Я многое забыл, но вот эту картину я вижу почти как фотографию: огромный, неописуемо красивый водный простор, теплоход беззвучно скользит по этой почти зеркальной воде – и пространство, вдруг заполнившееся пением Окуджавы.
Это, наверное, один из самых счастливых моментов моей жизни.
Почему я был этому так рад – возможности дать слушать Окуджаву не только людям, но и этому огромному безлюдному простору? Не знаю, не понимаю.
Через много лет я от Булата же и узнал, что он примерно в те же годы был в том самом городке, к которому в конце концов причалил теплоход. А городок очень милый, называется – Вилков.
Булат о нем написал очерк «Город на ериках» и очень грустную песню-стихотворение «Как бы мне сейчас хотелось в Вилкове вдруг очутиться…» Песня до сих пор не очень известная. Ее мелодия впервые была положена на ноты и опубликована в песенном сборнике Окуджавы, который я имел честь и счастье составлять в начале восьмидесятых.
Прошу извинения за то, что буду говорить не только о Булате.
Для меня, как и для многих, Булат – часть моей личной жизни, центральная фигура моего восприятия литературной жизни тех лет. Булат – одно из значительнейших и прекраснейших действующих лиц «упраздненного театра» тех дней.
Итак, это было давно. Москвичи поймут, насколько давно это было, если я скажу, что тогда мимо Политехнического музея еще ходил трамвай. Он огибал музей, и его остановка была как раз напротив входа в Большую аудиторию. Никакого сквера там тогда не было, а всё это довольно большое место занимал огромный каменный дом с букинистическим магазином на углу. Короче говоря, это было в один из дней осени 1962 года.
Уже из трамвая я увидел густую толпу, милицию перед входом и понял, что попасть на этот поэтический вечер без билета будет непросто. Билета у меня не было, но был огромный, тяжелый магнитофон «Днепр-3». Подняв его на плечи и выкрикивая что-то вроде: «Пропустите технику!», я ринулся в самую гущу. И меня… пропустили. Другие (не такие нахальные) любители поэзии посторонились, а милиционеры мне даже помогли.
Так мне удалось не только попасть на этот замечательный, необычный вечер, но и записать на магнитофон выступления любимых поэтов: Ахмадулиной, Окуджавы, Слуцкого, Евтушенко, Вознесенского. Уже из перечня имен ясно, почему я называю этот вечер замечательным.
А необычность его состояла в том, что это был один из вечеров, который снимала киногруппа Марлена Хуциева для кинофильма «Застава Ильича».
В зале и на эстраде стояли прожектора и довольно громоздкая кинотехника. Шел вечер долго, часа четыре, а то и пять. И шел он несколько необычно: не было никакого доклада или вступительного слова, просто поэты один за другим читали стихи и отвечали на записки из зала. Почти каждый выходил на сцену по нескольку раз, только Светлов да еще Ахмадулина выступили по разу и были на сцене сравнительно недолго. Остальные же участники – там еще были Рождественский, Казакова, Поженян, кто-то еще – находились на сцене почти всё время.
Был там и кто-то вроде председателя – то ли из комсомольского начальства, то ли представитель музея; он сидел за столом на сцене, но его не очень-то слушались, и довольно скоро главным действующим лицом стал прирожденный эстрадник Евгений Евтушенко. Ему адресовалось большинство записок, он же имел наибольший успех.
Зал был, конечно, переполнен, стояли во всех проходах, сидели на ступеньках, на краю эстрады… Публика – студенческая и рабочая молодежь – с восторгом и благодарностью внимала своим кумирам, легко понимала намеки, охотно сопереживала лирическим откровениям выступающих.
Что-то из этого можно увидеть и теперь в фильме Хуциева «Застава Ильича». Но в фильме этот эпизод занимает всего несколько минут, а «в жизни» он шел много часов. Вечер был повторен в Политехническом музее несколько раз, были еще съемки и в одном из московских институтов.
Вечера эти запомнились особой праздничной атмосферой и тем, что многие выступления шли на грани дозволенного, а иногда и пересекали эту грань. Публика прекрасно всё понимала.
