Записки актрисы - Мордюкова Нонна Викторовна 9 стр.


– А почему так уж падать? Всегда отпускают. Что мы, его съедим, что ли?

– Вы же знаете, какой режиссер вредный! Он никогда не отпускает актеров из экспедиции, кроме как на спектакль. Ладно, ребята, я поехал, а вы начинайте.

Первый выступающий задал стиль неспешной дружеской беседы. Из кабинета администратора несло винегретиком и жареным луком…

– Ничего, выкрутимся!

Выходили мы друг за дружкой, говорили, говорили. Зритель доволен, слушает, аплодирует. Мы и по второму разу подходим к микрофону. И когда вконец обалдели, я как раз стояла у микрофона, слышу: сзади стул скрипнул,- обернулась. Эдик садится. Я выразительно глянула: "Ну, как?" Он отрицательно покачал головой: "Не отпустил".

Потом Эдик встал рядом со мной, зааплодировал, зал тоже… И сказал:

– Дорогие зрители: съемки закончились, актер переодевается – и сразу к вам. А чтоб время зря не проходило – сделаем небольшой перерыв и покажем вам двухсерийный фильм с участием нашего героя.

Публика вышла в фойе, а мы – к винегрету.

Кончился перерыв, и Эдик попросил меня объявить фильм.

– Ой, я боюсь! Мне кажется, они стащут с меня юбку и начнут лупасить за обман.

Выхожу на сцену, а зрителей-то всего человек пятнадцать осталось, а ведь был полный зал. Может, обман почуяли, а может, просто утром рано на работу, да и всегда в Москве с транспортом проблемы…

Разные характеры и всякие ситуации бывают в кино. Он, актер, потом и сам мучается, стыдится своего поступка. Зато как отлетит в дали дальние, в думы творческие, то и не вспомнит ни о каком таком случае, и люди радуются, глядя на экран или на сцену: он ли это? Откуда такой талант в человеке? Актер рождается с запасом на бесконечное сострадание, на крайности в поступках своих и постоянную надежду. Актер не копит свои силы, не думает о безбожном расточении себя.

Наше орудие производства – душа, анализ, поиски живой крови, искренности и многого не видимого никому. Со стороны незаметно, но "прижигание" души временами бывает нестерпимо жарким. Вот и ответь тут зрителю, как мы работаем в кино. Ведь все равно, рассказывая о съемках, актер будет крутиться вокруг да около, потому что передать лепку роли, проследить за каждой стадией ее развития он не сумеет. Процесс актерской работы непоэтичен и неромантичен. Это грызня, споры, поиски и попытки, и снова попытки, то есть дубли. Много дублей. Попадание в "яблочко" – радость, восторг всей съемочной группы. Но это "яблочко" нарабатываешь иногда целую смену. Я не говорю о кинематографе, скатившемся к бессмыслице, когда легкой походкой ходят актеры, лежит на раскладушке под зонтиком режиссер, примитивный текст сам выговаривается, что над ним суетиться… Режиссеру остается только уловить момент, когда высказать свое резюме: "Ну что, ребятки, отстрелялись?" Потягушечки, сладкий зевок – и к машине.

Дело сделано. Но зато с какими значительными лицами они, сидя рядом с вождями, слезно просят деньги на высокое и нужное народу дело – искусство кино. И таким-таки дают деньги.

Так вот, те фильмы, что десятки лет не стареют, не обесцвечиваются и волнуют и по сию пору весь мир, снимаются не так.

Надо подобраться к нам вплотную во время споров, репетиций, взглянуть в наши глаза и увидеть, как в такт сердцу бьется кончик воротника режиссера и как трудно дышать актеру, так трудно, что вопль вырывается наружу.

Например, как в "Родне" у Никиты Михалкова. Идея фильма была ясна: показать, что не надо торопиться разрушать семью, как много теряют люди, когда порывают со своей родней, с местом, где родились. Но это только кажется, что все ясно и просто… Боже, что это была за работа! Сердце иногда останавливалось, режиссера ненавидела, а он неотступно требовал исполнять только так, как он видит. Такого, как Никита Михалков, можно и послушаться, но ведь не всегда. Бывало, все в тебе сопротивляется, тянет к другому решению. Ссоры были, творческая любовь была, единение и смешливость возникали обязательно, как награда за трудный рабочий день,- смех, смех и смех… Он заводной, остроумный и изобретательный. Футбол, чаепитие, гитара, песни, рассказы… И вот драка!

