Мы - псковские! - Санин Владимир Маркович 2 стр.


То ли у следователя было хорошее настроение, то ли заело какую-то шестеренку в отлаженной гестаповской машине, но конвой провел узницу мимо камеры смертников. Несколько недель Балёля просидела в порховской тюрьме, этом втором кругу ада, за которым последовали все остальные.

Вот имена нескольких ее товарищей по тюрьме.

Антонина Тахватулина, порховичка. До ареста работала в комендатуре и добывала для партизан бланки паспортов. Расстреляна.

Две сестры Голышевы, из близлежащей деревни Требеха — расстреляны за помощь партизанам.

Анатолий Данилов и Дмитриев, порховичи, работали в госпитале и передавали партизанам медикаменты. Расстреляны.

Жизнь и смерть — орел или решка, что кому выпадало. Ночью, перепилив добытой ножовкой решетку, бежали узники из мужской камеры. Охранники-полицаи подняли беспорядочную стрельбу, но преследовать беглецов не решились — путь лежал через кладбище, на котором никому не хотелось остаться навсегда.

— Радовались все, особенно Валя, моя соседка по нарам, — рассказывает Балёля. — Среди бежавших был ее родной брат. Хочется верить, что он отомстил за Валю — ее-то через несколько дней расстреляли в Заполянье...

В двенадцати километрах от Порхова находится село Заполянье. Ныне здесь, на месте бывшего лагеря смерти, воздвигнут обелиск — безмолвно кричащая гранитная память о тысячах замученных людей. Сюда вместе с другими узниками порховской тюрьмы перевезли и Балёлю. Очень немногим удалось пройти этот перевалочный пункт на дороге из живых в мертвые. Тряпье, служившее постелями, не успевало остывать — место расстрелянных людей занимали новые жертвы. Здесь можно было увидеть и стойких до конца бойцов, и таких опасных врагов «нового порядка», как восьмидесятилетняя бабка, которая без клюки не могла передвигаться. Сына и невестку бабки казнили, а затем пришли к ней домой переодетые в партизан полицаи и спросили:

— Что за человек, мать, знаешь?

Взглянув на переводчика, непременного и злобного участника всех допросов, бабка заохала:

— Ой, знаю, сыночки, сына убил, невестку, много народу погубил. Что смотришь, злодей, креста на тебе нет!

Вот и посадили бабку...

Много судеб прошло перед глазами Балёли. Был в Заполянье военнопленный, бывший ленинградский профессор, знаток нескольких языков. Про него товарищи-военнопленные рассказывали историю, поражающую своим драматизмом. Яков — так звали профессора, его отчество и фамилию Балёля не помнит — был не только человеком блестящей эрудиции, но и отличным шахматистом. Об этом проведал один эсэсовский офицер, большой любитель шахмат и бесед на абстрактные философские темы. Время от времени он приглашал к себе пленного — почесать язык и сыграть партию-другую. Однако эсэсовца стало раздражать, что каждая партия заканчивается его разгромом, и бывало, что после очередной победы Яков не приходил — его приносили. Но потом немцы пронюхали, что строптивый шахматист еще и ученый, и предложили ему выехать в Берлин, чтобы изложить свои открытия. Профессор решительно отказался, и это была его последняя победа: саботажника отправили в Заполянье. Вот все, что помнит Балёля о Якове: мужчина средних лет, рано полысевший, еврей, преподавал, кажется, в институте имени Покровского.

В годы оккупации слово «Саласпилс» произносили шепотом: у этого небольшого латвийского города был расположен один из самых ужасных лагерей смерти. Здесь, в бараке с пятиэтажными нарами, Балёля провела полгода. Обессилевшие от голода заключенные таскали в корзинах песок, сбрасывали его в кучу, снова загружали в корзины и тащили обратно — бессмысленная работа, которую Достоевский считал страшнее самой изощренной пытки. Но еще страшнее была стирка. Женщин заставляли стирать вещи расстрелянных, и словами нельзя передать горе прачек, узнававших платья сестер и рубашки мужей — последний привет из могилы. Это был период, когда жизнь, казалось, теряла всякий смысл — если бы не последние известия, которые жертвы читали на лицах палачей. Правду не спрячешь, и узники знали, что каждый день после Сталинграда и Курска приближает к ним свободу. И чем мрачнее становились эсэсовцы, тем сильнее надеялась Балёля на скорую встречу с детьми.

