Записки уцелевшего - Голицын Сергей Михайлович 59 стр.


— Ложки себе оставьте, — с величайшим презрением бросил мужчина.

Он снял пальто, из выреза в пиджаке наискось его рубашки шел ремень от револьвера:

— Давайте золото, драгоценности. Постановление Московского комитета партии — у всех лиц, лишенных избирательных прав, золото реквизируется. Если не отдадите добровольно, приступаю к обыску. И предупреждаю, если найду, вы будете арестованы. Кто именно «вы», он не сказал и начал открывать поочередно буфет, шкаф, залез в сундук с бельем, в ящик с детскими игрушками, мельком взглянул на книги, на портреты предков по стенам. А они действительно представляли большую ценность.

Мы все, и девушка — председательница сельсовета, и женщина с фонарем, стояли, молчали, следили за действиями обыскивающего.

И вдруг он увидел под столом лису. Загадочно сверкали ее стеклянные глаза, оскалились белые зубы. Он поддал шкуру ногой, потом наклонился, поднял за хвост.

— Что-то больно тяжела, — заметил он.

Мы все замерли. Было ли у него действительное подозрение насчет лисы не знаю. Он тоже замер. Перед ним стояла очаровательная девушка. Она улыбалась, протягивала ему руки, да-да, протягивала! Что ему померещилось не знаю… Он забыл завещанную еще Карлом Марксом ненависть к классовой врагине, то есть к моей сестре Маше, его сердце запылало, он протянул к Маше руки. Продолжая улыбаться, она бросила ему две-три завлекающие фразы. Он шагнул к ней, она отпрыгнула, он еще шагнул, она опять отпрыгнула. Никогда со своими кавалерами она так не вела себя. А он забыл лису, для виду еще покопался по закоулкам наших трех комнатенок, оглянулся, ища Машу. А она, прислонившись к печке, стояла гордая, недоступная.

— Ведите меня к следующим, — бросил он председательнице сельсовета. Незваные пришельцы ушли с пустыми руками.

В ту же ночь врывались ко многим выселенным из Москвы лишенцам, искали золото. Явились с обыском к жившей в том же Хлебникове старой деве княжне Марии Евгеньевне Львовой, сестре бывшего премьера Временного правительства. Знакомые наших знакомых Никуличевы жили на своей даче в Ильинском, посадили отца; его выпустили, когда он показал, где в саду была зкопана шкатулка с многими драгоценностями.

Почему выбрали одну ночь? Чтобы застать внезапно, чтобы не успели спрятать. Штатных работников ГПУ не хватило, мобилизовали классово проверенных рабочих московских предприятий. Один из них хозяйничал у нас.

С тех пор лиса переезжала вместе с нашей семьей из дома в дом. Только после войны из ее головы была извлечена драгоценная табакерка. Где, у кого она сейчас находится — не скажу. Когда я бываю в том доме, то прошу ее мне показать. Я любуюсь ею и рассказываю следующим нашим поколениям всю ее длинную историю, начиная с того момента, когда царь Петр заказал ее парижскому мастеру, и кончая тем обыском, когда находчивость моей сестры Маши спасла ее из рук недостаточно бдительного домогателя ее благосклонности и спасла от ареста одного из нас.

4

В ту первую нашу подмосковную зиму много часов приходилось мне проводить в раздумье. И когда я ждал поезда на станции Хлебниково или на Савеловском вокзале, и когда в вагоне либо стоял, либо сидел, и когда бродил по хмурым московским улицам, и когда засыпал в уголке на полу либо в нашем котовском доме, либо в одной из знакомых гостеприимных московских квартир.

Думы мои витали вокруг моих несозданных произведений. Я продолжал мечтать быть писателем, но уж очень неопределенно. Я не собирался сочинять для печати, только для себя. То, что тогда издавалось, по большей части пылало ненавистью к врагам социализма, до небес превозносило существующий строй и потому было для меня чуждо. Сейчаас большинство тех произведений, тогда безудержно расхваливаемых, начисто забыто.