Началось с того, что Никите нужно было снять мое лицо с наитрагичнейшим выражением. Это финальный эпизод на вокзале, где провожают новобранцев в армию и я между ними кручусь с ведрами, ищу бывшего мужа, Вов-чика ищу. Я твердо решила позвать его домой, в деревню, обо всем сговорились вчера. "Ведь ты же обещал… Нам надо ехать… Э-эй!" Мне сыграть надо было смятение, граничащее с потерей и гибелью. Я знала, как готовиться к такому крупному плану и как его выдать на-гораЂ.

Никита знал мои возможности, но хотел чего-то большего. (Мы слышали, что за границей кинорежиссеры сильно бьют актрису по лицу, отскакивают от камеры, и оставленная актриса "гениально" играет – и слезы ручьем, и тоска прощания. Люкс!) И вот Никита

"приступил к получению" такого выражения лица, которого не было у меня еще ни в одном фильме.

Уселся, лапочка моя, на кран вместе с камерой и стал истошно орать – командовать огромным количеством новобранцев и выстраивать в толпе мою мизансцену. Я на миг уловила, что ему трудно. Мегафон фонит, его команды путают, а мы с Ванькой

Бортником – "мужем" – индо взопрели от повторных репетиций.

Вдруг слышу недобрую, нетворческую злость в мой адрес. Орет что есть духу:

– Ну что, народная артистка, тяжело? Тяжело!.. Подложите-ка ей камней в чемодан побольше, чтоб едва поднимала.

Шум, гам, я повинуюсь. Чемодан неподъемный, но азарт помогает.

Снова, снова и снова дубли. Чувствую, что ему с крана виднее и что-то не нравится. Для него быть в поднебесье на виду у молодежи и не решить на их глазах, как снимать, невыносимо.

– Ну, что, бабуля, тяжело? А? Не слышу! Подложить, может, еще?

– Мне не тяжело! – срывая связки, ору ему в небо.- Давай снимай!

– Нонна Викторовна! Делаю картину я. Могу слезть и показать вам, как нести тяжесть и в это же время искать свою надежду, своего мужа Ваню. Где ты, Иван?

– Здесь я! – с готовностью кричит Ваня Бортник.

– Вы видите его, народная артистка? Или вам уже застило? Да, трудно бабушкам играть такое.

Я поставила тяжеленные вещи и устремилась к вагончику. (На съемке у нас вагончик – комната отдыха.) До сих пор не могу понять, как Никита почти опередил меня, и в тот момент, когда я стала задвигать дверь, он вставил в проем ступню и колено. Не пускает. Я тяжело дышу, вижу, что и он озверел. Ткнула его со всей силы кулаком в грудь – не помогает. Схватила за рубашку, посыпались изящные пуговички с заморской пахучей одежки. Тут я пяткой поддала по его колену и, ничего не добившись, кинулась на постель.

Сердце вырывалось из ушей.

Секунду он постоял молча, потом закрыл дверь и вышел вон.

Через некоторое время входит Павел Лебешев, оператор.

– Нет! – вскакиваю. – Уезжаю в Москву! С этим козлом я больше незнакома.

К окну подъехала "скорая". Она всегда дежурила у нас на съемке.

Пока врачи щупали пульс и готовили укол, я орала на весь вокзал:

– Уйди, Пашка! Не будь подхалимом. Сниматься больше не буду! И его духи больше нюхать не буду.

Пашка садится на противоположное сиденье и говорит:

– Понимаешь, сейчас отличный режим…

– Не буду!

– Солнце садится, объемность нужная!

– Не буду!

– И отменная морда у тебя…

– Не буду! Отстань!

Он встал, попросил сообщить, когда я буду готова продолжить съемку. У меня мелькнула реальная, практическая мысль: "Морда отменная, режим натуры отменный, надо скинуть этот кадр…" И, придерживая ватку на месте укола, я встала как вкопанная в кадр.

Боковым зрением вижу: к камере подходит Никита.

– Значит, так…

– Молчать! – ору я.- Пашке говори, а он – мне! Через переводчика, понятно?!

Подходит Павел.

– Сейчас мы снимем крупный план, где ты зовешь мужа.