А теперь о том, как Балёля попала в Париж. В начале 1944 года гитлеровцы всерьез поверили в неизбежность второго фронта и бросились лихорадочно укреплять «Атлантический вал». На север Франции из оккупированных стран потянулись эшелоны с заключенными, которые должны были своими лопатами спасать «великую Германию». Но Балёля и ее подруги, оказавшиеся в концлагере неподалеку от Ла-Манша, думали иначе. Как могли, саботировали работу русские женщины — в небе Франции днем и ночью летали самолеты союзников, надвигалось столь затянувшееся, столь долгожданное вторжение. Теперь Балёля смеется: «В жизни мы еще никогда так плохо не работали, одну лопату земли — наверх, две — обратно!» Да и охранники были из резервистов, спокойная жизнь для эсэсовцев закончилась: их не хватало, чтобы затыкать многочисленные фронтовые бреши. И когда армии союзников переправились через Ла-Манш, конвоиры бежали в такой панике, что даже не расстреляли заключенных — непростительная оплошность, которую никогда бы не допустили эсэсовцы.

Незабываемое ощущение свободы, грядущей победы, скорого возвращения на Родину! Бывшие узницы послали Балёлю и ее подругу Марию Яковлевну в освобожденный Париж, в советское посольство. Здесь их встретил заместитель посла, который добился перевода соотечественниц в Версаль, где измученные женщины наконец смогли отдохнуть. Балёля с подругами прогуливалась по знаменитому парку, любовалась фонтанами и несравненной красоты дворцами, в которых когда-то прожигали свою жизнь французские короли. Женщины, несколько лет видевшие только политые кровью клочки лагерной земли, бродили по Парижу, молча стояли, склонив головы, у могилы Неизвестного солдата и — считали дни до возвращения домой.

Вот и вся история Балёли. Теперь она на пенсии. Постарела, конечно, располнела немножко, но по работоспособности даст еще сто очков вперед своим дочкам. Сохранила Балёля и свой оптимизм, жизнерадостность и толстую, ниже пояса косу. Одного за другим подбрасывают ей внучат, которые пасутся в огороде и до синевы купаются в Шелони, как когда-то ее дети. На лето все съезжаются в Порхов, и за старым столом размером с футбольное поле с трудом размещаются дети, зятья, внуки, надышавшиеся порховского воздуха: голодная компания, которой сколько ни напеки пирогов — все равно не хватает.

КАК ДОБЫВАЛАСЬ ЛОШАДЬ

За несколько дней до нашего отъезда из редакции позвонили псковскому начальству. Ниже следует стенографическая запись разговора. Преамбула — привет, как жизнь, едет корреспондент и так далее — опускается.

ВПЕРЕД, ЗА ЧЕТВЕРГОМ

В четырнадцати километрах от Порхова находится знаменитый в области колхоз «Россия». Первый наш визит в «Россию» был кратковременным. В правлении нас встретил новый председатель Александр Антонович Павловский. Когда начальство в поисках лошади обзванивало колхозы, Александр Антонович, на свою беду, оказался в служебном кабинете, и это обстоятельство определило начальный пункт нашего путешествия. Едва мы успели представиться друг другу и обменяться мнениями о погоде, как с дороги донесся веселый грохот пустой телеги.

— Экипаж подан, — галантно произнес Павловский.

