У него были и другие черты подлинного лондонца. После своих побегов он скрывался под личинами разных мастеровых и любил совершать эффектные поступки. Проехать в карете через Ньюгейт – это было поистине гениальной драматургической находкой. Шеппард был нечестивцем вплоть до полного неверия, а его бунт против собственности имел нечто общее с эгалитаризмом «черни». После одного из его побегов в уличной брошюрке можно было прочесть восторженные слова: «Горе лавочникам и горе торговцам всяким товаром, ибо рыкающий лев опять на свободе!» Так Джек Шеппард стал неотъемлемой частью лондонской мифологии, и его свершения были воспеты в стихах, балладах, пьесах и прозе.
В 1750?м смрад Ньюгейта распространился по всему окрестному району. Тогда стены тюрьмы были вымыты уксусом, а внутри соорудили вентиляционную систему, причем семеро из одиннадцати членов рабочей бригады заразились «тюремной лихорадкой» – по этому факту можно судить об уровне заболеваемости и среди заключенных. Пять лет спустя обитатели Ньюгейт-стрит по-прежнему «не могли спокойно выйти за порог», а покупатели не желали посещать местные лавки, «опасаясь заразы». Были даже рекомендации для тех, кто мог очутиться поблизости от арестантов: «ради осторожности ему следует опорожнить кишки и желудок за день-два до этого, дабы удалить из них всякое гнилостное или гнилоподобное вещество, кое может там оказаться».
В 1770 году тюрьма была заново отстроена Джорджем Дансом, и поэт Крабб охарактеризовал ее как «большое, прочное и прекрасное здание» – «прекрасное», несомненно, вследствие простоты своего назначения. «В ней нет ничего, – писал один современнник, – кроме двух огромных корпусов без окон, каждый из которых представляет собой квадрат со стороной в девяносто футов». В 1780?м она была сожжена мятежниками, а через два года восстановлена по тому же проекту. Теперь она отвечала требованиям гигиены в гораздо большей степени, чем многие другие лондонские тюрьмы, но нечто от прежнего духа все же осталось. Уже через несколько лет после восстановления новая тюрьма «приобрела мрачный вид здания, населенного призраками прошлого». Былые условия жизни внутри нее также начали возвращаться, и в начале XIX века в «Ньюгейтских хрониках» сообщалось, что «буйные безумцы мечутся по камерам, наводя ужас на окружающих… пародии на свадьбы в большом ходу среди заключенных… здесь истинный рассадник и школа преступлений… самые отъявленные злодеи свободно развращают и деморализуют своих более невинных собратьев».
Благодаря хлопотам Элизабет Фрай в 1817 году это место стало несколько меньше напоминать «ад на земле», однако в официальных отчетах тюремного инспектора за 1836 и 1843 годы по-прежнему отмечается, что узников Ньюгейта содержат в крайне тяжелых условиях. Непосредственно после составления первого из этих отчетов Ньюгейт посетил молодой журналист Чарлз Диккенс, на которого с детства оказывали гипнотическое действие зияющие ворота этой мрачной обители; по его собственному признанию, сделанному в «Очерках Боза», он часто размышлял над тем, что тысячи людей каждый день «непрерывной, шумливой рекою жизни текут мимо этого мрачного вместилища порока и страданий Лондона, не уделяя ни единой мысли сонмищу заключенных здесь несчастных созданий»[52]. Они «смеются и посвистывают», когда «всего какой-нибудь ярд отделяет их от такого же, как они сами, человеческого существа, связанного и беспомощного, чьи часы сочтены», ибо день его казни уже назначен. В своем втором романе, «Оливере Твисте», Диккенс возвращается к этим «страшным стенам Ньюгета, скрывавшим столько страдания и столько невыразимой тоски»[53]. Здесь Фейджин сидит в камере для осужденных – Диккенс отмечает, что тюремная кухня находится рядом с двором, в котором воздвигнут эшафот, – и на гравюре Джорджа Крукшенка, выполненной после посещения им одной из таких камер, изображены каменная скамья и матрац на ней. Больше ничего не видно – только железные прутья, вделанные в толстую каменную стену, да горящие глаза самого узника. Юный Оливер Твист добирается до этой камеры «темными, извилистыми коридорами» Ньюгейта, хотя тюремщик предупреждает, что «такое зрелище не для детей». Скорее всего, Диккенс вспоминает здесь свое собственное прошлое, поскольку одним из его самых стойких детских впечатлений о Лондоне было посещение отца и родных в тюрьме Маршалси в Саутуорке. Возможно, поэтому образ Ньюгейта преследовал его всю жизнь и поэтому однажды ночью, ближе к концу жизни, усталый и разочарованный, он вернулся к этой старинной тюрьме и, «прикасаясь к шероховатому камню», стал «думать о спящих внутри заключенных».
