Глава 8
Богемец в коричневом доме
Следующие пару лет или около этого мои контакты с Гитлером были более или менее нерегулярными. Я опять погрузился в мои книги по истории и в феврале 1928 года получил весьма запоздалую степень доктора философии при Мюнхенском университете по теме проблем Баварии и Австрийских Нидерландов в XVIII веке. В Германии все еще знаком высокого уважения считалось обращение «господин доктор», и я полагал, что минимум, что я должен делать, – это соответствовать этому званию. Мы с женой также в прошлом году провели какое-то время за границей, прежде всего в качестве передышки для жены от непрерывной и мучительной болезни нашей маленькой дочери. Мы останавливались в Париже и Лондоне, и я хорошо ознакомился со всем, что есть в художественных галереях, делая заметки по возможным новым репродукциям для семейной фирмы. Все здесь казалось значительно более цивилизованным и радующим душу, чем шумные проблемы жизни с Гитлером.
Это были, несомненно, годы его политического затмения. Ему нигде не разрешалось выступать, и, хотя он медленно реорганизовывал партию, это был очень постепенный процесс, и Гитлер оказывал малое реальное влияние. Экономические условия улучшались, превосходя ожидания, с притоком американского капитала, который устремился в страну и явно стабилизировал центральное правительство. В результате его программа и его лозунги во многом утратили свое воздействие. Большую часть времени он проводил в Берхтесгадене, но мы поддерживали несистематическую связь через Германа Эссера, все еще поддерживавшего отношения с ним, и, похоже, Гитлер посылал его время от времени, чтобы получить случайные отчеты о нашем поведении. Совершенно независимо от того, что сейчас я был занят другими делами, я дал ему знать, что, пока Розенберг и Гесс сохраняют свое влияние, я не очень заинтересован в дальнейшей связи с ним.
Тем не менее мы время от времени встречались, хотя не могу сказать, что это было явным удовольствием. В его поведении появились грубость и нетерпимость, которых я не мог припомнить. Его случайные замечания обрели кошмарную окраску. Как-то раз в Мюнхене он подвез нас с женой на своей машине, и я помню, как он сказал, хотя не помню, какова была тема разговора: «Есть два способа оценки характера мужчины: по женщине, на которой он женится, и по тому, как он умирает». Мне показалось, что это звучит ненормально и отвратительно, но следующая фраза была еще хуже: «Политика сродни проститутке: если ты безуспешно любишь ее, она откусит твою голову». Это было похоже на зловещий поворот фразы, и я задумался, в каком направлении стремились его мысли. Однако в своем общем отношении к политике он выглядел разумно примиренческим. Мы вместе пообедали в маленьком винном погребке на Зонненштрассе с кем-то еще, и разговор вернулся к партийной программе из двадцати пунктов, которая являла собой жуткую мешанину, но давным-давно была объявлена непреложной. Кто-то предложил изменить ее и удалить некоторые противоречия, но Гитлер не согласился: «Какое значение имеют противоречия? – заявил он. – Новый Завет полон противоречий. Но это не помешало распространению христианства».
На публике он выставлял себя обращенным в догмы политического равенства и парламентаризма, что хоть немного успокоило меня, поскольку это было то, за что я так энергично выступал после крушения путча. Твердолобые партийцы стояли насмерть против и не сумели даже извлечь уроков из взлета Муссолини, чей марш на Рим, в конце концов, стал возможным после электоральных успехов. Гитлер внешне преодолел эти возражения и в ходе этого заслужил кличку в кругах прессы. Ее придумал какой-то швейцарский журналист, который брал у Гитлера интервью. Я забыл его имя, но это был высокий, приятный парень с очень светлым лицом, который описал мне Гитлера как сбивающее с толку сочетание ультраконсерватора и ультрарадикала, «в этом отношении он очень похож на Филиппа Эгалитэ, или можно было бы называть его принцем Легалитэ».
Не было никаких признаков нормализации частной жизни Гитлера. Какое-то время его случайно видели в компании Хенни, симпатичной блондинки – дочери Генриха Гофмана. Он всегда называл ее «мое солнышко»; но я никогда не слышал, чтобы всерьез заявляли, что у них роман. Вероятно, он также однажды воспользовался отсутствием Германа Эссера, чтобы сделать пылкое заявление его отнюдь не непривлекательной первой жене. Опять была сплошная риторика, а за этим последовал горячий скандал с мужем, в результате чего Эссеру так и не предложили важного поста, когда завершающий успех нацистов привел к раздаче выгодных должностей для этих парней.
