А в остальном жизнь вроде бы устоялась. Беды позади, художник свободен и эстетически, и физически, твори сколько хочешь и как хочешь. Это — душевный комфорт, и на поведенческом уровне Володя меняется в лучшую сторону. Он общается с людьми спокойнее, все реже проявляет агрессию, и иметь с ним дело стало намного проще, чем раньше.
Но карма есть карма. Любой наш поступок, более того, даже крепко проработанная мысль или сильная эмоция оставляют после себя эхо, которое многократно к нам возвращается. И Володю время от времени неожиданно, вдруг, начинают одолевать демоны гиперкомпенсации, и в такие минуты ему, чтобы самоутвердиться, нужно кого-нибудь обидеть или унизить. Это вроде рецидивных приступов старой, забытой болезни.
Судьба всегда очень точно находит уязвимые места человека и обрушивает на него свой свинцовый кулак именно тогда, когда он этого не ждет. Все произошло в течение одного дня. На обычной тусовке в мастерской одного живописца — не хочу здесь упоминать его имя, ибо он к происшедшему никак не причастен — Гоосс познакомился с приезжим молодым человеком, кажется, из Житомира. Тот, как в старое доброе время, сказался поэтом, и ему явно хотелось вписаться в богемную жизнь Петербурга. Как он затесался в компанию художников, никто потом объяснить не мог. Как всегда, что-то пили и о чем-то болтали, затем часть компании, человека четыре, переместилась к Гооссу. Человек из Житомира увязался за ними. У Володи опять что-то пили и о чем-то болтали, и приезжий внезапно решил перестать быть поэтом и сделаться художником и, вроде бы, стал напрашиваться в ученики к Гооссу. Потом друзья Володи ушли, а человек из Житомира остался. Дальнейшему свидетелей нет, но ясно одно: произошла отчаянная, жестокая ссора. Бывший поэт так озверел, что набросился на хозяина дома с ножом и нанес ему более десятка ударов, последние из которых достались уже покойнику.
Так нелепо и страшно завершил свой земной путь Владимир Гоосс, живописец, мастер скандала, человек удивительной дерзости, активно живущий в памяти всех, кто его знал.
История, по сути, мистическая: человек ниоткуда приехал в наш город специально, чтобы зарезать Владимира Гоосса. Володя был склонен к мистическим размышлениям. В частности, ему очень нравилась история о Черном человеке, пришедшем к Моцарту, чтобы заказать реквием. Она стала для Володи чем-то вроде дзенского коана, он постоянно возвращался к этому сюжету в разговорах, предлагая разные его толкования. И теперь мне в голову порой приходит странная мысль: если бы он сумел правильно истолковать историю про Черного человека, то… Но не будем «умножать сущности» сверх необходимого.
Никто из друзей и знакомых Володи не соглашался примириться с тупой абсурдностью происшедшего, и его смерть сразу же стала обрастать легендами. Никто еще не доказал, что реальность важнее легенды. Скорее наоборот — легенда важнее, ибо она дает защиту от злобного идиотизма фактов.
Вот самая распространенная версия. В последний, благополучный период жизни Гоосса у него появился ученик, способный, но с претензиями, с комплексами, уязвимый и возбудимый. Подобные люди для Володи были всегда, что красная тряпка для быка. Однажды ученик дал повод себя повоспитывать, и Гоосс, как всегда в таких случаях, был беспощаден. Он не заметил, как перегнул палку. Ученик уже задыхался от злости, а Гоосс продолжал говорить ему всякие обидные слова. Озверев от бешенства и потеряв разум, ученик набросился на учителя с ножом и нанес ему семнадцать колотых ран.
А убийца, ужаснувшись содеянному, предпринял бессмысленную попытку спасаться бегством. Он уехал в Печоры, покаялся, и священник, проникнувшись к нему жалостью, стал прятать его в колокольне Собора святого Михаила. Об этом прознали милиционеры и явились с ордером на арест, но батюшка их не впускал в колокольню. А Печоры такое место, что там и милиционерам трудно решиться применить силу к священнослужителю, и они действовали убеждением. И пока шла дискуссия внизу, у подножия колокольни, в ее верхнем ярусе несчастный убийца приладил к одной из балок веревку и повесился. Победившая в диспуте милиция смогла арестовать только труп, правда, еще теплый.
И легенда, и факты сходятся в одном: Володя Гоосс умел пробуждать сильные эмоции.
