Конец ноября и начало декабря в Хельсинки в 1977 году, возможно, были не лучшим временем для туризма, но это не имело никакого значения. Успенский наконец приедет – а приедет ли? Встречающих на вокзальном перроне было двое: я и Мартти. Мы подпрыгивали на морозе, гадали и удивлялись. Неужели мы действительно увидим виновника торжества? Мартти еще не встречался с ним. Поезд, по крайней мере, пришел, остановился, и из вагонов повалили люди. Я пытался отыскать взглядом знакомую фигуру.
И тут я его увидел – мужчину с непокрытой головой, который вышел из поезда, с кем-то оживленно беседуя. Попрощавшись с попутчиком, он выискивал меня блестящими в сумраке глазами. За границей первый раз. Сейчас я очень отчетливо осознаю, что с момента всех этих событий действительно прошло уже почти сорок лет, а Успенский – зрелый человек, которому исполнилось семьдесят пять. Значит, тогда ему было без двух недель сорок. С точки зрения нынешнего меня – юноша, у которого лучшее будущее только впереди. Но на взгляд какого-нибудь двадцатилетнего – уже тогда древний, готовый в могилу старик.
Было действительно холодно. Мороз стоял градусов под двадцать. А в Хельсинки это ощущалось. Я спросил, где он оставил свою шапку. Успенский не помнил. В поезде пили водку в честь этого нового утра, и, что удивительно, товарищи на такое дело нашлись. Оказалось, что Успенский из-за мороза одолжил у брата очень неплохую меховую шапку. Может, она в поезде? Но он махнул рукой, на поиски шапки сейчас не было времени. Поскольку кругом много всякого другого – заграница и свобода: крохотная столица маленькой Финляндии.
В России я позднее выучил поговорку: курица – не птица, Болгария – не заграница. Но Финляндия, какой бы зажатой Советским Союзом она ни казалась, была тем не менее подлинной и настоящей заграницей.
О чем он тогда думал? Даже тридцать лет спустя Успенский будет все еще вспоминать это как откровение: «Я приехал из темной Москвы в яркий (по-рождественски освещенный) Хельсинки, и вдруг почувствовал себя европейцем».
Мы отправились пешком к издательству «Отава». Сейчас я думаю, почему? Может быть, мы тогда не смогли взять такси или нам просто не терпелось? Мы шли по улицам, неся его чемодан, разговаривая обо всем. Успенский слушал и смотрел вокруг, что-то отвечал. Но глаза изучали, видели, оценивали, заставляли его вдруг останавливаться перед очередной витриной. Даже «Стокманна».
Разговор перед витриной любого магазина происходил таким образом:
– А эти товары продаются?
– Конечно.
Маленькая пауза.
– И их кто угодно может купить?
– Кто угодно, лишь бы деньги были.
И сказав это, я все-таки счел своим долгом объяснить, что деньги есть отнюдь не у всех, в частности, их нет у более бедных. В Финляндии бедных было много, безработица. По сравнению с нынешней численностью немного, но тогда было другое время; каждый безработный ощущался как поражение. Мои слова не имели никакого значения. Из уст Успенского вырвалась несущая отпечаток изумления фраза, которая в эту первую поездку стала знаковой и осталась в анналах:
– «Березка», все «Березка»…
Мартти помнит, что когда мы рассказывали об этом Хаавикко, глубинный характер наблюдения Успенского начал явно вызывать у него жалость. Пааво приказал нам сказать, что товары были выставлены только в честь Рождества; когда Рождество пройдет, все товары опять уберут из витрин…
Говорили мы, наверное, обо всем, но это не имело большого значения. Успенский смотрел и сразу делал свобственные выводы. Снова была истинной выученная мной в 1972 году в Армении фраза: лучше один раз увидеть, чем сто раз услышать.