– Хорошо,- говорю.- Давайте. Ваня, ты здесь?

– Здесь.

– Паша! Слушаюсь твоих команд.

Никита тихо ему в ухо, а Пашка корректирует: правее, левее, туда посмотри, сюда.

– Приготовились! – кричит Никита.

– Приготовились. Начали,- тихо говорит Павел для меня.

Я им выдала нужный дубль и резко пошла к машине.

– Давай еще один,- попросил Пашка.

– Обойдетесь! Небось на кодаке снимаете. Я сегодня Род Стайгер, даю один дубль!

В гостинице долго стояла под душем, пытаясь решить, что делать.

Бросить картину я могла по закону. Но роль бросать жаль…

Вытерлась, застегнула все пуговички халата, слышу деликатный стук в дверь.

– Кто?

– Мы.

Это мои "товарищи по перу" – Всеволод Ларионов и местный, днепропетровец.

– Садитесь,- говорю.

Ставятся пиво, кукуруза вареная и нарезанное сало в газете. Я суечусь с посудой, достаю колбасу, вяленую рыбу, хлеб.

– Негоже позволять мальчишке так унижать тебя перед всем честным народом.

Я молча накрываю на стол, ставлю стулья. Снова стук, но уже не деликатный.

– Да-да,- говорю.

Входит Никита и прямым ходом в спальню. Такое впечатление, что и не выходил из нее никогда.

– Нонночка,- зовет меня. Я не гляжу на него. Он еще раз: -

Нонночка…

Обернулась, вижу красное, мокрое, в слезах лицо, тянет ко мне ладони, зовет к себе. Я посмотрела на сидящих, их как корова языком слизнула.

Так и стоим – он ни с места и я. "Нонночка",- заплакал.

Ох, негодный, таки добился! Пошла я, не торопясь, к нему, он обнял меня и смиренно застыл.

Так постояли мы, потом он сказал:

– Пойдем, милая моя. Пойдем ко всем нашим, чтоб они видели, что мы помирились.

Выходим, на Танюшку, его жену, наталкиваемся. Она взволнована.

– Танечка! Посиди у телевизора. Мы скоренько придем,- говорит

Ни-кита.

С криками "ура" нас принимали, целовали, угощали, пока Таня не крик нула:

– Никита, тебя Берлин вызывает!

Хорошо, когда у режиссера жена не актриса. Уютно в экспедиции, чистосердечно поболтать можно, потискать маленьких еще тогда их деток. Танюшка – переводчик и в прошлом фотомодель. Что я ей?

Чем лучше работаю, тем как бы лучше для фильма, а значит, и для ее мужа Никиты.

Но не приведи Господи с талантливым режиссером найти общий язык да с полуслова понимать и восхищаться друг другом, когда появляется истерзанная завистью его жена-актриса. Искусство, как ты сладко и как ты горько! Если способная и профессиональная актриса поглядывает на наш с ее мужем творческий "пинг-понг", для нее сильнее боли нет на свете. Ей видны все точки нашего душевного единения, наш эмоциональный подъем, наше торжество в момент достижения искомого решения кадра или эпизода. Когда это случается, удержаться от благодарной улыбки невозможно, пусть даже в это время за нами наблюдает жена. Это всесильная ревность и всесильная измена жене-актрисе. Разве можно сравнить чувственность к мужчине с чувством совместного достижения взаимопонимания в творчестве? Искусство сильнее всего.

Жена-актриса готова броситься с обрыва не от земной ревности, а от отторжения ее от этого локомотива искусства, который мы ведем сейчас без нее.

Мне частенько приходилось испытывать на себе ревнивый взгляд жен-актрис. Я не находила способа унять их муки.

Но один случай был вселенский. Не знаю, почему меня избрала для своих терзаний та актриса. Я в фильмах ее мужа снималась редко, и то в эпизодиче-ских ролях. Перед ее глазами была масса женщин, и наших, и иностранок, в десятках фильмов мужа. И сама она снималась у него. Так чего ей? Как случилось, что я задела ее сердце, заставила страдать, ревновать, завидовать? Не отрицаю: между мной и режиссером возникли единение и понимание, когда я тютелька в тютельку исполняла то, о чем сговорились.