Диккенс писал о периоде, когда Ньюгейт перестал быть обыкновенной тюрьмой и использовался лишь для содержания приговоренных к смертной казни (а также тех, кто ожидал вынесения приговора в находившемся рядом Центральном уголовном суде), однако в 1859 году было произведено новое усовершенствование: тюрьму перестроили, соорудив в ней одиночные камеры, где преступники могли находиться в тишине и уединении. В цикле статей, опубликованных в журнале «Иллюстрейтед лондон ньюс», узник, ожидающий порки, называется «пациентом». Таким образом, тюрьма как бы становится больницей – а может быть, автор хочет сказать, что больница ничем не лучше тюрьмы.
Так городские учреждения начинают походить одно на другое. Ньюгейт отчасти напоминал и театр, поскольку по средам или четвергам, с двенадцати до трех, его открывали для посетителей. Любопытным демонстрировались гипсовые слепки с голов знаменитых преступников и цепи с наручниками, в которые некогда был закован Джек Шеппард; желающих ненадолго запирали в камере смертников и даже ставили к старинному позорному столбу. В конце экскурсии их проводили по «Птичьей клетке» – коридору, соединяющему камеры Ньюгейта с судебными помещениями; здесь же они могли почитать «интересные надписи на стенах», отмечавшие места захоронения казненных. Название этого коридора приводит на память сцену из романа «Дитя Джейго» Артура Моррисона, в которой девочка навещает отца, сидящего в Ньюгейте «за двойной железной решеткой, покрытой проволочной сеткой», после чего у нее в памяти надолго остается «образ отца как человека, жившего в клетке».
Последняя казнь в Ньюгейте состоялась в первые дни мая 1902 года, а спустя три месяца начались работы по деконструкции тюрьмы. Пятнадцатого августа в четверть третьего пополудни, как свидетельствует «Дейли мейл», вышедшая на следующий день, «на тротуар выпал камень размером с человеческую ступню, и в пробоине показалась рука с зубилом. Вскоре собралась небольшая толпа зевак». Также было отмечено, что вокруг статуи свободы на крыше здания расхаживали «старые голуби, грязные и прокопченные, как сама тюрьма, – все остальные городские голуби гораздо опрятней на вид». По крайней мере, эти птицы не стремились расставаться со своей лондонской клеткой.
Через полгода в Ньюгейте был устроен аукцион по продаже тюремных «сувениров». Орудия телесных наказаний были проданы за 5 фунтов 15 шиллингов, а гипсовые головы знаменитых преступников пошли с молотка по 5 фунтов за штуку. Две огромные двери и позорный столб любопытные могут и теперь увидеть в Музее Лондона. А на месте старой тюрьмы стоит здание Центрального уголовного суда – Олд-Бейли.
Глава 25
О самоубийствах
Многие накладывали на себя руки в стенах Ньюгейта, но и среди свободных лондонцев всегда хватало самоубийц, лишавших себя жизни самыми разными способами. Люди бросались вниз с Галереи шепота в соборе Св. Павла, травились на запыленных лондонских чердаках и топились от несчастной любви в Сент-Джеймсском парке. Широкой популярностью среди самоубийц пользовался Монумент, воздвигнутый в память о Великом пожаре; они спрыгивали с верхушки столпа и падали чаще на его основание, чем на мостовую. Гроле пишет в своем «Путешествии по Англии», что 1 мая 1765 года «жена некоего полковника утопилась в канале Сент-Джеймсского парка, на Друри-лейн повесился пекарь, а одна девушка, жившая близ Бедлама, сделала попытку покончить с собой тем же способом». Летом 1862 года внимание общественности привлекла «эпидемия самоубийств». В том же столетии из Темзы постоянно вылавливали утопленников.
