Золотая наша Железка - Аксенов Василий Павлович 8 стр.


– Вы не лапоть, – сказал Павлуша Великому-Салазкину. – А вы не плебей, – сказал он Кимчику.

– А вы не гага, – сказал Павлуше В-С. – И вы не губошлеп, – поклонился он Кимчику.

– Друзья мои, вы не плесень! – вскричал восторженный Кимчик. – Друзья, вы не скобари! – добавил он вторым криком и вдруг запел модную той весной песню: – Кап-кап-кап, каплет дождик, ленинградская погодка, это что за воскресенье?

– Моя фамилия Слон, – сказал Павел с простодушной улыбкой.

– А моя Морзицер, – хихикнул Ким.

– А меня кличут Великий-Салазкин, – представился академик.

– Как?! – вскричали юноши. – Вы Великий-Салазкин?

– Это через черточку, – пояснил великий старик лукаво.

– Вот именно через черточку! ВЫ ТОТ САМЫЙ, КОТОРЫЙ!..

Да ведь мы вас еще в школе проходили!

Да ведь ваших трудов в Публичке полный стеллаж да еще и переводы на всех живых языках!

Да ведь вы один из тех, что служить заставили людям мирный атом!

Значит, вас рассекретили?

Вы! Вы!

Особенно волновался Павел.

– Я читал ваши труды, я преклоняюсь перед вашей титанической...

– Кончай. Але, кончай, – сконфузился Великий-Салазкин.

– У нас все передовые умы биофака следят за нуклеарными победами, – с чувством проговорил Слон и любовно пожал худенькое плечико академика своей ватерпольной рукою. – Молодчага вы, В-С, вот что я вам скажу.

– Айда гулять, – предложил Великий-Салазкин, выворачиваясь, но восторг уже был подхвачен Кимом Морзицером.

– И мы, гуманитарии!.. – вскричал он и вдруг почему-то осекся, словно боясь быть пойманным за руку. – Гулять! Браво, В-С! Идемте гулять!

Смущение Кимчика под собой почвы никакой не имело. В самом деле, вполне он мог считать себя гуманитарием, ибо всего лишь неделю назад был отчислен за пропуски лекций из гуманитарного библиотечного института, в котором проучился почти что год после некоторых неудач в лесотехнической академии, где он, бывший студент горного фака, еще донашивал черную тужурку с золотым шитьем на плечах, которую все же порвал однажды на делянке экспериментального можжевельника, вместе с тельняшкой, полученной еще на заре туманной юности в мореходке, куда Морзицер сорвался после провала весенней сессии на журфаке, что тоже, конечно, можно причислить к гуманитарной биографии. Да и нынешнюю деятельность Морзицера в бюро молодежного клуба, в дискуссионном кружке «Высота», в секциях, в стенной газете «Серости – бой!» тоже можно без всякой натяжки назвать гуманитарной деятельностью.

Павел Слон был в золотой преддипломной поре, лидер факультета по всем направлениям. Борьба за узкие брюки, которую он возглавлял, закончилась в его пользу. Джаз тоже начал вылезать из рентгеновских кабинетов. Любимая наука шла вперед семимильными шагами и, как пишут в газетах, раздвигала горизонты. Любимая девушка Наталья параллельно оканчивала физмат, и оба фака уже называли ее Слонихой. «Танец слонов», – под общий дружеский смех объявлял на арендованных вечерах в знаменитой питерской школе «Петер шуле» саксофонист Самсик Саблер, и они открывали бал под любимый многострадальный ритм «На балу дровосеков».

Павел осваивал акваланг, внедрялся в генетику, изучал свою Наталью – жизнь была заполнена до каемочки, и впереди были одни надежды – шла одна из лучших ленинградских весен, мир был распахнут на все четыре стороны... и тут еще такая встреча! Смурняга, скромняга, эдакий рыжебородый банщик оказался легендарным ученым. Свой парень, «неквадратный», отличный мужик – В-С, Великий-Салазкин.

Отправились гулять. Павел, конечно, решил показать приезжему с номерного Олимпа «свой Ленинград», гнездовья новой молодежи. Увы, как назло, Самсика собаки съели, Овербрук болен сплином, а Наталья небось на проспекте Майорова хвостом вертит – еще устроим проверочку!