Сюжет для повести я выбрал такой. Был у моего брата Владимира большой друг Павел Дмитриевич Корин. Как и где они познакомились еще в 1923 году, я так и не смог доискаться. Из рассказов Владимира я знал, что живет Корин с женой Прасковьей Тихоновной и братом Александром на холодном чердаке высокого дома № 23 на Арбате. Жили они в страшной бедности, не заботясь о заработке. И был Павел Дмитриевич для Владимира не просто другом, а кумиром, недосягаемым и боготворимым. Из рассказов Владимира я знал, что Корин приступил к этюдам для той картины, замысел которой был столь грандиозен, что он собирался посвятить ей всю свою жизнь. Он писал портреты иноков и священников.

И я думал: живет в наше страшное время вдохновенный творец мудрого и прекрасного, великий подвижник и бессребреник. Я умолял Владимира привести меня к нему. С тех пор, как мы поселились в Котове, Владимир иногда останавливался ночевать у Корина. Но я неизменно получал отказ. Владимир объяснял, что Корин редко показывает свое, только еще задуманное детище. Ведь и писатели скрывают свои черновики. И я больше не приставал к Владимиру, но думал о Корине постоянно.

Бывая в редакциях, я видел художников-иллюстраторов, людей веселых, доброжелательных, но понимал, что главным для них было не искусство, а заработок. Видел, что и брат Владимир тоже старался побольше заработать. И я считал, что иллюстраторы — это художники как бы "второго сорта", им особого таланта не требуется, а нужны бойкое перышко и хорошие акварельные краски. Работали они без вдохновенья, и их больше всего волновало, примет или не примет редактор их рисунки, и получить за них деньги. Художник Фаворский своими прекрасными иллюстрациями доказал ошибочность подобных взглядов.

А в моей голове постепенно создавалась повесть о двух художниках. Назвал я ее "Град и город". Град — это мои воспоминания о северном путешествии, это село под Архангельском с деревянной церковью, это деревянное зодчество, это северные песни и озера, это, наконец, мои несбывшиеся мечты о невидимом граде Китеже. Там близ древнего монастыря рос мой главный герой…

А город — это Москва, где живет другой мой герой — жизнерадостный, веселый, остроумный художник-иллюстратор, который под моим пером невольно смахивал на моего брата Владимира в пору его успехов, еще до лишенства.

Третья глава у меня получилась более или менее удачной; в ней я рассказывал, как жизнерадостный иллюстратор ведет своего друга истинного художника по редакциям, пытаясь устроить ему заработок. Обстановку в «Следопыте» и самого Попова я — похвалюсь — описал очень похоже, так же как и обстановку в комсомольском журнале, руководимом молодыми энтузиастами вроде Боба Ивантера.

В четвертой главе истинный художник не поддался искушениям друга-иллюстратора и продолжал творить для себя, влача полуголодное существование в сырой комнатенке подвала маленького домика на окраине Москвы. Должна была кончиться повесть арестом и гибелью моего героя.

Корин уцелел, уцелел чудом благодаря Горькому и прославился на весь мир. Но Корин — исключение. А сколько известных и неизвестных несомненно талантливых художников, писателей, музыкантов погибло в лагерях, а их творения превратились в пепел. Мы о том не знаем и не узнаем никогда. Имена их ты, Господи, веси…

Бросил я свою повесть, понял: чересчур замахнулся, и силенок у меня не хватало на столь глубокое по мыслям и по содержанию полотно. Да и негоже было родного брата выводить отрицательным героем.

А руки у меня продолжали словно чесаться. Так и подмывало излить на бумагу те образы, те мысли, которые будоражили мое сознание и стремились превратиться в слова, во фразы, в абзацы.

Но мне просто негде было творить. Очерки "По северным озерам" урывками я написал, еще живя в Еропкинском. А в котовском домике я спал на полу в комнате родителей, чертил за общим столом, в общем помещении. Владимир в своей комнате работал по ночам, когда ему никто не мешал. А у меня и таких условий не было. Одно дело — чертить, а другое дело — мучительно подбирать слова и эпитеты, мучительно превращать мысли в четкие и ясные фразы, ни на что другое не отвлекаться.