По числу самоубийств Лондон занимал первое место среди европейских столиц. Еще в XIV веке Фруассар назвал англичан «весьма мрачным народом», и эта характеристика справедлива в первую очередь по отношению к лондонцам. Француз полагал, что тяга последних к самоубийствам – проявление их «природной эксцентричности», хотя более проницательный наблюдатель объяснял ее «презрением к смерти и отвращением к жизни». Другой француз писал об унынии в лондонских семьях, «где не смеялись в течение трех поколений», и отмечал, что осенью горожане накладывают на себя руки, «дабы спастись от непогоды». Еще один приезжий также выразил уверенность в том, что «стремление покончить с собой, безусловно, вызывается туманами». В качестве другой вероятной причины он назвал употребление в пищу говядины, поскольку «из-за ее вязкой тяжести к мозгу поднимаются лишь желчные и меланхолические пары»; этот диагноз любопытным образом перекликается со старым поверьем лондонцев, считавших, что увиденное во сне мясо «означает смерть друга или родственника». Здесь можно вспомнить и о недавней истории с «коровьим бешенством».
По наблюдениям того же Гроле, «в Лондоне подавленность доминирует везде – в каждой семье, во всех слоях населения, на любом мероприятии, как частном, так и общественном… Печатью этой скорби отмечены самые веселые сборища, даже в низших кругах». Достоевский писал о «мрачном характере», «не оставляющем» лондонцев даже «среди веселья». Вино, которое продавалось в лондонских тавернах, также якобы «порождало эту меланхолию, столь повсеместную». В нарушении у англичан душевного равновесия обвиняли даже театр; один путешественник описывал, как сын его домовладельца, посмотревший спектакль «Ричард III», «вскочил ночью с постели и принялся колотить в стену головой и ногами, вопя как одержимый, а затем стал кататься по полу в страшных корчах, заставивших нас опасаться за его жизнь: ему чудилось, что его осаждают все призраки из трагедии о Ричарде Третьем и все мертвецы с лондонских погостов». Словом, причины недуга видели во всем, кроме разве что тяжелой, изнуряющей атмосферы самой городской жизни.
Глава 26
Места заключения
В Лондоне было больше тюрем, чем в любом другом европейском городе. Он был знаменит своими местами заключения – от пенитенциария в Храме тамплиеров до долговой ямы на Уайткросс-стрит, от тюрьмы на Дедманс-плейс в Банксайде до каунтера на Гилтспер-стрит. Острог был и в Ламбетском дворце, где пытали лоллардов, ранних религиозных реформаторов, и на Сент-Мартин-лейн, где «двадцать восемь человек бросили в яму шесть на шесть футов и продержали там всю ночь», причем четыре женщины были задавлены насмерть. Постоянно строились новые темницы, от «Тана» на Корнхилле в конце XIII до «Уормвуд-скрабз» в Ист-Актоне в конце XIX века. В Пентонвилле – новой «образцовой» тюрьме – узников заставляли носить маски, а Новая тюрьма на Миллбанке была устроена как «паноптикум», в котором можно было наблюдать за всеми камерами и всеми заключенными одновременно.
С начала XVII столетия лондонские тюрьмы, подобно лондонским церквам, стали «воспеваться» в стихах:
В столице и окрест я насчитал
Острогов ровным счетом восемнадцать
Да шестьдесят столбов позорных и клетей.
Первое место в этой скорбной литании занимает вестминстерский Гейтхаус, а затем следует панегирик в адрес тюрьмы Флит.