Успенского поселили в гостинице «Торни». Он переоделся, и торжество в издательстве началось. Присутствовала туча народу, все, кто мог. В кабинет Олли Реэнпяя больше бы не вместилось: он был битком набит. Произносились речи, переводила уже знакомая Рийтта Сухонен. Поскольку я уже немного ближе узнал характер Успенского, то попросил в переводчики именно Рийтту и сказал, что переводить нужно не абсолютно все: Успенский может наговорить всякого, а в посольстве услышат, и по возвращении у него будут большие неприятности. Рийтта, знаток России и русского языка, это, конечно, понимала. Я уже в Москве осознал, на что способен Успенский. Он нарушает все правила, которые только помнит. И даже теперь он не пошел в посольство первым делом, хотя КГБ дало такое предписание, и в конце концов вообще туда не пошел, хотя ему подчеркивали важность такого визита. Следовало одно отмахивание за другим, хотя даже я настаивал, что предписание нужно все-таки соблюсти. Ему было все равно. «Хрен с ними!» – как звучит крепкое русское выражение-пожелание.
Кем же были эти мистические они, о которых мне приходилось столько слышать? Разумеется, КГБ, партийная аристократия и оппортунистические пособники обеих коалиций. Оказалось, что для выезда за границу Успенскому пришлось сдавать экзамен в тайной полиции. Успенского рассматривали и удивлялись, а затем ему было рассказано о капитализме, о характере и опасности этого строя. Капиталисты были врагами коммунистов даже в дружественной Финляндии. Последовали и требования. Успенскому нужно было не только отметиться в посольстве, но и написать подробный отчет о своей поездке, то есть заниматься некоторым шпионажем. Его даже предупредили о том, что красивые женщины, которые станут его соблазнять интимными отношениями, наверняка окажутся шпионками. Так что сексуальных отношений следовало избегать.
Я не сразу поверил в последнее, а затем все-таки понял, что Успенский и тут говорил правду. Ах, любовь, ах, женщины, которые были озабочены лишь подрывом коммунизма. На нас эта информация произвела почти комическое впечатление, которое можно описать фразой из «Дяди Федора»: «Это понравилось всем. Особенно Шарику».
Умелый переводчик, то есть Рийтта, был для нас и для Успенского спасательным кругом, ибо когда Успенский набирал скорость, этот трактор, созданный его же собственным воображением по имени Тр-тр-Митя, – ничто не могло сдержать. Фильтрационная система до поры до времени работала хорошо, пока Успенский в одну из последующих поездок не оказался один в Турку, куда он отправился посмотреть театральное представление по «Дяде Федору». У меня тогда просто-напросто не было времени сопровождать его, хотя он и надеялся. Незнакомый местный переводчик на пресс-конференции старательно перевел мысли Успенского даже о Брежневе. Брежнев определенно был клоуном, как можно было заключить из характеристики Успенского, хотя он говорил отчасти о своей книге «Школа клоунов». Упоминание Брежнева в связи с этим было не самой высшей мудростью: крупный лидер мог даже при старческом слабоумии через своих помощников причинить много зла. Лидеров нужно лизать, а не оказывать им сопротивление. Помните об этом, подданные!
Только сейчас я начал получать представление о том, каким на самом деле было его положение. Я понимал, что Успенский заслужил свою участь чем-то иным, нежели просто тем, что был самим собой. Поскольку книгам не давали выходить к читателю, а его карьеру стремились задушить, он не без основания конфликтовал со своим Союзом писателей, то есть с его руководителем Михалковым и подручным Алексиным. Он сумел высказать, что о них думает. А русский язык богат на крепкие слова.
Из всех организованных в честь его книг торжеств прочно запечатлелся в памяти именно этот дебют Успенского, то есть открытие эры свободы. Атмосфера была замечательной, люди сияли и источали дружелюбие. Эдуард говорил, переводчик переводил, люди сначала улыбались, а вскоре разражались смехом. На Эдуарда же, насколько я помню, впечатление произвели, как и позднее неоднократно, Туомас и Хелена Анхава – и темный костюм Туомаса, его белая сорочка и галстук и спокойно-статный облик. А также Пааво Хаавикко, Пульму Маннинен и Кристина Порккала. И кто только не производил еще! Красивые молодые женщины попадались на каждом углу, обязанности хозяйки выполняла Марья (для Успенского Мария) Кемппинен; было угощение, было тепло. Мороз забылся, а Дед Мороз только-только стучался в дверь. Весь зал был полон послушных детей – «Дядю Федора, пса и кота» уже читали все присутствующие. На подобных приемах это было необычно: чем читать, легче послушать и посмотреть на писателя – виновника торжества. И то лучше всего издали.
