Путь: Адамова-Слиозберг Ольга Львовна - Адамова-Слиозберг Ольга Львовна 8 стр.


Луна сияла и отражалась на блестящих листьях. Усыпанные цветами вишенки шептались под легким ветром и благоухали…

Безумное волнение охватило нас. Мы вдыхали этот запах земли, цветов, деревьев, мы тихонько срывали веточки и жевали их, и сладкая горечь проникала в сердца. Ах, как хотелось броситься на землю и впивать всем телом свежесть ее, аромат!

Мылись мы по очереди. Так как я была больна, мне уступили последнюю очередь, чтобы я могла подольше побыть в этом чудесном саду.

В тюрьму мы возвратились на рассвете. Пока нас распределяли по камерам, прошел час.

Я попала в камеру вдвоем с Лидой Дмитриевой, с которой я уже сидела в Соловецкой тюрьме. Я мечтала попасть с кем-нибудь из интересных, новых людей, хотелось поговорить, обменяться мыслями. Но, когда я вошла в камеру, сразу утешилась — это была деревянная келья с деревянными кроватями и сенниками, от которых хорошо пахло. Посредине камеры стояли простой деревянный стол и две табуретки. Мебель не была привинчена к полу, и камера напоминала обыкновенную комнату. Но самое большое чудо — это было окно: оно было забрано щитом только до половины, и из него были видны церкви, обнаженный весенний лес с мелькающими тысячами галок и ворон. Видна даже была одна цветущая яблоня!

А надо всем распростерлось бледно-палевое утреннее небо с розовыми облаками. Небо! Знаете ли вы, как оно прекрасно! Если бы люди не видели его каждый день и каждый час, они удивлялись бы ему и за тридевять земель ездили смотреть на него, как сейчас ездят смотреть на море и на какие-нибудь редкости вроде водопадов и пещер. Я не могла наглядеться на небо, часами просиживала у окна, не отрывая глаз от него. Окно наше выходило на запад. Как хороши были закаты! Никогда ни одно произведение искусства не потрясало мою душу красотой так, как это окно, из которого было видно небо с силуэтом стройной колокольни.

Я писала:

    На золотом шелку небес

    Лиловые клубятся тучи,

    Раскинул паутину сучьев

    Весенний обнаженный лес.

    Горит парчовая заря!

    На светлом золоте заката

    Чернеет мощная громада

    Старинного монастыря.

    Недвижен воздух.

    Силуэты

    Мелькают галок и ворон…

    До странности похоже это

    На старый позабытый сон!

    Четыре века в этой келье

    Затворницы влачили дни,

    На золотой закат глядели

    Из этого окна они.

    Чернели те же колокольни

    На бледном золоте небес,

    И также сердце билось больно,

    И также жаждало чудес.

    И я, живя в Стране Советов,

    Заточена в монастыре,

    Гляжу на те же силуэты

    На потухающей заре.

    Бегут часы…

    Гляжу в окно,

    Стихи слагаю безыскусно;

    Все это было бы смешно,

    Когда бы не было так грустно.

Дня через четыре после нашего приезда в Суздаль ночью я проснулась от стука топора за окном. Лида тоже не спала.

— Неужели рубят наш сад?

Это было весьма вероятно. Ведь в Соловках мы уже пережили это, когда вырубили все деревья в прогулочных дворах, выпахали траву и выкорчевали до одного зеленые кустики. Тогда мы тоже тяжело переживали это, но сейчас, после трех лет тюрьмы, мы воспринимали вишневый сад как чудо красоты… Да он и был чудом красоты!

Сад был виден с нашего прогулочного двора, и мы глядели на него и мечтали о субботе, когда нас поведут в баню и мы ощутим его аромат, его несравненную прелесть.

И вдруг наш сад рубят. Мы прислушивались всю ночь, и когда раздавались удары топора, нам казалось, что удары приходятся по нашим телам.

Может быть, завтра заколотят окно, и мы снова будем лишены неба? Ведь мы в полной власти своих мучителей!