Дело в том, что, несмотря на «оттепель», поэтам тогда разрешалось читать с эстрады лишь те стихи, которые уже были опубликованы. Правда, официального запрета или закона на этот счет не существовало, но ведь в те времена почти вся наша жизнь управлялась не столько законами, сколько инструкциями и указаниями. Были еще и некие магические формулы: «есть мнение», «директивные органы»….
Андрей Вознесенский наряду с вполне «проходимыми» стихами читал очень смелое по тем временам стихотворение о романе (!) учительницы с учеником. Оно было только что опубликовано, но без последней важнейшей строки – «Елена Сергеевна водку пьет».
А Евтушенко после патетических стихов, прославляющих революционную Кубу («Три минуты правды» я и сегодня считаю прекрасным стихотворением), читал разоблачительное «Мосовощторг в Париже» – о том, как и для кого организовывались тогда редкие заграничные поездки.
Но дело было не только в текстах. Дело было в интонации: победительной, насмешливой, торжествующей. Даже читая уже опубликованные стихи и не отклоняясь от утвержденного текста, поэты своей интонацией подчас придавали им новые, «крамольные» оттенки, и чуткий зал мгновенно взрывался благодарными аплодисментами.
Большинство присутствующих были уверены, что вот-вот наступит торжество «социализма с человеческим лицом» и безвозвратно канет в прошлое проклятье сталинизма. Ведь уже можно было – пусть «полулегально», пусть «полуофициально» – услышать с эстрады, а не только читать в рукописном самиздате такие стихи, какие декламировал в тот вечер Борис Слуцкий: «Когда русская проза пошла в лагеря…»
Слуцкий читал сурово, просто, весомо, несколько отрывисто. Был он тогда уже довольно хорошо известен среди «понимающей» публики. Особенно часто цитировалась его строчка: «что-то физики в почете, что-то лирики в загоне», и всем запомнилось потрясающее его стихотворение «Лошади в океане».
Сегодня я почти не помню тогдашних выступлений Риммы Казаковой, Григория Поженяна, Роберта Рождественского. Они, конечно, имели и в этом зале своих поклонников и поклонниц, их свежие, энергичные, искренние стихи не могли не нравиться молодежной публике.
Много позже, вспоминая эти вечера, Роберт Рождественский писал:
«Были многодневные съемки фильма М. Хуциева „Застава Ильича“. Снимался вечер поэзии в Политехническом. Смотреть мне сейчас на эти кадры чуть-чуть смешно. Уж больно мы там стараемся. Поэтому выглядим этакими „трибунными петушками“, самодеятельными актерами, которые (чего скрывать!) почему-то шибко нравятся сами себе! Я говорю это обо всех поэтах, выступавших тогда в Политехническом. Обо всех, кроме Булата. Он пел: „Ты течешь, как река. / Странное название. / И прозрачен асфальт, как в реке вода“.
В тот вечер (я был на двух, но вспоминаются они мне сейчас как один) на эстраде явно господствовали Вознесенский и Евтушенко.
Как бы соревнуясь, они читали стихи, всё более «заводящие» публику. Оба – прекрасные декламаторы. Евтушенко, пожалуй, был особенно артистичен…
Как и все в зале, я был в восторге от этой декламации и больше других поэтов записывал на магнитофон и снимал любительской фотокамерой именно Евгения Евтушенко. А теперь, прослушивая те давние записи и рассматривая старые фотографии, понимаю, что самыми-то ценными являются снимки и записи Бориса Слуцкого и особенно Булата Окуджавы. Причем не только записи тех песен, которые Окуджава спел, но прежде всего тех стихотворений, которые он тогда прочитал.
В фильм Хуциева вошла из спетых в тот вечер только песня о «комиссарах в пыльных шлемах». Кажется, примерно в то время Окуджава (по совету Евтушенко) изменил в ней одну строку и вместо «на той далекой, на гражданской», спел «на той единственной гражданской». А еще он пел уже тогда знаменитую песню об Арбате, песенку о старом короле.