Лишь в конце 1927 года я вновь начал потихоньку вовлекаться в дела нацистов, и поводом для этого стало возвращение в Германию Геринга. Осенью была объявлена всеобщая амнистия, и он сперва заехал в Берлин, где, насколько я понимаю, он жил, кое-как выворачиваясь и зарабатывая сколько-то денег на том, что представлял пару шведских фирм, производивших детали к самолетам и парашюты. Скоро он появился в Мюнхене, и я был искренне рад его видеть. Вообще-то не могу сказать с уверенностью, что он не приезжал и не останавливался у нас. Он точно часто делал это в последующие несколько месяцев, а если он не останавливался у нас, то жил у капитана Штрека – адъютанта Людендорфа во время путча, а сейчас удачно устроившегося в качестве учителя музыки. Геринг стал толще, более деловым и материалистичным и заботился в основном об успехе, а не искусстве или интеллектуальных ценностях жизни.
Мне это представлялось очень хорошим признаком, что его расширившееся знание мира будет донесено до Гитлера, но он не считал, что движение к этой цели будет легким. Пока он был в ссылке, мы переписывались, и на ранней стадии я время от времени помогал ему деньгами, так что он стал для меня наперсником. Партийные писаки по-прежнему относились к нему с подозрением, а Гитлер оказал ему отчетливо холодный прием. Всеобщие выборы должны были состояться весной 1928 года, и Геринг хотел занять высокое место в партийном списке как один из кандидатов, частично из скрытых мотивов, я подозреваю, потому что это дало бы ему не только положение и полезный доход в Берлине, но и защиту парламентской неприкосновенности, если бы противники в правительстве решили докопаться до каких-либо его старых прегрешений. Гитлер отделывался от него и искал отговорки, так что в конце концов Геринг потерял выдержку. Дело было в феврале или марте. Помню, что на земле лежал снег, когда мы шли вместе для решающего разговора к Тьерштрассе, где Гитлер по-прежнему снимал свою маленькую квартиру. Геринг долго уговаривал меня пойти с ним, но я предпочел не делать этого. Я только потом узнал, что между ними произошла перебранка, в ходе которой Геринг предъявил ультиматум: «Так не обращаются с человеком, который получил две пули в живот на Фельдхернхалле. Либо вы выдвигаете меня в рейхстаг, либо мы навсегда расстаемся врагами». Это сработало, и Гитлер сдался, хотя вызвало много недовольства в партии, и многие ее члены повсюду говорили, что Геринг шантажировал Гитлера.
Результаты выборов дали мало поводов для радости. Нацисты получили двенадцать мест в рейхстаге и значительно меньше миллиона голосов. Геринг, как мне помнится, был в списке под седьмым номером, и сразу над ним был генерал фон Эпп, который помирился с Гитлером и ушел из армии. Несмотря на почти четыре года деятельности, движение сделало небольшой прогресс и все еще выглядело локальным по виду, находя поддержку лишь среди ультранационалистических фанатиков на большей части Германии. Несмотря на уговоры Геринга, я участия не принял. Его собственная позиция в партии довольно большое время была непрочной. Он за годы ссылки стал безобразно толстым, и ветераны партии считали, что это не может быть хорошей рекламой для партии рабочего класса. Даже Гитлер выразил свои сомнения по поводу его способностей. «Не знаю, справится ли Геринг с этим», – то и дело говорил мне он. Но Геринг всех их одурачил, развившись как оратор, хотя все, что он делал, – это копировал стиль и фразы Гитлера. По каким-то причинам Гитлер воспринимал это как комплимент, признак верности в противоположность своему отношению к Эссеру, который делал то же самое, но с большей интеллигентностью и независимостью.
Конечно, Геринг наслаждался своим новообретенным высоким положением. Я провожал его на вокзал после выборов, и он нарядился в эффектный мундир авиатора, сшитый из кожи, в такой альпинистской шляпе, украшенной эдельвейсом и эмалированными значками, и с огромной кисточкой для бритья, прикрепленной сзади. Возможно, пройдя на выборах в Баварии, он считал, что должен играть такую роль. «Почему б тебе не помириться с Гитлером? – спросил он меня. – Мы в конце концов победим, и он наверняка включил бы тебя в следующий партийный список. Как Д.Р. ты бы везде путешествовал в первом классе, как я», – помахав перед моим лицом своим бесплатным билетом. «Что такое Д.Р.?» – с глупым видом спросил я. «Депутат рейхстага!» – ответил он. Он руководствовался деловыми интересами и стал известен как чудо нацистской партии – единственный человек, поднявшийся с помощью парашюта.