Из телефонной будки Слон вышел обескураженный, и тогда за дело взялся Кимчик. У него, конечно, тоже был «свой Ленинград». Час, а то два бродили новые друзья по проходным дворам Васильевского острова, по задам продуктовых магазинов, опрокидывая поленницы дров и штабеля бочкотары. Морзицер свистел в форточки первых этажей и полуподвалов каким-то условным свистом, индийским с клекотом. Полуподвалы давали отпор, и тогда приходилось бросаться в бегство по гулким торцам мистического острова, причем первым всегда убегал Великий-Салазкин, задрав брючата из довоенной диагонали.

– Давайте я вам свой Ленинград покажу, – сказал наконец Великий-Салазкин и привел друзей на Витебский вокзал в буфет, к сосискам и молочному дымному кофею. – Давайте погреемся, корешки.

И впрямь было славно. Бродили по запасным путям с чайником кофея (буфетчица оказалась добрейшей знакомой Великого-Салазкина), с гирляндой полопавшихся от железнодорожного котла сосисок. Тихо, скромно говорили о жизни, о своих планах, внимали друг другу.

– А я скоро уезжаю в далекие края, – сказал Великий-Салазкин. – В Сибирь намыливаюсь на постоянное местожительство.

– А как же нуклеарная наука?! – вскричал при этом известии Павел. – Как же плазма, нейтрино, как же твердое тело? Кто же выловит из пучин пресловутую Дабль-фью?

– Вот именно наука, – говорил Великий-Салазкин. – Сейчас принято решение всей научной лавиной ринуться на Сибирь. Строят там уже в разных местах научные крепости, и я себе присмотрел болото. Что-то тянет меня туда тихо, но неумолимо.

– А какое же это болото? – спросили Ким и Павел с непонятным, но нарастающим волнением.

Великий-Салазкин заквасился, занудил, замочалил свою бороденку.

– Стыдно сказать: обыкновенная вмятина, гниль болотная, но посередь нее, мужики, остров стоит с дивными пихтами.

– Знаю я это место! – вскричали одновременно и Слон, и Морзицер, и от этого крика прошла над ними по проводам странная музыкальная гамма.

Оказалось, что Морзицер в районе этой вмятины однажды кочевал и в должности коллектора экспедиции утопил в болотном окне мешок с образцами. Однако сам не утоп, струей донного газа был вышвырнут на поверхность.

Оказалось, и Павел Слон умудрился побывать в этой вмятине. Летел на велосипедные соревнования в сибирский город, вдруг – бац! – вынужденная посадка, дичь, мужик с бидоном, в бидоне – самогон, стал пить для возмужания личности и опомнился среди болот. Месяц там ловил и изучал гадюк для любимой науки. Здесь, на гадюках, и усомнился впервые в знаменах исторической сессии ВАСХНИЛ. Опять возьмите, как все переплелось: случайности плетут с совпадениями некий кружевной балет, и получается странная закономерность. Попробуйте свести в трехмиллионном граде трех лиц, сидевших когда-то на одной кочке.

– Великолепнейшее место для науки, – сказал Павел. – Думаю, что в точку попали, В-С.

– И для прогресса, – добавил Ким. – Туда только палочку дрожжей кинуть, и прогресс вспухнет, как кулич.

– Спасибо, ребя, за моральную поддержку, – едва ли не прослезился Великий-Салазкин. – А то мне многие коллеги говорят – не валяй, мол, ваньку. И коммуникации далеко, и народу вместе с медведями всего два на квадратный километр...

К характеристике академика следует добавить еще его аристократические ударения. Не исключено, что именно от него пошла шуточка про дОцентов, прОцентов и пОртфели. Стеснялся старик своей душевной изысканности и потому так ударял по словам.

Друзья давно уже шли по шпалам в направлении серебристой ночи, что мягко поигрывала чешуйчатым хвостом над окраинами великого города. Тоненькая струйка пара из чайного носика колебалась над ними. Мимо промелькнул полуосвещенный экспресс.

– Заселим, осушим, протянем коммуникации, – задумчиво произнес Павел Слон, хотя за минуту до этого не собирался ни заселять, ни осушать и ничего не хотел протягивать.

– Эх, черт возьми, разобьем плантации цитрусовых! – вскричал Ким Морзицер и тут же немного смутился этой традиционной вспышки энтузиазма: уж если болото, пустыня, то обязательно вам сразу плантации цитрусовых.

Что касается Великого-Салазкина, то он тут же оранжевым глазком подколол и Слона, и Морзицера.