Волей-неволей торжество выражалось на наших лицах. Ну как бы это все объяснить поточнее… Пришел ко мне телевизионный мастер настроить новый телевизор. Сел к нему лицом, стал пальцами перебирать, как по клавесину, заулыбался: "Ищет, ищет, милый…"

Совершенство аппарата восхитило мастера, и он улыбнулся. Вот наконец я и добралась до характеристики творческой близости, тяги и благодарности друг другу.

Так вот, запускает муж очередной фильм, и жена узнает, что одну из ролей он хочет поручить мне. Представляю себе, какая завертелась история! На подушечке, лежа с мужем, много можно чего наворковать. И ворковали во все века. Вплоть до разжигания войн… Пользуясь подушечкой, жена переправляет весь фильм снимать "за кордон", хоть он весь из русской жизни, а мою роль берется исполнить сама.

Искусство, жестокая ты вещь!

Помню, ездила я по Сибири с творческими вечерами. Машина теплая, водитель Иван Герасимович, упорный такой. Гололед не гололед – гонит с любой скоростью. Надо поспеть. Люди ждут.

Неразговорчивый: налег на руль – и вперед. Я все же сумела распознать, что у него пятеро детей, живут в маленьком поселке, жена валенки катает на фабрике, а дети любят рисовать. В каком-то городе накупила цветных карандашей и альбомов для рисования. Купила не от щедрости, а от воспоминаний детства.

Собственно, и вспоминать было нечего: этого добра у нас в детстве не было. Когда уже в старшие классы пошли, и то лекции писали на ненужных книгах между строк… Я покупала все это и представляла онемение детишек при виде альбомов и цветных карандашей. А запах… Сейчас повсюду есть бумага и краски, но дорого, а их пятеро, и они любят рисовать.

Потом заехали мы на какую-то ферму. Я раздухарилась, выступаю, народ доволен. Перед дорогой не только ужин был, но и убийственный подарок. Сначала гром аплодисментов, потом вижу: дом едет на колесиках размером с собачью будку. А это не будка, а огромный торт-теремок. Вот это да!

Водитель с каким-то дяденькой хорошенько пристроили торт на багажник на крыше. Мчимся дальше. Я сперва сама мозговала свою мысль, а потом и Ивану Герасимовичу сообщила:

– Решила вашим детям торт подарить. Во радости будет – на всю жизнь!

– Да что вы, Нина Викторовна…

Я не поправляла его, потому что он не знал, что, кроме Нины, есть еще и Нонна.

– Не о чем говорить! Завезем торт детям.

– Спасибо, спасибо…

– Обрадуются?

– О! Не то слово!

Ну вот, отлично. Опять я не из щедрости. Я не знаю, что такое щедрость и скупость. Представилось мне чудо чудное – въезжает дом, а его можно есть. Когда я маленькая была, то мечтала, чтоб скамейка или кадушка была из конфет. Укусил и дальше пошел…

Вот и закончились мои гастроли. Вздохнула с облегчением, приустала я за восемь дней. Подъезжаем к вокзалу. Провожающих немного, но есть. И из местных руководителей, и просто зрителей.

Обычная вокзальная суета, размещение по купе. Сердце екнуло: не забыть бы проститься с Иваном Герасимовичем.

Поезд цокнул колесами и тихо начал двигаться… Я увидела машущую руку своего водителя и то, как он спускался по лестнице в темноту. Крикнула ему что-то на прощание. Чую, неспокойно у меня на душе. Поезд маленько ускоряет ход. Вспомнила: торт!

– Стойте! Стойте! – кричу во все горло.

Проводница с недоумением взглянула на меня.

– Миленькая, остановите! Он забыл… Понимаете, торт для детей забыл.

– Не могу, дорогая, не могу.

– Остановите!

– Не хулиганьте! Думаете, если артистка, то вам все можно?

Из купе высунулись люди.

Я побежала к стоп-крану, дернула рукоятку вниз, а сама спрыгнула на ходу на заснеженный кустарник. Тапочка по пути слетела с ноги

– черт с ней! Вижу, Иван Герасимович протирает стекла машины.

– Ива-а-ан Гера-симович!

Он выпрямился, пшикнули тормоза всего состава, а я, едва дыша, ругаюсь:

– Ну как же вы забыли торт?!

– Я не забыл… Неловко было без вашей команды.

– Так бы и уехали?

Поезд стоит…

– Быстрей в машину! – скомандовал он.- Простыть в наших краях ничего не стоит.

Назад Дальше