Притча о пощечине - Крелин Юлий Зусманович 10 стр.


Ну хорошо. Вот я в общежитии. Знакомлюсь. Познаю. Это общежитие не наших студенческих времен. Не коридор, а обычный многоквартирный дом. Подъезд разбитый, лестница разбита тоже. Двенадцать лет как построили. В больнице через такой же срок капитальный ремонт положен. А здесь? Но чисто. Девочки моют сами. В очередь. За очередью следят. Это ж им, следящим, ничего не стоит. И доказывается их необходимость. Раз нужно следить — нужны и следящие. Следить им любо-легко, потому как видимость деятельности. Обычный дом, обычная лестница, обычные квартиры. Так. Теперь должен осмотреть какую-нибудь квартиру. Сказал, что приду сегодня. И один пошел. Есть же еще люди в комиссии. Сам с собой хитрю. Смотри-ка, некоторые двери обиты. Это уж девочки сами. За свои деньги. Тоня на седьмом этаже. Выше, стало быть. Можно было бы и на лифте, да что это за комиссия, если не пройдет по лестнице? Не я ж поднимаюсь, а комиссия. И главное, безропотно согласился. Комиссионер! Общественный деятель! Ну и гусь! Вернее, дурак. Мальчишка. Вот эта квартира. Звонок есть. Работает.

— Здравствуйте, Евгений Максимович. Вы комиссия или в гости?

— Лицо официальное — угощению не подлежу.

— Чаю можно.

— Некогда, Тонечка. Посмотреть надо.

— Ну да. Как все комиссии — на ходу.

— Сначала посмотрим.

— Идемте. Это моя вешалка. Это соседкина, Маринина, из терапевтического отделения. А в третьей комнате живет Рита из травмы с ребенком.

— А сколько ребеночку ее?

— Уже четыре года. На пятидневке.

— У нее муж-то есть?

— Муж тоже в общежитии жил. Он шофер автобуса. Только сейчас редко бывает. Столько лет порознь.

— А ты одна в комнате?

— Со мной Галя из оперблока, да она деньги из дома получает, помогают ей, и сняла комнату. У хозяйки живет. А вот кухня наша. Это вы не смотрите. Здесь временно починили. Доской прикрыли. Уже полтора года. Все равно течет иногда. Это шкафчик с моей посудой. Это Ритин шкафчик.

— А вместе не можете?

— Все-таки вроде дома своего.

— Ссоритесь?

— Дом как дом, Евгений Максимович. — Тоня хихикнула. — Да мы дома мало бываем. А последние годы почаще.

— А домой к себе не хочешь уехать?

— Нет, Евгений Максимович. Очень не хочу. Да я и так часто бываю. То мама заболеет, то папа. Они уже старенькие. А я все же медик.

— Одни живут?

— Две сестры там у меня. Вот комната. Я на тахте сплю. А это Галина кровать. Я не убираю ее. И она просила подержать.

— А мебель дают или купила?

— Стол, стулья, кровать Галина — это дали. Тумбочки тоже.

— Да все как в больнице.

— А шифоньер, матрац сама купила.

— А тут книги, что ли?

— Нет. Это я тоже для посуды приспособила. Я кое-что купила себе из посуды. Раньше учебники здесь были, когда еще в институт хотела поступать. И занавески эти купила вместо больничных.

— Все ж покупаешь кое-что.

— Почти нет, Евгений Максимович. Все ж временно.

Временно… А время уходит у них. Временно — будто знает, сколько еще этого времени нам осталось? С другой стороны, если бы она снимала меблированные комнаты, тоже так. Семьи нет, зачем ей дом? Был бы дом — была бы и семья. Все ж есть в ней прелесть. Стройненькая. Мордашка милая. И платье это идет ей. «Молния» сзади до пояса. А сейчас напряжена что-то — не больно естественна. Может, выпить чайку, посидеть?.. Тихо, спокойно, никого нет.

— А ремонт вам делали?

— Сама обои переклеила. Но обещают. Как в больнице закончат, говорят, у нас начнут. Да только Петр Ильич сомневается. Говорит, много в районе объектов на очереди. А вы знаете, дело в суде не приняли.

— Знаю, Тонечка, знаю. Очень жалко.

— Что вы! Почему жалко? Представляете, суд! А что могло быть за это?

— Да откуда я знаю? А телевизор есть у вас?

— У нас есть комната в подъезде. Комендантская. Можно туда пойти. А покупать дорого. Да и дома мало бываем.

— А мужчины живут у вас здесь?