Мы с Лидой проплакали всю ночь, утром встали убитые. Не хотелось ни есть, ни читать. Со страхом дошли на прогулку и увидели шелестящий, на ветру, нетронутый, чудесный наш вишневый сад.

Мы ошиблись, его не рубили — это чинили забор. От двухмесячного пребывания в Суздале осталось впечатление золотых закатов и благоухающего вишневого сада.

Как много и как мало человеку надо!

Много — потому что кроме хлеба человеку еще нужна красота. Мало — потому что мы только через окно видели небо и раз в неделю проходили садом. Я в жизни много видела прекрасного — я не один раз слышала Шаляпина, Рахманинова, я видела прекрасные картины, я читала чудесные книги, но самое прекрасное, что я пережила, это суздальское небо и суздальский вишневый сад.

Этап

После двухмесячного пребывания в Суздале 10 июля 1939 года с самого утра мы поняли, что происходит что-то необычное. По коридору непрерывно и шумно ходили, отпирались камера за камерой, слышались слова команды и, что совсем удивительно, голоса заключенных. Наконец, вошли к нам.

— Собирайтесь с вещами.

И через полчаса:

— Выходите.

Нас вывели во двор. Там уже столпилось человек 30–40 женщин. Лица опять меня поразили какой-то зеленой бледностью и каким-то ненормальным выражением. Несколько женщин были обриты наголо. Из тех, с кем я сидела, были Мария Даниэлян, Нина Берестова и Лиза Цветкова, та самая, которой перестали писать дочери. Не было Жени Гольцман. Я спросила о ней Нину, и она сказала, что Женя умерла. (Это оказалось неправдой.)

Не было Ольги Ивановны Никитиной. Она лежала в тюремной больнице в параличе.

Меня окликнули:

— Кто здесь Ольга Слиозберг?

Я отозвалась. Ко мне подошла Ольга Радович, девушка 26 лет, подтянутая, с уложенными короной золотистыми косами и каким-то беленьким воротничком на тюремном платье. Ее неистребимый украинский румянец пробивался даже сквозь тюремную бледность.

— Я все мечтала попасть в одну камеру с вами, — сказала Ольга. — У нас с вами, наверное, найдется много общих интересов, я про вас слышала. А я все так неинтересно попадала, не с кем поговорить.

Я про Ольгу тоже слышала: она была искусствоведом и, кроме того, занималась художественным чтением. У нас, конечно, было много общих интересов, но в основном мы впоследствии не очень сошлись: Ольгу удивляли мои мучительные поиски причин, моя жажда справедливости. Для нее было ясно, что мы попали в лапы к бандитам и нужно как-то приспособиться и пережить эти страшные годы, не превратившись в истеричку и не разложившись морально.

Я встала рядом с Ольгой, и мы решили в дальнейшем по возможности держаться вместе.

После нескольких перекличек и проверок нас сдали на руки конвою, посадили в закрытые грузовики и повезли во Владимир.

Мы в последний раз взглянули на вишневый сад, колокольни, силуэт монастыря. Нас ждала новая, страшная, неизвестная жизнь.

Во Владимире мы переночевали, а назавтра нас погрузили в теплушки и повезли на восток.

В нашей теплушке было 70 человек. Мы непрерывно разговаривали, общение с такой массой людей опьяняло после трех-четырех лет тюремной изоляции. Наконец можно было говорить полным голосом, мы кричали, пели. Если встать на нары, можно было глядеть в широкое и низкое, как щель, окно, которое шло вдоль теплушки.

В этапе я наконец услышала, как поет Лиза. У нее действительно был необыкновенный голос. Тембр — чистое золото. Пела она без всякого напряжения, разливалась рекой. Иногда она пела романсы Глинки и Чайковского, пела их очень по-ученически, как выучилась в самодельности. Но когда она пела народные песни — "Далеко-далеко степь за волгу ушла" или "Там в степи ночной умирал ямщик", или "Ах, ты сад, ты мой сад", — лучшего исполнения я в жизни не слышала.