Мы выбежали на дорогу. Перед нами, лениво перебирая мощными ногами, стояла упитанная лошадь. Я погладил ее морду, и лошадь повела в мою сторону глазами. В жизни еще никто не смотрел на меня с таким равнодушием. Казалось, она говорила: «Много вас, любителей гладить чужую морду. А как дело дойдет до овса — так все вы в кусты, никого не доищешься». За лошадью вытянулась свежесколоченная телега, на которой восседал поджарый старичок в аккуратном пиджачке. Старичок благожелательно улыбнулся и сообщил, что зовут его Дмитрий Иванович Королев и что к походу он готов. Возница нам сразу пришелся по душе.

— Это кобыла? — доверительно спросил Малыш.

— Как тебе сказать, — задумчиво ответил Дмитрий Иванович. — С какой стороны посмотреть. Вообще-то был мерин.

— А зовут его как?

Прозвище мерина нам не понравилось. Мы сочли, что такая превосходная лошадь заслуживает лучшей доли, и после короткого спора перекрестили мерина в Четверга — по бессмертному примеру Робинзона.

— Пусть будет Четверг, — согласился покладистый Дмитрий Иванович. Мерин замотал хвостом. — Видите? Он согласен. Будем грузиться?

Мы водрузили на телегу чемодан, рюкзак с консервами и концентратами, казанок и треногу, мешок с одеялами и сумку с эмалированной посудой.

— А сами? — спросил Дмитрий Иванович.

— Мы пешком, за телегой.

— Я, грешный человек, предпочитаю ездить, — признался Дмитрий Иванович и взмахнул прутиком.

— Вперед, Четверг!

— Брысь!

Это Малыш прогнал черного кота, который пытался перебежать нам дорогу и поставить тем самым путешествие под угрозу срыва. Кот шмыгнул в сторону, и мы двинулись в путь. Впереди — Четверг с телегой, за ней вышагивал Малыш, а в арьергарде, любуясь придорожным пейзажем, брели мы с Травкой. С одной стороны нам улыбалась колосистая рожь, с другой — изумительно чистыми зелеными волнами переливался лен.

ВОЛЫШЕВО

Дмитрий Иванович оказался сущим кладом. Словоохотливый и начитанный старик, с хорошо подвешенным и очень правильным языком, он всю дорогу снабжал нас полезными сведениями. Даже не верилось, что этому энергичному и расторопному старику, который за многие дни пути ни разу не пожаловался на усталость, уже семьдесят четыре года. А ведь из них пятьдесят лет Дмитрий Иванович проработал кузнецом, и каким кузнецом! Блоху, правда, он не подковывал — как-то в голову не приходило тратить время на изделия не первой для колхоза необходимости — но со всей округи протаптывали тропинки в кузницу к мастеру, который работал неторопливо, но с аккуратностью и добросовестностью, ценимыми превыше всех других характеризующих работу качеств. Последние годы Дмитрий Иванович на пенсии, но на здоровье не жалуется и никогда не отказывает колхозу в помощи, если она нужна.

Перед прибытием в очередное хозяйство Дмитрий Иванович давал нам краткую историческую справку.

— В селе Волышеве, где нынче конный завод номер восемнадцать, вы увидите бывший дворец бывшего графа Строганова, — сообщил он. — О графе до сих пор рассказывают много небылиц, но факт остается фактом: лошадок он любил, и они не раз брали призы на скачках. Лично я с его светлостью знаком не был, поскольку наши дома расположены далеко один от другого. Мне как-то недосуг было выбраться к графу в гости, а он тоже, наверное, потерял мой адрес.