* * *
Этот очерк был написан осенью 2005 года на даче в Кирилловском, где когда-то Володя, будучи «беглым каторжником», скрывался от закона. В числе прочих полотен он тогда написал ангела, и, чтобы освободить подрамник, снял с него холст, свернул в рулон и в таком виде подарил мне, сказав, что ангел будет охранять дачу. Со своей работой ангел справлялся плохо — дачу много раз обворовывали, и плюс к тому однажды местные подростки устроили себе праздник вандализма, с тупым остервенением разрушая все, что можно разбить или сломать. Во время этих перипетий полотно с ангелом исчезло, и неоднократные поиски ничего не дали. И вот именно сейчас, после окончания очерка, ангел нашелся сам собой — оказалось, он прятался в стенном шкафу между полками с одеждой и задней стенкой так, что его было не обнаружить ни визуально, ни на ощупь. Как ни странно, пролежав четверть века и вытерпев положенное чередование зимних морозов и весенней сырости, полотно не потеряло ни единой частицы красочного слоя и сияет такими же звонкими красками, как и двадцать пять лет назад. Остается только гадать — простое ли это совпадение или шутка потусторонних сил.
Борис (Пти-Борис) Смелов
Маленькую голенькую девочку спицей по комнате погонять
Его фотографии завораживают. Магическая игра света и тени и точность композиции мгновенно увлекают зрителя во внутреннее пространство фотоснимка, и на выставках отойти от любой из работ Бориса Смелова было всегда непросто. Он был Художником и Петербуржцем — то и другое можно писать с заглавной буквы. Он оставил нам свое видение города, свой «смеловский Петербург», которого не было до него и не будет после. Он был носителем особой психологической атмосферы, сочетавшей поклонение высокому искусству, насмешливость и бесшабашность. В его присутствии никто не решался произносить пафосные речи и напускать на себя важность.
С Петербургом он связан был, можно сказать, генетически. Слово «Ленинград» он до крайности не любил и никогда не употреблял. Он с детства знал, что его бабка окончила Бестужевские курсы, и впоследствии, став известным фотографом, Борис сделает серию портретов переживших все войны и революции пожилых курсисток-бестужевок.
Борис всю жизнь прожил в Петербурге, выезжая из него лишь по необходимости, редко, неохотно и ненадолго. Была поездка в Финляндию со своей выставкой, да еще короткие командировки на Юг от живописно-оформительского комбината, где Боря работал некоторое время. Он мог бы повторить слова Модильяни: «Я не люблю путешествий, они отвлекают от истинного движения». Была, правда, однажды месячная поездка в Америку, но это сюжет отдельный.
С десяти лет мать начала его систематически водить в Эрмитаж, и с тех пор анфилады и залы Зимнего дворца стали навсегда частью его среды обитания. А еще через пару лет он впервые приходит в фотокружок Дворца пионеров, и фотография становится, по сути, его единственной страстью. На нее так или иначе нанизываются псе события его биографии, это и профессия, и увлечение, и образ жизни.
Сначала околдовывает процесс, магия возникновения изображения как бы «из ничего». Человек десяти лет от роду не думает о высотах искусства — это придет намного позднее. А вот чудо рождения фотоснимка не перестает восхищать новичка. Короткий щелчок затвора, томительное ожидание результата проявки — и вот уже можно разглядывать мокрую пленку, на крохотных кадрах которой вместо привычных людей странные негры с белобрысыми волосами, небо — черное, а асфальт — почти белый. Но главнее всего — печать. Отсчитав под увеличителем необходимые секунды экспозиции, в призрачном марсианском свете красного фонаря нужно погрузить в проявитель лист фотобумаги сразу весь, да так, чтобы на ней не осели пузырьки воздуха. И короткая, но напряженная пауза, пока на белом листе не начнут проступать первые размытые темные пятна, постепенно превращающиеся в фотоснимок, который поначалу почти всегда кажется прекрасным.
Руководитель кружка, которого Борис неизменно вспоминал с теплотой, привил ему бескомпромиссную требовательность к качеству: и негативы, и отпечатки — все должно быть сделано безупречно. Это осталось у него на всю жизнь. Из-за небольшого технического огреха он мог забраковать превосходный, с точки зрения друзей, снимок — подобно тому, как Кузнецов из-за одной ошибки в рисунке лично разбивал дорогую, чудесную с виду фарфоровую вазу.
В отличие от большинства фотографов, Пти-Борис никогда не делал пробной контактной распечатки пленки. Опустив очки на кончик носа, он поверх них рассматривал пленку и выбирал нужные негативы. Снимал он в течение жизни разными камерами, но больше всего был привержен «Лейке» (настоящей, немецкой) и «Роллефлексу». Его любимый кадр — квадратный, шесть на шесть. Гениальными фотографами для него были прежде всего Судак и Картье-Брессон. Слово «гениально» постоянно присутствовало в его лексиконе, причем могло относиться, например, к Бранкуши и с таким же успехом к какой-нибудь потрясающе глупой девице, получавшей титул «гениальная дура», причем этот эпитет выделялся специфическим ударением, коего не было, когда речь шла о рядовых творческих гениях.