Пиар-менеджер издательства «Отава» Тууламарья Кервинен (позднее Исониэми) организовала программу и составила расписание, которое надлежало соблюдать. На следующий день была согласована поездка на поезде в Тампере. Там, на месте, у Эдуардa будут брать интервью для телевидения. Мы с Мартти, разумеется, отправимся с ним – и по нашему собственному желанию, и по просьбе Успенского. Мы проводили Успенского до гостиницы и разошлись.
3
И был вечер, и было утро: день второй. Мы с Мартти забрали Успенского из гостиницы Torni (призраки надзорной комиссии ему не мешали), проверили, все ли в порядке у виновника торжества, и отправились пешком мимо все новых «Березок» на вокзал.
Я помню, что в поезде нам досталось целое купе с закрывающейся дверью, такое, куда поместились мы все. Из издательства «Отава» к нам присоединились Тууламарья Кервинен и Марья Кемппинен; эти две ягодки (по-фински игра слов – marja ягода и Marja женское имя). На пустое место в купе у двери уселся незнакомый мужчина с серьезным и деловым видом. Хватало разговоров, шуток, которые пришлось переводить Мартти – я не умел переводить анекдоты, которые рассказывал Успенский. Была и выпивка – немного нашлось в сумке, которую принесли наши пиарщицы. Мы поднимали тосты за Эдуарда, за поездку, за удачу, за приятный день. Предложили и незнакомцу, но тот отказался. Ну, присутствовать ему все-таки пришлось, раз уж сидел на своем месте и с охотой слушал разговоры. А они становились все более обрывочными.
Какого мнения, собственно, был обо всем этом Эдуард, он не говорил. Сидел в компании как именинник, явно смущенный всеобщим вниманием, хоть и едва ли был этим огорчен. Хозяева радовались, а гость на это не обижался. Главное, чтобы хозяевам было приятно – одна из бесспорных максим Мартти Ларвы; Ларвы, которого Эдуард в свое время очень близко узнал.
Когда по мере приближения Тампере мы наконец спросили у мужчины, чем он занимается, то услышали, что в его задачу входит, в частности, наблюдать за порядком в поездах и смотреть, чтобы в них не выпивали… От этого ответа Успенский онемел, когда ему перевели, а остальных в нашей компании он лишь рассмешил. Ведь мужик ехал с нами, словно уже один из нас, чувствовал себя комфортно и ухмылялся. И был в отпуске, если я правильно понял. В качестве благодарности он получил книгу Успенского с автографом, так как Тууламарья – La Toulousette, как я ее называл, – в соответствии с обязанностями пиарщицы везла с собой помимо провианта еще и книги.
Поездка на телевидение начинала явно нервировать Успенского. Сейчас это кажется удивительным, особенно ввиду того, что со временем я узнал: опыта выступлений, в том числе и на телевидении, ему уже тогда было не занимать. Литература в Советском Союзе была сопряжена с публичными выступлениями, и этими навыками особенно должны были обладать поэты и детские писатели. C другой стороны, дети – всегда особенно критичная и честная публика. Если текст не нравится, он не нравится, как бы взрослый его ни исполнял, – даже если учительница хвалит и благодарит. Положение Эдуарда было иным: он уже написал много веселых стихов, которые знал наизусть и которые умел по-настоящему хорошо исполнять. Задолго до публикации в Советском Союзе своих произведений он стал известен как артист: на различных культмассовых мероприятиях детям читалось что-нибудь из творчества, декламировались стихи, велись беседы с детьми. Но теперь мы были в Финляндии. Язык чужой, люди чужие. Он окажется полностью во власти переводчика, переводчика, которого никто из нас не знал. Как быть, как жить? Внезапно Успенский стал похож на человека, заблудившегося в тайге и потерявшего дорогу домой.
Я утешал его, но помощи от этого было немного. Утешать было легко – ведь это он будет ходить перед камерами, а не я.
– Я туда один не пойду, – повторял Успенский.