Травка сказала, что у нее с графом старые фамильные счеты. История этой распри такова. Задолго до революции Травкин дед, псковский крестьянин и фанатичный лошадник, ценой полного развала своего хозяйства вырастил жеребца и повел его в город на ипподром. Не только в заштатном Пскове — в Петербурге быстроногие лошадки Строганова били конкурентов, и безвестного жеребца вместе с хозяином осыпали насмешками. Даже после первой победы никто не принимал всерьез «деревенщину без роду и племени». Но когда дедов жеребец, намертво забыв про субординацию, несколько раз подряд оставил за своим хвостом строгановских фаворитов, начался ажиотаж. Деда засыпали предложениями, даже сам граф навязывал ему за жеребца крупную сумму. Но дед опрометчиво отказался — славу он ценил превыше денег. Такого деду простить не могли — темной ночью жеребца пристрелили. Дед был достаточно дальновидным, чтобы не предъявлять претензии — с богатыми не судись...

Дорога к Волышеву шла через левады, в которых резвились грациозные кобылки, стройные жеребцы и шаловливая поросль. Места волышевские очень хороши, да и с лошадиным царством заманчиво было познакомиться, так что мы решили раскинуть здесь свой шатер. Но мечты о свежем сене временно пришлось отложить: местная жительница, Травкина троюродная тетка, и слышать не хотела, чтобы мы валялись на сене, как беспаспортные бродяги. По приказу Марии Ивановны — так зовут тетку — над нами взяла шефство младшая дочка, пятнадцатилетняя Нина, милая девчурка с застенчивой улыбкой. Нина представила нас признанному знатоку истории села Волышева, учителю химии Филиппу Ивановичу Русакову, с которым мы провели несколько интересных часов.

Прежде всего мы осмотрели дворец, который и в самом деле заслуживает этого пышного титула. Построенный в смешанном стиле (центральная часть — барокко, крылья — русский классицизм), дворец очень красив, особенно издали: когда подходишь ближе, вместо восторженных эпитетов в голову лезут всякие прозаизмы, вроде «амортизации» и «капитального ремонта». В учебное время здесь размещается средняя школа, а летом классы превращаются в жилые комнаты пионерского лагеря. Отдыхающим детям здесь предоставлена широкая инициатива в приеме гостей: один из нас долго почесывался после удара огрызком яблока. Но нам пояснили, что такие случаи не типичны, поскольку яблоки еще не созрели и достать их трудно.

Мы прошлись по залам дворца, поражаясь их былому великолепию. Двери, оконные переплеты мореного дуба, мраморная лестница, которую граф приобрел в Турции на толкучке и привез сюда в разобранном виде. И паркет, какого я еще не видел. Когда мы соскоблили с пола грязь, перед нами предстала изумительной красоты мозаика из редчайших сортов тропических деревьев: красного, черного, розового. Сначала я даже усомнился — разве это дерево? Даже через лупу между паркетными пластинами вы не обнаружите малейшей щели: этот пол делался на века. Трудно оторвать взор от чудесной лепки стен и потолков; даже покрытая дешевой побелкой, она кричит о том, что перед вами — произведение искусства.

Но... паркет, на который в Эрмитаже вас не пустят даже в войлочных шлепанцах, вопит от боли, когда по нему волокут кровати и подбитые гвоздями ящики. К ценнейшему дубу, которым отделаны комнаты, испытываешь острую жалость: скоро он будет годиться разве что на дрова.

— Думаете, у нас самих сердце не болит? — спрашивает Филипп Иванович. — Но откуда простой сельской школе взять деньги на реставрацию?

На мой взгляд, есть два выхода из положения. Либо сделать из бывшего строгановского дворца музей, и в этом случае построить для школы новое здание. Либо — пойти по пути наименьшего сопротивления, оставить школу на месте, но в самом пожарном порядке вывезти из дворца паркет и другое ценное дерево. Думаю, что не один крупный музей будет драться за право получить остатки волышевской роскоши.

За дворцом на сорока пяти гектарах раскинулся парк, от которого тоже одним словом не отделаешься: не всякий ботанический сад может похвастаться такой коллекцией деревьев. Здесь их больше двухсот пород: декоративные вязы, березы и липы со срезанным листом, красный клен, кедр, пихта, туя. Граф не жалел денег на свои прихоти, редкие породы деревьев доставлялись сюда на подводах вместе с почвой.

Назад Дальше