– Ловлю на слове! Вместе, значит, заселим, осушим, картошечку посадим, а?! Все, закон-тайга, самоотводы не принимаются. Беру вас в свою артель, мужики!

Изумленный Павлуша остановился. Кристаллическое будущее, пронизанное яркими пунктирами аспирантуры и докторантуры, вдруг кончилось, оплыло дождевыми потоками, распалось на мелкие части спектра и построило непонятную, но красивую загадочную фигуру.

Воображение Кимчика подобно мохнатому доледниковому носорогу уже неслось сквозь джунгли будущего, отбрасывая копытами и рогом молодежный клуб, проблемное кафе, кресло в обществе «Знание», твердые гонорары, мягкие подушки на просиженной в мечтах тахте.

– Я еду! – одновременно сказали молодые люди, и три гласных звука этой короткой фразы взлетели к проводам контактной подвески.

– Вот сейчас бы нам бутылка не помешала, – сдавленно сквозь кашель в мочалку пробормотал Великий-Салазкин.

Павел восхитился: вот он – айсберг! Научный титан прячет четыре пятых своего чувства под водой, а на поверхности оставляет всего одну бутылку.

В дымных сумерках индустриальной ночи на друзей неслись три горячих глаза. Прощелкали мимо почтовый, скорый и молния. Один звенел мелочью в карманах спящих пассажиров, другой стаканами в подстаканниках, третий лауреатскими медалями. С последнего вагона соскочила и скособочилась у будки стрелочника неясная фигура.

– Не знаю, как у вас, – заговорил вдруг проникновенно Великий-Салазкин, будто уже стакан выпил, – а у меня бывают такие периОды эдакой замшелости, вонючей тряпичности. Гоняешь, гоняешь проклятую невидимку по ускорителям да по извилинам собственного церебруса, – он виновато постучал по макушке, – и вдруг чуешь – заквасился, засолился, как позапрошлая кадушка. Тут-то чего-то надо делать – или влюбляться платонически, свирепо, до хруста поэтических фибр, или графоманствовать, или дерзкие речи ермолкам в академии читать, или... Или лучше город в тайге построить, эдакую железку отгрохать, чтобы давала пульсацию на тыщи километров, чтобы наука там плескалась, как нагая нимфа в хвойной ванне, чтобы росла талантливая мОлодежь, вроде вас, и чтоб утверждала везде боевую жизнь во имя познания прЕдмета, а главное: во имя дальнейшего сквозь тайгу и глухоту проникновения и простирания нашей мыслящей и культурной Родины, чтобы значит... так... вот... ну этого... туда... гугукх...

– Вы кончили, В-С? – вежливо спросил Павел, обеспокоенный вылезанием айсберга, и вдруг, забыв сам себя, вскричал: – Гип-гип-ура Великому-Салазкину! И да здравствует...

Конечно, сил у него не хватило воскликнуть «да здравствует новый город науки на просторах необъятной Сибири», и он подумал – что же да здравствует? Как бы ее поприличнее восславить, эту будущую железку?

– И да здравствует Железка! – хором воскликнули все трое и, обняв друг друга за плечи, протанцевали кружком танец ведьм из балета «Шурале».

Вдруг они увидели: будка стрелочника, оказывается, вовсе и не будка, а нечто похожее на цирковой фургон. От него отделилась неясная согбенная фигура факира и позвала их крылом, похожим на лоскутное одеяло.

– Вот он! Сам нас нашел уважаемый Люций Терентьевич Флюоресцентов.

Карменсита

– Прошу почтеннейшую публику на представление! Как несравненная Грейс Келли полюбила нищего князя Монако и что из этого вышло! Заглатывание кавалерского меча в четыре приема! Комментарии на европейских языках! – так возвестил факир Люций Терентьевич Флюоресцентов.

– Ах, вздор! Вот уже сто лет одна и та же программа, – вздохнули в публике.

Плесенью, дешевой пудрой, лежалыми марципанами пахло за кулисами полотняного цирка, где старый лев, лежа на расползающемся пузе, рвал мохнатой лапой трепещущую курку и где на опилках, пропитанных острой, как нашатырь, мочевиной, пожилой мальчик пан Пшекруй бардзо добже репетировал древнюю гуттаперчу.