И все-таки главное то, что он в тот вечер еще и читал стихи.
Шутливое стихотворение «Как я сидел в кресле царя» он предварил небольшим комментарием о том, как проходили когда-то придворные празднества в Павловске, летней резиденции русских царей. Другое же стихотворение – с безобидным названием «Стихи об оловянном солдатике моего сына» – им никак не комментировалось и было принято публикой достаточно тепло. Но я думаю, что всерьез оно не было воспринято почти никем.
Это стихотворение – предостережение о грядущих усобицах, в которых так безрассудно самоистребляется человечество, стихи о вечной вражде и вечном недоверии. Стихотворение это долгие годы у нас не публиковалось. Но через пять лет именно за него Булату Окуджаве на международном конкурсе поэзии в Югославии будет вручен высший приз – «Золотой венец». В той самой Югославии, которая, конечно, и не подозревала тогда о том, что именно ее народам надо бы услышать это предостережение Булата Окуджавы – сына грузина и армянки, русского поэта.
В Политехническом Борис Слуцкий одним из первых решился публично читать антисталинские стихи и стихи об антисемитизме.
Но не только и не столько политические стихи или намеки, сколько сам талант, свежесть, красота, молодость, стремление к справедливости – всё то, что так ощутимо присутствовало в стихах, звучавших со сцены, заставляло аудиторию воспринимать их столь горячо и восторженно.
Много позже я сделал на Всесоюзном радио передачу по некоторым этим записям, а недостающую фонограмму выступления Михаила Светлова (он выступал в Политехническом только на одной киносъемке, на которую я, к сожалению, не попал) взял из записанного мною же выступления в музее Маяковского, где я тогда работал и где в начале 60-х годов уже раза три записывал Булата Окуджаву.
Впервые я услышал Булата у Левы Аннинского.
…В какой-то промозглый вечер мы с женой идем к нашим студенческим друзьям, Аннинским, идем не на вечеринку, а просто посидеть, выпить, поговорить, – в то время университетские связи еще не распались…
И вот мы сидим, и хозяин хвастается своими новыми записями и новым магнитофоном – это еще редкость по тем временам. Он говорит, что собирает студенческий фольклор и что появилась совершенно изумительная шансонье – Ада Якушева. Фамилию, может быть, я и не запомнил тогда, но слово «шансонье» запомнил, потому что в применении к студенческой самодеятельности это слово было немного странным и непривычным. Мы слушаем Якушеву, а потом Аннинский ставит на магнитофон еще одну пленку.
И это что-то совершенно необычное и замечательное!
Помню очень острое и сильное первое впечатление от одновременно непривычных и почти родных каких-то мелодий – странная смесь нового и как бы знакомого.
Кто это такой?
Аннинский говорит: Окуджава.
Довольно скоро у меня в музее Маяковского уже крутятся эти записи – на магнитофоне «Яуза-1», переписанные, может быть, у того же Аннинского.
А еще через какое-то время я уже сам в первый раз записывал Булата Окуджаву.
Но до этого произошло то, чему я не нахожу объяснения. Постараюсь изложить этот эпизод подробнее, тем более что я сам в нем выгляжу довольно глупо.
Я увидел и услышал Окуджаву на свадьбе своего приятеля и не понял, кого увидел и услышал.
На Ташкентской конференции писателей стран Азии и Африки в 1957 году я познакомился с журналистом Валей Оскоцким. Мы подружились как-то очень стремительно. Он тогда только что женился, и очень скоро женился его друг Володя Стеценко – на сестре его жены. Он тоже журналист.
Свадьба Володи происходила в конце декабря 1959 года в небольшом домике в районе Палихи, где жила милая патриархальная семья, на которую обрушилась эта молодежная свадьба. Как-то так получилось – наверное, соседи предоставили им свои комнаты, – что в распоряжении молодежи оказался чуть ли не весь этот домик.
Гости перемещались из комнатки в комнатку. Была какая-то попытка всё это организовать, направить в какое-то русло – была даже программка, где было написано, какое мероприятие следует за каким. В общем, это напоминало студенческий капустник – ведь все мы были вчерашними студентами. Шла полоса свадеб – на последних курсах и первое время после.