— Как это? У кого-нибудь?

— Нет, прописанные?

— Только сестры да санитарки. Девочки только. А как вы думаете, Петр Ильич будет куда еще жаловаться?

Пожалуй, лицо грубовато все же. А фигура ничего. Холодно, а без рукавов, широкий вырез для рук. Спокойно. Можно отдохнуть здесь. Никто и не знает… Как это? Знают. Я ж комиссия. Здесь я законно. Не заведующий, а представитель общественности. Мне можно. Сейчас можно. Вполне можно. Предлагала чай, а теперь молчит.

— А Петр Ильич хотел уйти с нашего объекта на другой. Не разрешили.

— Жаль. Всем бы легче было.

— Хорошо, что суда не будет.

— Не знаю. Может, хорошо. Всех бы нас в нормальном человеческом виде вывели на обозрение. Каждый бы в своем праве.

— Это как?

— Он бы права свои узнал. Я бы. Все бы стало на место. Ладно, Тонечка. Спасибо за информацию. С тобой мне все ясно.

— Уже? Евгений Максимович, а чайку?

«Чайку, чайку»! Нет, уж пусть поит своего Петра Ильича. Да и перспективней для нее. Нарочно, что ли, она все время про это? Или нутро вылезает? Или просто ей интересно? Игрок или бес? Кто-то и в дверь звонит. Бог уберег. Ни чая, ничего. Только комиссия.

— Кого ко мне черт несет? Пойду открою. Или не открывать? Ко мне никто не должен прийти.

— Как — не открывать? Знают же, что я с комиссией хожу по дому.

Пришла комендант. И хорошо. Теперь пойду с ней по всему подъезду. Зачем только я ввязался в эту историю? Теперь с комендантшей можно бы и чайку. Да зачем теперь?

Быстрей, быстрей закругляться — и домой. В больницу мне не надо.

Пришел девичий благодетель в беспокойстве о быстротекущем детородном периоде.

Самое убедительное — это себе врать. Чего только не нагородишь в душе! И без оппонентов. Никто не возражает.

Как сказать — такое самокопание, пожалуй, и есть возражение. Однако внутри самого себя, против самого себя легко лазейки найти. Нужна сторонняя оппозиция. Так чтоб въедливо покопаться. Все-таки себя обмануть легко. А друг тебе наподскажет…

***

Всеволод Маркович спустился из операционной в ординаторскую, пошел за шкаф и начал переодеваться. Снял свою операционную робу, натянул хорошо отглаженные брюки, обтянул торс белоснежной рубашкой, шею затянул галстуком, сверху все прикрыл халатом, повернулся к зеркалу, тронул расческой примятые шапочкой свои русые волосы, подправил указательным пальцем очки, на руку надел часы, после чего сел за стол и вроде бы занялся своими повседневными, рутинными, непраздничными, в отличие от операций, делами. Однако снова подошел к зеркалу и ровненько усадил на носу очки, взглянул в зеркало издали и уже окончательно уселся за стол.

Следом прибыл Иван Макарович, включил чайник в розетку, давно разбитую нетерпеливыми и умными хирургическими руками, ополоснул чашки, коричневатую поллитровую банку, служившую для заварки, и тоже сел за свой стол.

Молчание.

Постепенно ординаторская заполнялась людьми из операционной.

Вернулся и Олег Миронович, подошел к чайному столику, повертел с гримасой подозрения банку для заварки и прервал молчание ординаторской:

— Вот и чайник вскипел. Может, сначала перекусим?

Он вытащил из сумки, лежащей на стуле, пакет с бутербродами и положил их на тарелку. Кто-то выставил на стол пачку сахара. Макарыч подошел к шкафу и извлек из него пачку индийского чая со слоном.

Коллеги приветствовали этого «слона» сдержанными, но удовлетворенными возгласами.

Молодые стажеры-интерны задерживались, выполняя самую рутинную, почти денщиковую работу: запись, которую начальство считает главной; перекладывание больных на каталку, которую сестры считают тяжелой; сопровождение больного в реанимацию, которую анестезиологи законно считают ответственной. Кто закончил сегодня оперировать, сразу переодевался. А тот, кто ожидал следующую операцию, сразу начинал существование в ординаторской с осмотра чайного стола, добавлял что-нибудь из своего портфеля или залезал в холодильник. Затем всякий наливал себе чай и либо наскоро, стоя выпивал свою чашку, либо садился, используя свободное место и время для питья и записи в истории болезней.