С нами ехала одна казанская татарка, Асхаб. Это была полуграмотная женщина, мать шестерых детей. За что ее посадили, я не знаю, она никогда об этом не говорила. Она была очень активна, устроила себе изолированное и удобно оборудованное местечко, сразу же принялась за дела: вытаскивала нитки из какого-то одеяла, раздобыла две палочки, из которых сделала спицы, и начала вязать кофточку. Когда я ее спросила, для кого она вяжет, она ответила: "Ты глупый или как? Приедем в лагерь — менять буду на хлеб, на сахар". А я и не думала, что можно что-то менять на хлеб, на сахар. Асхаб была в курсе дела.

Эта деловитая Асхаб иногда, когда все стихали, пела нежным высоким голосом восточные песни, полные такой грусти и прелести, что хотелось плакать.

Среди нас было много рассказчиков. Галя Иванова помнила наизусть много поэм Пушкина, целиком "Евгения Онегина", "Горе от ума" Грибоедова, "Лейтенанта Шмидта" Пастернака.

Великолепно читала Ольга Радович. Наташа Онуфриева рассказывала "Идиота" Достоевского текстуально точно. Рассказывала она его три дня.

Как-то раз, когда Галя Иванова читала нам "Горе от ума", на остановке подошли к нашей теплушке командир конвоя и трое солдат. Они, очевидно, некоторое время слушали, потом быстро открыли дверь и потребовали отдать книгу (книг не полагалось). Мы сказали, что книг нет. Командир усмехнулся и ответил, что он своими ушами слышал, как читают. Начали обыск. Перевернули всю теплушку — книги не было. Галя предложила, что прочтет при командире без книги, и начала читать: "Мой дядя самых честных правил…" Командир постоял минут десять, подозрительно поглядывая, не показывает ли ей кто-нибудь книгу издали, потом махнул рукой, повернулся и вышел. Ему все-таки казалось, что мы его обманули.

Так мы и занимались — литературой, песнями. О "делах", о политике никто не разговаривал. Все были счастливы, что вырвались из тюрьмы и едут хоть в лагерь.

Напуганы были так, что испытывали отвращение к любому слову, которое можно было истолковать как "политику".

Однажды вечером на каком-то длинном перегоне слетел от тряски замок с двери и дверь теплушки раздвинулась во всю ширь. Был закат. Необозримая степь лежала в цвету. В смрадный, душный воздух переполненной теплушки широкими волнами влилось дыхание степи, аромат трав и цветов. Мы замерли. И вдруг раздался истерический голос: "Конвой, конвой, закройте дверь!" Поезд шел, никто не слышал. Раздались еще голоса: "Надо вызвать конвой, а то подумают, что мы сделали это сами, хотели бежать".

Бежать не хотел ни один человек. Бежать могли люди, связанные с преступным миром, с политическими организациями. Ну что, например, могла бы делать я, если бы мне дали свободу, но не дали паспорта? Ведь дальше квартиры на Петровке в Москве мои мечты не шли, а на Петровке меня назавтра же поймали бы и возвратили в тюрьму с дополнительным сроком.

Итак, мы стояли молча и смотрели на "свободу", лежавшую на расстоянии вытянутой руки.

На ближайшем полустанке дверь закрыли и видение свободы исчезло.

Не помню, в Свердловске или в Иркутске, мы стояли день, и нас повели в санпропускник. Это было прекрасно оборудованное учреждение. Раздевались мы внизу и хотели уже подняться наверх по лестнице, когда увидели, что вдоль перил снизу доверху выстроились конвоиры. Мы скучились.

Почти все стояли, опустив глаза, с красными пятнами на лицах. Я подняла глаза и встретилась с глазами офицера, начальника конвоя. Он исподлобья смотрел на меня и говорил:

— Ну, давайте, давайте, не задерживаться!

И вдруг я почувствовала облегчение, мне даже стало смешно.

"Плевать мне на них, они для меня такие же мужчины, как бык Васька, которого я боялась в детстве", — подумала я и первая, нахально глядя в глаза конвоира, пошла вперед. За мной пошли остальные.