Меня куда больше радовали личные успехи, которых я добился в результате второй поездки в Париж перед выборами, куда ездил навестить старого друга по колледжу Сеймура Блэра. Я послал в Лувр свою визитную карточку директору Эктору Верну, который, как я обнаружил, являлся племянником знаменитого романиста. Он встретил меня с распростертыми объятиями – он хорошо знал название нашей семейной фирмы, – а когда я довольно смущенно спросил, можно ли сфотографировать часть коллекции для создания репродукций, он тут же пообещал мне свою безграничное сотрудничество. Я чуть не упал со стула. В дни моего дедушки, при Наполеоне III, французские власти откровенно отказывали в таких услугах, и мы всегда считали, что такая просьба безнадежна. А сейчас я не только мог отобрать то, что мне понравится, но и мне разрешалось использовать собственного фотографа в студии на верху музея, и мне были обещаны дальнейшие благоприятные возможности в любом музее во Франции. Это было огромной удачей, и в течение нескольких месяцев мое время было главным образом посвящено этому. Я провел два-три длительных периода в Париже, руководя работой, и через Верна и его друзей встретился с некоторыми выдающимися французскими художниками – Пикассо, Дерэном, Мари Лорансен и другими.
Проблемы Гитлера и даже Германии казались столь далекими, хотя однажды они напомнили о себе из-за странного поведения французских рабочих, помогавших мне переносить массивные холсты с их места на стенах в студию, где я работал. Это были отличные парни, в большинстве своем – бывшие солдаты. Мой карман был всегда набит хорошими сигарами, мы прекрасно ладили. Однажды я почувствовал, что они еле таскают ноги и не излучают своей радостной энергии, поэтому в конце дня я рискнул спросить, что произошло. Один из них вытащил из кармана экземпляр какой-то французской газеты с заголовком «Доктор Шахт говорит «нет» и яростной статьей о том, как Шахт в интервью в отеле «Георг V» заявил, что Германия не в состоянии продолжать выплату репараций. Это было примерно во время переговоров по плану Юнга. Посему мне пришлось удвоить мой сигарный рацион и заказать ящик мюнхенского пива «Шпатен», пока восстановились личные отношения. Дома нацисты, конечно, во все горло орали тот же самый лозунг, и я не мог избавиться от ощущения, что было бы неплохо, если б увидели эффект этого дела на пропаганду за границей.
Все еще время от времени я видел Гитлера в этом кафе, когда вернулся в Мюнхен и пытался заинтересовать его своими рассказами о Франции. В нем появилась привычка понижать голос и менять тему разговора, когда он видел, что я приближаюсь к его столу, но я не принимал это близко к сердцу. «Я уже не пользуюсь его доверием, – подумал я, – и он имеет право придерживать некоторые мысли при себе». Когда нам случалось оказаться вместе на несколько минут, он был всегда исключительно приятен, слушая мою парижскую болтовню, а однажды проделал свой маленький трюк, рисуя общественные здания, иллюстрации которых ему довелось увидеть. За десять минут он набросал Оперу, Нотр-Дам и Эйфелеву башню, которые он пододвинул ко мне для оценки с видом, желая доказать, что он – тоже из мира искусств, и рисунки были на самом деле выполнены мастерски. Это была странная, мальчишеская причуда. Он всегда машинально рисовал на обратной стороне карточек меню квадраты, окружности, свастики и фантастические каемки либо сцены из опер Вагнера. Генрих Гофман обычно собирал их, но и я как-то забрал три-четыре штуки, чтобы потом их у меня выкрала служанка.
Как-то мы завели разговор о партийном флаге, который он с большим старанием взялся придумывать сам. Я сказал ему, что мне не нравится использование черного цвета на свастике, которая сама по себе есть символ солнца, а потому должна быть красной. «Если б мы так сделали, я бы не смог использовать красный цвет для фона, – ответил он. – Год назад я был в берлинском Люстгартене на большой социалистической демонстрации, и скажу тебе: там был лишь один цвет, который привлекал массы, и это был красный цвет». Потом я предложил, что было бы лучше поместить свастику в угол старого черно-бело-красного флага и что даже если мы используем красный фон как военный символ, то нам надо использовать флаг мира с белым фоном. «Если я помещу свастику на белом фоне, мы будем выглядеть как какая-нибудь благотворительная организация, – произнес он. – Все нормально, и я не собираюсь ничего менять».