Вот как бывало по ночам на площадях в глубинах старой Европы, где славянское и немецкое порой переплеталось в бронзовых позеленевших скульптурах и тоненькие струйки всю ночь тенькали в городских фонтанах для поддержания захолустного чувства земного рая.

За шторкой, откуда сквозил лунный свет серебряного века, хоть и далеко, но отчетливо – и, конечно, с балкона и, конечно, в одиночестве – весело и самозабвенно развлекался саксофон.

За шторкой оказался просто-напросто кусок любимого города, тот, что мокнет на задах Александринки в самом горле улицы Зодчего Росси.

– Маэстро, уберите ваш пожелтевший веер из страусиных перьев, за которым возмущенно гонялся еще колонель Биллингтон в те дни, когда лопасти первого полезного парохода так обижали непривычных крокодилов реки Заир и когда мужчины подпирали свои клубничные щеки только что синтезированным целлулоидом и подкручивали кончики усов, подражая последним Гогенцоллернам и первому князю из дома Фиат, – и дайте пройти, маэстро!

– Ох уж эти нафталиновые фокусы в наш век стерео!

– Нонсенс!

– Не верю!

– И все-таки приятно – согласитесь!

Могучий дом шестью этажами зеркальных окон смотрел на них, как живой. Он был высокий и узкий, живой и добрый, и над полукруглым своим ртом он имел усы, сплетенные из наяд и винограда, и сквозь шесть этажей своих модерных, цейсовских, немного опять же старомодных, но надежных стекол он смотрел на подходящую троицу с привычным радушием.

Сначала она (уж не та ли, что мы ищем столько лет?) мелькнула в окне верхнего этажа. Так быстро, что они и разобрать ничего не сумели, просто почувствовали ее присутствие. Промельк повторился на пятом, но уже как видимый язычок огня. И вдруг на четвертом, в третьем от края, явилось во все стекло ее лицо, и было оно в этой простой оправе таким простым, таким женским, что, глядя на него, и в самом деле не до подвигов и не до славы. Увы, сей миг был хоть и незабываемым, но мгновенным, и вновь по этажам замелькало: пламя, плечо, локон, кисть, шаль, блаженная шаль, проклятые жемчуга... Как будто в доме этом живом нет ни потолков, ни стен, ни паркета, таким свободным, трепетным и страстным был ее танец, пока не пропал. Все пропало, и дом смотрел теперь на них своими цейсами, как задумавшийся профессор. Все было безмолвно, если не считать шалого саксофона. Тот развлекался неизвестно где, в пространстве другого века.

Они уже стали скорбеть о пропаже, когда в подъезде заскрипели двери мореного дуба, и в глубине черноты явилась она во весь рост.

Как эти трое боялись насмешки! Но она не смеялась, а скорее была драматична, словно меццо-сопрано. Она приблизилась и встала уже на крыльцо в своем платье и в шали, чей узор был составлен из черного и красного, и красный цвет был глубок, а черный был слепящ среди ночи...

Лишь бы не расхохоталась, молили... Она не расхохоталась. Она лишь подняла руки к плечам, и невидимый швейцар опустил на плечи белое. Еще мгновение, и все исчезло в белом, и уже не женщина, а кокон, дурман раскаленного Самарканда быстро скользнул с крыльца и растворился в глубине улицы Зодчего Росси, которая замыкалась, как ни странно, мечетью Биби-Ханым, а дальше в провалах уже клубилась азиатская пыль, простиралась древняя щебенка на тысячи миль...

Петух

Трудно ручаться за полную достоверность описанных выше встреч и событий, но и отрицание этих встреч и событий, сведение их к элементарному словечку «вздор» было бы ошибкой.

Внимание, кажется, назревает афоризм. В самом деле, слово берет еще один наш знакомый, доктор наук Вадим Аполлинариевич Китоусов.

– Лишь тот имеет право сказать «нет» уже существующему в природе «да», кто имеет право сказать «да» уже существующему в природе «нет»!

МАРГАРИТА: Ребята, опять Китоусу намешали?

МЕМОЗОВ: Если не возражаете, запишу, чтоб не пропало.

Вот вам цена золотых слов. Униженный Маргаритой афоризм словно петух с отрубленной головой порхал под столом, покуда Мемозов не взял его в ощип!

Так или иначе, но через год или два после встречи в Ленинграде, в первой группе, пришедшей на болото, были и Паша Слон, и Ким Морзицер, а возглавил эту небольшую группу, конечно, Великий-Салазкин.

Назад Дальше