Я обещал, что буду присутствовать. Он уставился на меня с подозрением. Но я присутствовал. Проблема разрешилась таким образом, что интервью у него брала Лийса Ховинхеймо, хорошо знашая русский, так что переводчикa не потребовалось, а я сидел за камерой так, что Успенский меня видел. Всякий раз, когда Эдуард сбивался, или вообще наступало затруднительное положение, он смотрел на меня. Я поднимал руку, кивал головой. Давай, мол. И он продолжал, и все шло как по маслу. Моя роль была легкой, и я понимал слова Оскара из «Жестяного барабана» Гюнтера Грасса: «Лучше стоять за трибунами, чем на трибунах».
Так что все шло хорошо, по крайней мере, шло. Посидели и в «Тийлихолви» (ресторан в Тампере, букв. «Кирпичный свод»). Теперь уже я, в свою очередь, потерял меховую шапку, она осталась на вешалке в телецентре. Когда я позвонил туда, шапка нашлась. Я попросил, чтобы шапку отправили на такси в «Тийлихолви», расходы, разумеется, я оплачу. Что я и сделал. Взгляд Успенского стал еще изумленнее, когда в ресторан вошел молодой таксист с меховой шапкой в руках, выискивая ее владельца. Но ко всему ему теперь нужно было просто привыкнуть. Молодость была временем отчаянным и всемогущим. Затем менее отчаянным. Но тогда ничто не могло нарушить расположение духа.
К вечеру возвратились обратно в Хельсинки и продолжили с того, что там оставалось незаконченным.
Была известна и собственная программа. Антти Туури работал тогда техническим директором типографии «Калева» в Оулу. Он приглашал нас к себе, и я подумал, что такое путешествие было бы приятным. Антти довелось читать «Дядю Федора» своему сыну Мике, наверное, сто раз. Особенно диалог Печкина и галчонка. Он хотел упрекнуть Эдуардa за слишком хорошее владение пером – ведь для него самого мастерство Эдуарда обернулось такими трудами. Антти с семьей увидят Успенского, а он заодно посмотрит Финляндию, не только Хельсинки. Да и я смог бы отдохнуть от рутины в издательстве «Отава».
Финляндия – длинная страна, как писал сам Антти; хотя его главный герой и продолжает: «Но я знал, что существуют страны и длиннее». Тем не менее путешествия в Оулу нам сейчас будет достаточно. Ибо я предвидел, что нас ждет в Оулу в ноябре: северная Финляндия представляла собой совсем иной мир, нежели юг. Темнота и холод удвоятся, но вместе с ними и внутреннее тепло.
Успенский нашим планам не противился, он уже решил в отношении всего занимать положительную позицию. Мартти оставался на работе поддерживать оборот лавочки, Эдуард оказывался лишь в моей власти. И внезапно он снова превратился в заблудившегося ребенка, который следовал с нами повсюду, как почтовая посылка. Хотя эта посылка и передвигалась на собственных ногах, говорила и смотрела и беспрестанно расспрашивала. Тон спокойнее. Что он обо всем этом думал, он, однако, еще не сказал. О «Березке» он уже почти не вспоминал. Только в глазах читались одновременно и удивление, и усталость. Что-что, а домой Успенскому уже хотелось, понимаю я теперь.
Оулу был тогда маленьким городком, пропитанным сильным запахом от варки целлюлозы, вдали от технологий всего мира. Казалось, что всякий раз, когда я просыпался там в молодости по утрам, было воскресенье, в голове напоминало о прошлом вечере небольшое режущее похмелье, за окном шел мокрый снег, и черные старушки медленно брели в церковь. Сейчас перед нами, однако, была не старушка и не мокрый снег, а Антти и его крошечный «Датсун», – «салатно-зеленая любовница», как называл свою машину Антти по замечательному стихотворению Пера-Хакона Повалса.
Мы приехали в «Ваакуну» (гостиницу в Оулу), номера нашлись, вещи отнесли туда и разместились. А затем попутно отправились уже к Антти показать Эдуардa всей семье.
Когда это было сделано, началась программа для взрослых. В конце маршрута на такси ожидал «Кауппаклуби». Это был тогда еще закрытый ресторан клубного типа, куда члены все-таки могли приводить гостей. «Кауппаклуби» был знаменит своей соленой говядиной, и она действительно была хороша, мясо мягкое, как во Франции. Так как приготовление соленой говядины длилось довольно долго, порции нужно было заказывать заблаговременно. Все сделал Антти, он был умелым хозяином, этот вышколенный Ааро Коркеакиви, молодой директор типографии «Калева».