У меня также была возможность съездить в Берлин в конце 1928 года, и там я согласился пообедать с Герингом в Рейхстаге. Он представил меня Геббельсу, которого я увидел впервые. Я много слышал о нем; о том, как он начал карьеру секретарем у Грегора Штрассера, а потом переключился на щедрую поддержку Гитлера, когда Штрассер попытался сделать свою северогерманскую группу слишком независимой. Вообще-то Штрассер тоже был в ресторане, но сидел за другим столом. У Геббельса всегда был хороший нюх, куда дует ветер, и в двух или трех следующих партийных расколах он всегда в последний момент переходил на сторону Гитлера, что, как выяснилось, было очень печально.
Геббельс был странным замкнутым типом со своей косолапой, изуродованной ступней, но у него был прекрасный четкий голос и очень большие карие, умные, почти оленьи глаза. Он оставался радикалом, как Штрассер, и много говорил о засилье бонз и необходимости помочь безработным и низкооплачиваемым людям. Я принялся за свою любимую тему о бесплатных столовых типа «граф Рамфорд», и он сказал «да», не только для самых бедных, но для всех. «Когда мы придем к власти, все будут получать спартанский суп – молодые и старые, богатые и бедные. Мы им покажем, что германский народ действительно един в своих нуждах и в счастье. Мы дадим нашим министрам 1000 марок в месяц, и если кто-то в этой стране думает, что имеет право на большее, мы с ним поговорим». И это говорил человек, который, не задумываясь, когда он пришел к власти, затратил 100 тысяч марок на какую-то византийскую вакханалию в своем доме на Шваненвердер в Ванзее.
Моя связь с Гитлером и партией оставалась случайной и отвлеченной. Я начал писать книгу о XVIII веке, которую в конце концов назвал «От Мальборо до Мирабо», и нанес, насколько помню, еще один визит в Париж, чтобы покончить с цветными фотографиями для фирмы. Правда, я был там снова в конце июля 1929 года и как раз возвращался домой, когда в поезде, стоявшем в тот момент в Баден-Бадене, мне вручили телеграмму о том, что наша дочь Герта умерла. Это было милосердное избавление; ей было пять лет, и она весила девять с половиной килограммов. Возможно, это было с нашей стороны суеверием, но нам казалось, что и мы частично виновны в ее кончине, дав ей имя, начинающееся на «Г». В нашей семье жила старинная легенда, уходящая еще во времена моего дедушки, о том, что какая-то цыганка в Кобурге нагадала ему, что всякого члена нашей семьи, у кого имя не начинается с «Э», будут преследовать неудачи. За единственным исключением, мы всегда придерживались этого правила – у нас были Эдгар, Эгон, Эрнст, Эрна, и определенно с нашим здоровьем было все в порядке.
Я отправил жену к ее родственникам в Померанию на длительный отдых, а когда немного оправился от этого горя, решил поехать и посмотреть на ежегодный партийный съезд в Нюрнберге, который был впервые проведен два года назад. Первый совпал с отменой запрета на публичные выступления Гитлера в Баварии, и в течение года он мог свободно выступать по всей Германии. Пульс движения опять участился, и я ощущал нечто вроде обязанности следить за событиями. Я поехал сам по себе в гражданской одежде, и там, на перроне вокзала, стояли Гитлер и Геббельс, приветствуя массы прибывающих делегатов в коричневых рубашках. Меня ожидало довольно поверхностное приветствие, и Геббельс, уже ввязавшийся в свою долгую кампанию за то, чтобы стать правой рукой Гитлера, и испытывая, как и его соперники, разъедающую душу ревность ко всякому, кто, казалось, имел необычный доступ к Гитлеру, сделал свое типичное полузлобное замечание по поводу того, насколько мрачно я выгляжу. У него была феноменальная память на малейшие промахи в поведении людей, которые он потом раздувал перед Гитлером, и я удивился по прошествии нескольких лет, когда он вернулся к этому инциденту, предположив, что я проявил мало энтузиазма в отношении партийного съезда. И только тогда я сказал ему, что в тот момент я только что вернулся с кремации своей дочери, что, по крайней мере, заткнуло его. Помню, что был под впечатлением от марширующих колонн и оркестров на съезде, но, конечно, это ни в коей мере не обрело гигантские пропорции Голливуда, которым суждено скоро превратить это в эффективное пропагандистское оружие.