А зуд творчества в моей душе не глох, внутренний голос неукоснительно требовал: пиши, пиши, пиши… Под впечатлением одиннадцати дней тюрьмы и зная о злосчастной судьбе своего двоюродного брата Алексея Бобринского, который смалодушничал и стал предателем, доносчиком на близких, я задумал новый замысел. Мой будущий герой и предавал, и жестоко мучился своим позорным уделом. В конце концов он бросился под поезд. Название для своего замысла я придумал хлесткое — «Подлец». Урывая редкие минуты одиночества, в течение нескольких последующих лет я сочинял своего рода заготовки для будущих глав.

Постепенно отдалялся я от друзей, все больше замыкался в себе. Сохранились альбомы фотографий того времени. Меня там почти нет. Ходило тогда по рукам неизвестно кем сочиненное стихотворение:

Мы не знали радости ученья,

И любви не ведали сердца,

Нам в удел достались лишь мученья,

Только слезы, только горе без конца.

Каждого ударило судьбою,

Каждый в самом утре пострадал.

А иных за каменной стеною

Растерзал безжалостный вандал.

Последнюю строфу не помню.

Нынешние критики, наверное, найдут стихотворение слабым, но оно более или менее точно отражало тогдашние настроения молодежи нашего круга. Однако в одной строке неведомый поэт ошибался: несмотря ни на что, ведали наши сердца любовь. И я любил сильно и глубоко, но о своих чувствах расскажу позднее. А вот то, что "мы не знали радости ученья", увы, было правдой…

Пришел я как-то на Большой Левшинский к сестре Соне. Была она тогда счастлива рядом с любящим и заботливым мужем. Пожаловался я на свою судьбу, а Соня должна быть довольна — ведь ее миновали наши невзгоды. Она, конечно, очень за всех нас переживала, но и у нее бывали неприятности. Пыталась она устроиться на работу, а ее как бывшую княжну нигде не принимали. Пришлось ей оставаться домашней хозяйкой. Она старалась меня утешить и посоветовала мне отправиться к весьма чтимому старцу, кажется, его звали отец Серафим. Я у него исповедуюсь, он меня успокоит, поднимет мой дух.

Я отправился, вошел в храм, когда ранняя обедня уже кончилась, а поздняя не начиналась. Народу было полно, встал я в очередь желающих исповедоваться. Отец Серафим — изможденный, с фанатически горящими глазами иеромонах — отпускал страждущих, на мой взгляд, чересчур быстро. Подошел и мой черед. Я встал перед ним на колени, начал с подсказанной Соней фразы:

— Отец Серафим, я пришел к вам. Мне очень тяжело на душе. — Хотел еще что-то добавить, он меня перебил:

— Скоромное жрешь?

Вопрос меня ошарашил. Заикаясь, я стал оправдываться, ведь питался-то я кое-как и где придется.

— Жрешь скоромное? — даже со злобой повторил свой вопрос отец Серафим.

— Да ведь я лишенец! Мне деваться некуда, — пролепетал я.

Он сразу смягчился. Но очередь жаждущих к нему попасть была длинная, и он вскоре меня отпустил. Я встал в уголке храма, дожидаясь причастия. Нет, нисколько он меня не утешил, не подбодрил. Уходил я из храма с тяжелым сердцем. С тех пор, неизменно оставаясь верующим, я в течение нескольких лет не ходил на исповедь.

5

Да, все в стране тогда питались кое-как. А мы, имея пять карточек на одиннадцать душ, питались все же лучше благодаря торгсину. Наверное, нынешние граждане и не представляют себе, что это за неизвестное слово.

Нашему государству, ставшему "на сталинские рельсы индустриализации", требовалась валюта, чтобы покупать за границей тракторы, грузовики, станки, чтобы платить многочисленным приглашенным на стройки специалистам-иностранцам; наших было мало и нашим не доверяли — могли оказаться вредителями. Чтобы эту валюту доставать, было придумано несколько способов.