Итак, мы прошли сквозь строй. Как мы узнали потом, то же проделали в этот день еще с четырьмя партиями женщин, ехавших в нашем эшелоне.

Наверху на площадке было зеркало во всю стену. Мы не видели себя более трех лет. Все же мы были женщины. Увидев зеркало, мы побежали к нему толпой. Я подбежала к зеркалу и, стоя в толпе, не могла понять, где же я.

И вдруг я увидела усталые и печальные глаза моей мамы, ее волосы с проседью, знакомую грустную складку у рта…

Это была я. Я стояла, разинув рот, и не могла поверить, что я уже не молодая женщина, к которой на улице обращались "девушка", а вот эта пожилая грустная женщина, на вид лет пятидесяти… Конвоиры кричали:

— Давай, давай. Ваша партия моется двадцать минут! Мы вбежали в баню и принялись добывать себе шайки, тайком стирать какие-то тряпки, одним словом, включились в этапную суету…

Но еще долго я вспоминала грустное, усталое лицо, седую голову, глаза, которые глянули на меня из зеркала, и старалась приучить себя к мысли, что это была я.

Этап продолжался тридцать четыре дня. Был период, когда нам давали очень мало воды: не хватало посуды, а перегоны длинные. Я не очень страдала от жажды, но у нас в вагоне была женщина с тяжелым диабетом. Это была врач, по фамилии Завалишина. Она умирала от жажды. Мы уступали ей двойной и тройной паек, но для нее это было на один глоток.

Я экономила из своей порции полстакана для того, чтобы умыться. Однажды она смотрела, как я чищу зубы и умываюсь, и сказала: "Какая жестокость! Умываться водой, когда хочется пить!" Мне стало ужасно больно, и я до сих пор без рези в сердце не могу вспомнить ее глаза загнанной лошади.

Она умерла на тридцатый день этапа. 14 августа 1939 года мы приехали на пересылку во Владивосток.

Колыма

Колыма, Колыма,

Чудная планета!

Двенадцать месяцев зима,

Остальное лето. Местная частушка

Магадан. Мой первый лагерь

После четырех лет тюрьмы, в которой главным наказанием, унижающим человеческое достоинство, было лишение труда, мы приехали в Магаданский лагерь. Нас приняли хорошо. Мы резко отличались от лагерников зеленой бледностью лиц, испуганным видом и полной бестолковостью. Первые три дня мы не работали, отдыхали и целыми днями обсуждали преимущества лагерной жизни перед тюремной. Мы видели людей и говорили с ними.

Население лагеря (около 1000 человек) нам казалось огромным: столько людей, столько бесед, так много можно найти друзей!

Природа. Мы ходили внутри огороженной проволокой зоны и смотрели на небо, смотрели на дальние сопки, подходили к чахлым деревьям и гладили их руками. Мы дышали влажным морским воздухом, ощущали на лицах моросящий дождь, садились на влажную траву, прикасаясь руками к земле. Мы жили без всего этого четыре года, а оказывается, это совершенно необходимо, без этого нельзя чувствовать себя нормальным человеком.

Труд. Мы мечтали о труде и говорили о нем словами, которые казались лагерникам, ненавидящим подневольный тяжелый труд, высокопарными, глупыми и неискренними. И вот наступил третий день лагерной жизни, когда нам сказали, что те, кто чувствует себя в силах, может выходить на работу. (Обязательный выход был через неделю.)

Накануне мы волновались, как перед праздником. 18 человек, в том числе и я, решили пойти на работу. Так хотелось выйти за зону, пройти по улице, попасть в неогороженное пространство, увидеть лес, море. — Выбирайте себе бригадира, — сказал разводящий. Бригадиром выбрали меня. Я осмотрела уже хозяйским взглядом свою бригаду. Интеллигентные лица, седые головы. Два профессора, одна писательница, две пианистки, одна балерина, человек шесть партработников. Все горожанки. У всех атрофированы мускулы четырехлетним бездействием. Все мечтают доказать трудом, какие они честные, как хотят работать, какие они советские люди. Нас выводят за зону, и мы идем строящимся городом.

Назад Дальше