Мироныч:

— Слыхали? Прораб наш подал в товарищеский суд на начальника.

Маркович:

— И правильно. Бить нельзя.

Мироныч:

— А работать так можно?

Макарыч:

— Да их всех перебить надо.

Маркович:

— За плохую работу? Кого же оперировать будем? Самих себя? — И одиноко засмеялся.

Мироныч:

— Что ж, все разве плохо работают?

Макарыч:

— Все.

Мироныч:

— Если бы мы так работали, у нас все больные перемерли.

Маркович:

— У наших больных здоровье крепкое. — И опять засмеялся над своими словами.

Мироныч:

— Мы по роду своей работы вынуждены все делать лучше их. Нельзя не дошить кишку или зашить ее только для вида гнилыми нитками. Сестра, прежде чем дать нитку, потянет, подергает, проверит, а потом подаст. Так ведь?

Маркович:

— А если у твоего больного осложнение?

Мироныч:

— Бывает. Только не от халтуры. Может, от неумения, от незнания, от технической трудности, от сложности болезни, от возможностей организма — но от халтуры никогда. Мы же все делаем операции до последней возможности, на пределе умения и знаний. Так ведь?

Макарыч:

— А если осложнение, пусть приходят и бьют. — Теперь одиноко засмеялся Макарыч.

Маркович:

— Если после каждого осложнения нас будут бить, кто оперировать будет?

Мироныч:

— А почему товарищеский суд? Если на нас прокурору жалуются, то они и разбирают в прокуратуре. Или суд.

Маркович:

— Не приняли. Такие дела в суде не любят, стараются не принимать. Он же его не избил, побоев не нанес, увечий нет, следов нет, — проявил достаточное знакомство с мытарствами Петра Ильича.

Мироныч:

— Откуда знаешь?

Маркович:

— Антонина рассказывала.

Макарыч:

— На нас тоже суд не всегда принимает, а отправляет по инстанциям. Жалобы посылают в газеты, горкомы, министерства, а разбирают потом наши медицинские трибуналы.

Маркович:

— Что за манера подробно рассказывать, что и так все знают.

Макарыч:

— Тебе ли говорить?!

Мироныч:

— Медицинские инстанции хуже всякого суда — и товарищеского и обычного.

Маркович:

— Надо на нас жалобы в товарищеских судах разбирать.

Мироныч:

— Сами себя, что ли, будем судить?

Маркович:

— Самому себя судить всего страшней и тяжелей.

Мироныч:

— Ну да! Работать надо всегда хорошо? Да?

Маркович:

— Да. А что, не так?

Мироныч:

— Днем всегда светло. Да?

Маркович:

— Олег Миронович, мне ваша ирония непонятна. Да. Есть вещи, над которыми смеяться нельзя.

Мироныч:

— Это же опасно, когда есть что-то, над чем нельзя смеяться. Смеяться можно по всякому поводу. Можно добро улыбаться, можно зло насмехаться. А уж тут смотри.

Маркович:

— Опасны те, которые по любому поводу иронизируют. У них нет ничего святого. Всё — повод для зубоскальства. Над своим святым не смеются.

Макарыч:

— Ну, вы даете! Философы. Вас чуть тронь — вы сразу пошли обобщать. Интересно, до чего договоритесь.

Маркович:

— Мы всегда говорим только о работе, Иван Макарович. Я говорю, что работать надо всегда хорошо. А Олег Миронович почему-то и в этом видит что-то смешное.

Одинокий смех на этот раз принадлежал Миронычу. Маркович:

— Смейтесь, смейтесь. Подумали бы лучше, как вести себя «а товарищеском суде. Они присылают своего обвинителя, и будет полно рабочих из ремтреста. Все у нас в больнице — им идти никуда не надо.

Макарыч:

— И у нас весь коллектив на месте. Надо устроить суд где-то на выезде. Чтоб не было хозяев. Тогда справедливо.

Мироныч:

— Тогда и вовсе никто не придет. Кого-то стукнули — всем до лампочки.

Макарыч:

— Вот и будет здесь. В конференц-зале.

Мироныч:

— Ну, а что ты скажешь в защиту своего начальника?

Макарыч:

— Я и не собираюсь. Как тут защищать? По морде-то врезал.

Маркович:

— Вот! А я им все выскажу. Так работать, как они работают, нельзя. Во-первых, длительность. Во-вторых, качество: линолеум положили, а он уже запузырился, а где и отошел.

Макарыч:

— Сам говорил: быстро хорошо не бывает. Маркович:

— Слишком долго — еще хуже.