Один способ: отбирать у крестьян-единоличников и колхозников зерно, не оставляя им не только на семена, но и в иных краях и на пропитание. Так, секретарь ЦК Украины Косиор, сам впоследствии расстрелянный, обрек деревенских жителей на невиданный искусственный голод, но о том голоде пусть другие напишут. Один офицер во время войны мне рассказывал, как он, будучи студентом Одесского университета, вместе со своими однокурсниками, шатаясь от систематического недоедания, грузил по ночам за кусок хлеба мешки с зерном на английские пароходы.

Другой способ: отправлять за границу лес, о чем я уже рассказывал.

Третий способ: продавать сокровища искусства, прежде всего Ленинградского Эрмитажа и Московского музея изобразительных искусств. Успокаивая тех, кто осмеливался… нет-нет, не протестовать, а просто выказывать недоумение, нарком торговли Анастас Микоян в газетной статье на полном серьезе убеждал, что не надо огорчаться; да, американские миллиардеры у нас покупают Рембрандта, Рубенса, Ван Дейка, Брейгеля. Но ведь это же временно: наступит мировая революция, и все шедевры вновь к нам вернутся.

Четвертый способ: более или менее стихийно организовывать различные артели вроде "Расшитой подушки", вырабатывавшие художественные изделия на экспорт. Но туда пролезали бывшие люди. Эти артели разгонялись. А позднее сообразили, насколько выгодны подобные артели, но, разумеется, с классово проверенными членами. Так появилось искусство Палеха, Мстеры, Холуя и других мест, где изготовлялись высокохудожественные предметы на экспорт. И до сих пор эти артели, превращенные в фабрики, обогащают нашу страну валютой.

Пятый способ: открывать специальные магазины, где иностранцы за валюту могли бы покупать все что хотели. Торгсин — означало: торговля с иностранцами. Они покупали продовольствие, в том числе исчезнувшие после крушения нэпа такие деликатесы, как икра и балык.

В Москве рядом со зданием Консерватории был открыт специальный антикварный торгсин, там за валюту продавались предметы искусства, покупаемые у бывших людей на так называемые "торгсиновские боны". Я сам отнес туда великолепные настенные часы XVIII века, принадлежавшие старушке графине Уваровой. И в том же магазине один француз купил мраморный бюст Екатерины II, изваянный Шубиным, в свое время принадлежавший нашей семье. Историю этого бюста, закопанного в Петровском в 1917 году Александром Владимировичем — братом отца, я раньше рассказывал. Много ли нажился на своем нечестном поступке лакей моего дяди — не знаю. После смерти того француза бюст попал в Лондон, в музей Виктории и Альберта.

Были торгсины-рестораны — «Метрополь», "Прага", «Савой». Иностранцы там кутили за доллары. Но и любой гражданин мог туда принести, например, золотые часы, сдать их в кассу по весу и тоже прокутить их стоимость согласно официальному курсу.

Торгсинов продовольственных было много по всей Москве, начиная с Елисеевского гастронома. Они открылись везде, в каждом малом городке, хотя последний иностранец — гувернер детей местного помещика — давно покинул этот городок.

Как же так? Торговля с иностранцами, а иностранцев нет? Дело в том, что референты Микояна сообразили, что найден весьма успешный и прибыльный способ выкачивать золото, а позднее и золото, и серебро, ранее припрятанное местным населением. Принесет голодающая старушка в торгсин свое обручальное колечко или царский рубль. Кассирша на особо точных весах свешает и выпишет чек на определенную сумму. И забирай то, что тогда считалось лакомством, колбасу, сливочное масло, сыр, а если ты лишенка и, значит, продовольственных карточек не имеешь, можешь купить хлеб, черный и белый.

Тогда эмигранты стали щедрее посылать доллары своим, оставшимся в пределах отчизны родственникам. Доллары менялись в банках на торгсиновские боны. Дядя Александр Владимирович, как и прежде, переводил дедушке десять долларов, на которые кормились жившие в Сергиевом посаде — лишенцы Трубецкие — родители и семеро малолетних детей. Нам посылала также десять долларов благодетельница Моина Абамелек-Лазарева, о которой я уже упоминал. На эти доллары мы покупали в торгсине крупы, мучные изделия и постное масло; на масло сливочное, на сыр, на колбасу не хватало.

Назад Дальше