Ну, свадьба как свадьба, вечеринка как вечеринка – весело, все шутят, чуточку выпивают, чем-то закусывают, какие-то салатики, скромное, но довольно достойное, разнообразное угощение. Всё идет нормально по меркам московской интеллигенции того времени.
И вот в разгар веселья я перехожу в какую-то комнатку. Там несколько человек, кто-то играет на гитаре и что-то напевает. Я стою в дверях – минутку, может быть, две. Мне кажется, что это что-то такое под Козина, что-то невысокого пошиба… И я выхожу из этой комнатки и иду дальше.
Там опять – шум, гам, суета, какие-то розыгрыши, тосты… Свадьба кончается, под утро мы расходимся, разъезжаемся, большинство идет пешком, Москва еще не такая большая. И всё.
Я его не узнал.
Я не понял, что это тот самый человек, песнями которого я так очарован и околдован.
Не могу найти удовлетворительного объяснения этому своему «неузнаванию».
Возможно, что, когда я заглянул в ту комнату, Булат пел «Ваньку Морозова», «Течет речка да по песочку» или что-то в этом роде. И я воспринял это как рядовую блатнятину, которой тогда многие начали увлекаться, а я – нет.
Да и внешний вид этого стиляги с усиками никак не мог у меня связаться с автором «Часовых любви» и других, уже пленивших меня песен. Поэтому, постояв в дверях минуту-другую, послушав нечто, показавшееся мне и моей жене совсем неинтересным, мы и двинулись дальше, туда, где оставались вино и салаты.
В оставленной нами комнатке, как мне рассказывали много позже, произошел небольшой инцидент.
По версии одного из действующих лиц, какой-то родственник невесты выразил желание услышать что-нибудь «повеселее». А по версии другого – кто-то из гостей постарше запел нечто свое, типа «Наш паровоз, вперед лети…»
Но вот совсем недавно я узнал, и совершенно достоверно, что на этой же свадьбе присутствовали Рассадин, Коржавин, Борисова, Лазарь Шиндель – то есть самые близкие знакомые Булата, те, кто к тому времени уже прекрасно знал и любил его песни.
Как же такое могло произойти в их присутствии? Или никого из них в тот момент не было в этой комнатке? А может быть, их восторженное отношение к песням Окуджавы тогда, в тот вечер, еще не было таким?
Чем больше я знакомлюсь с другими воспоминаниями, тем чаще убеждаюсь в причудливости и несовершенстве человеческой памяти.
Вот и сам Булат, например, рассказывая о том, как он не мог пробиться на свой вечер в библиотеку около метро «Сокол» (такая огромная толпа теснилась у входа!), относит это к 1959 году – и ошибается. Это – было. Было – но в 1962 году.
Действительно, было: грандиозная толпа, испуганные библиотекарши – в 62-м. А в 59-м еще пели «Наш паровоз, вперед лети!»
Но вот, наконец, я могу привести хоть одну точную дату: 3 сентября 1960 года. Одесская газета «Черноморская коммуна» сообщает, что в ее редакции состоялся вечер звукозаписи, на котором прозвучали голоса Маяковского, Есенина, Багрицкого, Симонова, Окуджавы.
Это о моем (прошу извинить за нескромность) «вечере звукозаписи». И тут же помещена (еще раз прошу прощения!) моя фотография перед магнитофоном, на который я ставлю бобину с записями Окуджавы.
Мне кажется важным привести эту дату, эту газетную вырезку как доказательство того, что песни Булата тогда уже вошли в широкий культурный обиход.
В 1960 году была сделана и первая профессиональная запись в Радиодоме на Пятницкой. Сделана она была, конечно, не для эфира, а «для себя», для сотрудников молодежной редакции.
К этим же осенним дням 1960 года относится первое приглашение Булата на киевское телевидение и первое же недоразумение с этой организацией. В телепередаче не читались стихи Булата Окуджавы как «слишком необычные» и В. Солоухина – «слишком сложные» для киевских телезрителей.