Флит была старше всех остальных тюрем, древнее Ньюгейта, и когда-то называлась попросту Лондонской тюрьмой; кроме того, она занимала одно из первых каменных зданий средневекового города. Расположенная на восточном берегу речки Флит, она была окружена рвом «с тремя крутыми уступами» – сейчас на этом месте сбегает к Темзе Фаррингдон-стрит. Нижний, «опущенный» этаж ее был известен под названием «Варфоломеевской ярмарки», хотя из тюремных отчетов ясно, что это наименование было ироническим и по жестокости царивших здесь порядков первая лондонская тюрьма не уступала прочим. Но самую широкую известность она снискала благодаря «тайным» незаконным бракам, которые меньше чем за одну гинею заключали в ее стенах лишенные сана священники. К началу XVIII века в тавернах этого района было уже около сорока «брачных заведений», причем по меньшей мере шесть из них носили название «Рука и перо». Женщин, опоенных или одурманенных, можно было привести сюда и женить на себе, чтобы присвоить их деньги; невинных девушек вводили в заблуждение, сочетая их «законным» браком с мошенниками. Здесь жил некий часовщик, прикидывающийся священником, – он называл себя «доктором Гейнемом». Его дом стоял на Брик-лейн, а сам он имел обыкновение прогуливаться по Флит-стрит. Когда он всходил на Флит-бридж, его представительную фигуру в шелковой мантии с белыми лентами можно было опознать издалека; у него было «приятное лицо, однако же с многозначительным румянцем». Местные жители прозвали его «Чертовым епископом».
Несколько раз сама тюрьма Флит подвергалась сожжению; последний сильный пожар произошел в 1780 году по вине злоумышленников, которых возглавлял – что весьма символично – некий трубочист. Она была отстроена по старому проекту, благодаря чему многие ее любопытные особенности сохранились. Например, в одной из стен тюрьмы, выходившей на улицу, которая теперь называется Фаррингдон-стрит, было зарешеченное окно; под ним висела железная кружка для милостыни, а один из заключенных постоянно выкрикивал изнутри: «Помните о бедных узниках!» Именно в эту тюрьму угодил Сэмюэл Пиквик, который, побеседовав с ее обитателями, «забытыми» и «оставленными без внимания», заявил: «Я видел достаточно… У меня голова болит от этих сцен и сердце тоже болит».
Тюрьма Флит была снесена в 1846 году, но место, на котором она стояла, расчистили лишь спустя восемнадцать лет. Там, где раньше были тюремные стены и камеры, возникли «тупики» – узкие и полные народу, они даже в солнечные летние дни оставались «сумрачными и унылыми», так что прежняя атмосфера не исчезла и после разрушения самой темницы.
Возможно, что именно Флит вдохновила Томаса Мора на создание его знаменитой метафоры, в которой мир сравнивается с тюрьмой: «Кто привязан к столбу… кто в подвале, кто в камере на верхнем этаже… кто плачет, а кто смеется, кто трудится, а кто играет, кто поет, кто бранится, а кто затевает драки». В конце концов Мор и сам стал заключенным, но до этого, в свою бытность заместителем шерифа, он посадил в тюрьму многих столичных жителей. Одних он отправил в «Олд-каунтер» на Бред-стрит, других – в «Полтри-каунтер» близ Баклерсбери; в 1555?м тюрьма на Бред-стрит была перенесена чуть дальше к северу, на Вуд-стрит, где один из ее заключенных вторил Томасу Мору. Его слова цитируются в «Лондоне старом и новом»: «Сия малая темница подобна целому городу, ибо как в городе есть всякого рода чиновники, торговцы и представители самых разных профессий, так и тут имеются весьма похожие на них люди». Сидящих в тюрьме мужчин называли «крысами», а женщин – «мышами». Ее подземные коридоры до сих пор уцелели в маленьком дворике рядом с Вуд-стрит; их камни холодны на ощупь, а в воздухе витает сырость. Некогда новый заключенный выпивал «полную чашу кларета», дабы отметить свое вступление в новое «общество», да и теперь еще в старом каунтере порой устраиваются банкеты и вечеринки.
Образ города как тюрьмы имеет очень глубокие корни. В своем романе «Калеб Уильямс», сочиненном в конце XVIII века, Уильям Годвин описывает «двери, замки, засовы, цепи, массивные стены и зарешеченные окна» острога, а потом утверждает, что «это и есть общество», что тюремная система отражает собой «весь общественный механизм».
Когда в 1852 году была открыта тюрьма Холлоуэй, по обе стороны от ее входа посадили двух каменных грифонов, которые служат и эмблемой самого Лондона. На камне в ее основании высечена надпись: «Да сохранит Господь город Лондон и сей дом во устрашение злодеям». Любопытно, что в работе над нею архитектор Джеймс Баннинг опирался на те же принципы, что и при проектировании Угольной биржи и Столичного рынка скота. Между некоторыми из крупнейших общественных зданий города наблюдается заметное сходство.