Макарыч:

— Флюгер.

Маркович:

— Ветер с любой стороны на меня не влияет.

Мироныч:

— Речь-то пойдет о мордобитии, а не о ремонте.

Маркович:

— А мне плевать, о чем они там хотят говорить. Там будут ремонтники, и я буду говорить об их работе. Где еще я их всех увижу?

Мироныч:

— Засмеют. И забьют. У них голоса покрепче.

Маркович:

— Лишь вы, Олег Миронович, склонны к насмешкам не по делу и не по поводу. А там люди серьезные и совестливые, раз в товарищеский суд идут.

Макарыч:

— Представление! Ну дети! Те — про морду, эти — про линолеум. А потом стенка на стенку.

И опять одинокий смех — то, конечно, Макарыч. Хоть бы раз засмеялись все вместе. Нет дирижера. Заведующий где-то у начальства. А настоящей, руководимой слаженности нет, как в персимфансе. Пока доктора спорили, молодые стажеры разбрелись по палатам, перевязочным, операционным. Им была скучна дискуссия местных врачей — они не видали и не были свидетелями обсуждаемых событий. Могли бы, конечно, оживиться, когда пошла речь о возможном восстановлении справедливости традиционным способом — стенка на стенку. Дело для молодых. Но их уже никого не было. Орали по очереди в ординаторской Макарыч, Мироныч и Маркыч и по очереди смеялись друг над другом. Вернее, каждый над своей шуткой.

Наконец в ординаторскую вошел и дирижер:

— Чаи гоняете? А у нас еще одна операция.

— Сейчас пойдем, Евгений Максимович. Я вас жду. Я ассистирую вам, — приподнялся со стула Мироныч. — Я и молодежь. Они уже там.

Макарыч:

— Слушай, Максимыч, на тебя в суд подают?

Максимыч:

— Не твое дело. Вызовут в суд — будешь ответ держать. Вот тогда поскалишься. Разулыбался. Тут ты смелый.

Макарыч:

— Да я ничего не говорю. Только спрашиваю.

Максимыч:

— Спрашиваешь! Пошел бы да помог на операции.

Макарыч:

— С молодежью справитесь. Подумаешь, какая операция!

Максимыч:

— С тобой же легче.

Макарыч:

— Будет трудно — позовете.

Максимыч:

— Бездельник. Чего я тебя держу в отделении? Тебя давно пора уволить. Или в поликлинику. Там операций нет.

Маркович:

— Там, Евгений Максимович, своя работа, и не менее тяжелая. Там нет перерывов на чай и на треп. Как пошел конвейер на весь день…

Максимыч:

— Спасибо за информацию. Я не знаю, что такое поликлиника? Да тебя, Макарыч, и в поликлинику опасно посылать. Ты сильно осложнишь работу в ней.

Засмеялись все, кроме Макарыча.

Макарыч:

— Ладно смеяться. Лучше расскажи нам про суд. — Смеется.

Максимыч:

— Что — про суд? Сам не знаешь? Я виноват — хам, негодяй, истерик. Заслужил все, что присудят. Пошли, Олег.

Макарыч рассмеялся.

В дверях Евгений Максимович обернулся:

— И без всяких разговоров, Иван Макарович. Вы тоже идете на операцию помогать мне. Все. — И вышел.

Маркович рассмеялся. Правда, он остался один. Все вышли вслед за дирижером.

Очень сложно ввести в рамки смех. Смех бывает необузданным, неуправляемым — им надо руководить. Смех бывает неуместен, и тогда он одинок. Одинокий смех бессмыслица, балкон на лужайке. Одинокий смех горек для смеющегося. Одинокий смех может перейти и в плач. И это действительно легко получается. Смех — серия судорожных выдохов. Попробуйте — и почувствуете. Плач — серия судорожных вдохов. Попробуйте — и почувствуете. Одиночные вдохи-выдохи следуют друг за другом. Без этого нет жизни. Ну а серии…

Чтобы смех не был одиноким, нужен дирижер. Общий ли, внутри ли себя, но без дирижера смех всегда одинокий. Одинокий горький смех. Смех должен быть в ансамбле. Сольного смеха быть не должно.

Без дирижера смех оказывается сольным, особенно если он в компании, в коллективе. Одинокий смех горек для смеющегося. В норме выдох переходит во вдох. Смех лучше бы оставался смехом и не переходил… Пусть он будет сквозь слезы. Он тогда не одинок. Но слезы не плач, как и улыбка — не смех.

Назад Дальше