Евгений Максимович промокнул тупфером, промыл рану перекисью водорода, фурацилином и застыл в задумчивости, упершись взглядом в рану. Застыл…
То ли он думал, с чем положить повязку, то ли вспомнились ему опять свои игры да ссоры с Петром Ильичом, а может, прислушивался к шуму машины за окном и размышлял, зачем бы ей здесь тарахтеть. Или старался понять, о чем гремят голоса в коридоре, — мало ли забот, заставляющих нормального человека замереть в самый неподходящий момент.
А может, застыл в ожидании палатного врача, Олега Мироновича, — ведь должен он все-таки увидеть рану своей больной собственными глазами. Записывать перевязку в истории болезни все равно придется ему. Евгений Максимович очень не любил писать истории болезни. Он так и говорил: «Для того и пробивался наверх, в заведующие, чтобы законно можно было свалить на других всю опостылевшую писанину».
Марина, Тоня и больная молча и вопрошающе уставились на заведующего. Марина взглядом спрашивала, что подавать, какая будет повязка. Тоня всем своим видом изображала вопрос, когда же перевязка закончится и больную можно будет увозить в палату. И лишь больная молчаливо задавала вопрос глобальный: «Как дела? Жить буду?»
Евгений Максимович поднял голову и оглядел присутствующих. У Марины он увидал нетерпеливое ожидание конца работы с этой больной, потому что ей надо взять следующую. Антонина смотрела с загадочным нетерпением, будто желала что-то спросить, или подсказать, или подковырнуть тихим словом, подшутить. Во всяком случае, нечто озорное ему почудилось в ее глазах. Больная, показалось ему, вся в тревожном страхе перед возможными болями.
— Не волнуйтесь, не бойтесь. Больно уже не будет. Кончаем перевязку.
Евгений Максимович хотел еще что-то сказать, но мысль его переключилась на Олега Мироновича, появившегося в дверях.
— Где же вы ходите, доктор? — нежданно-негаданно позволил себе вдруг грубо рявкнуть начальник. — Мы тут ваших больных перевязываем, а вы…
Он полагал, что от его оплеухи рушится и его человеческое достоинство. Возможно. Вот на глазах человек с поверженной честью оказывается неуправляемым, грубым и опасным для любого рядом с ним.
— Я был в палате, Евгений Максимович.
— Да где бы вы ни были. Не должны сорок тысяч вестовых бегать и искать вас.
— Что случилось, Евгений Максимович? Можно подумать, что я опять держу вас за руки во время операции.
— Не вижу ничего смешного.
— Я и не смеюсь. Вы же ругали меня за это.
Тревога и испуг в глазах больной усилились: может, дела ее столь плохи, что заведующий отделением не знает, что делать, как перевязывать, должен решиться на какую-то меру вместе с палатным врачом, чтобы не брать ответственность на себя одного. Откуда ей знать, что ответственность в случае чего все равно в большей степени ляжет на заведующего и характер у него достаточно самостоятельный, чтобы, принимая решение, не ждать никого из своих помощников. Хотя Евгений Максимович любил советоваться во время работы со всеми — и врачами и сестрами, — в выборе решения это не играло большой роли. Больная не знала, что всякие всхлипы, вскрики, некорректный, если не просто хамский, разговор с подчиненными имеют отношение лишь к внутреннему его состоянию, связанному с его душевным миром, душевными неурядицами и неустройствами. Из-под глыб воспитанности и респектабельности вылезли грубость и хамство расковавшегося раба, безответственного и беззаботного, который, освоив начатки просвещения и сохранив душевную принужденность, не осветлив свою душу, начинает пользоваться свободой как надсмотрщик — прежде всего в форме грубого понукания другого. Так Евгений Максимович потом отреагировал на собственный срыв и всегда так расценивал резкость своих докторов в отделении, когда вновь обретал человеческий облик. Так ему легче было думать и вообще существовать. Сейчас, решая что-то про себя, он разбушевался, пожалуй, больше для вида. Так же, как и буря, внезапно наступил штиль.
И нечего гордиться отходчивостью. Тем виднее необязательность взрыва. Тоже не прибавляет достоинства всем свидетелям и участникам.
— Я думаю, в этот угол раны положить с гипертоническим, а туда мазь — здесь дно защитим мазью.
Олег Миронович наклонился над раной и с чуть иронической, обиженной и безразличной гримаской сказал:
— Наверное. Вам виднее. Вы начальник.
— При чем тут? Я советуюсь. Я, друг мой, демократ.
— Оно и видно. Я ж не был с самого начала. Откуда я знаю?
— Больно ты обидчивый. Обижаться каждый может.
— Обида, Евгений Максимович, в наших условиях единственное средство защиты своего человеческого достоинства. А я обижаюсь, чем и защищаю душу свою. Что я еще могу?
— Опять иронические намеки. Что ты имеешь в виду?
— Что когда обижает человек, не имеющий на это права, обида не помогает и не нужна — надо действовать.
— Да кто эти права распределяет!
— Это внутреннее чувство. Одни считают, что обижать может каждый, у кого зарплата больше, другой — у кого образование выше, третий признает право сильного, и так далее…
— Образование у нас одинаковое, зарплата у меня лишь на десять рублей больше, силой мы не мерились, но, скорее всего, я сильней. Значит, у меня право сильного?
Евгений Максимович добродушно засмеялся, как бы предлагая мир и разрешая продолжение дискуссии. Пока проходила эта совсем мирная теоретическая беседа, заведующий продолжал перевязывать: он положил в нижний угол раны салфетку с гипертоническим раствором, в верхний — с мазью. Марина стала наклеивать повязку. Больная с испугом и растерянностью смотрела на докторов: какая связь этих споров, ругани и разногласий с состоянием ее раны? Хорошо, что операции почти все под общим наркозом. А то больные и не того б наслышались. И хирурги привыкли во время операции болтать, не думая об ушах больного, — и вот результат.
Начальник мыл руки и продолжал вести спокойную беседу, а Олег Миронович вещал, поскольку гроза прошла и теперь можно немного поиздеваться над успокоившимся и благодушествующим руководством. Главное — не упустить момент.
— Обижают не только люди, но и обстоятельства, впрямую от людей не зависящие, — тихо и задумчиво прошелестел Евгений Максимович, вытирая руки.
— Как это? Все зависит от людей. — Олег Миронович окончательно освоился с ситуацией и взял дискуссию в свои руки. Теперь он главный, он задает тон. — Как это?
Впечатление, что Евгений Максимович не больно-то и слушает, а участвует в разговоре механически. Ум его был занят другим.
— А вот так! — неожиданно включилась Антонина, довольно редко позволявшая себе, как и остальные сестры, вчиняться в высоколобые разговоры заведующего с иными из врачей отделения. — А вот так. Скажешь после операции, что рак неоперабельный, а родственники вдруг обидятся. Обидятся. Обидятся на обстоятельства, а получится, что на людей.
— Довольно остро, — усмехнулся Евгений Максимович. — Ладно. Идиотский разговор. Ты бы спросила у Петра Ильича, почему они сначала побелили потолки и тут же вздыбили пол весь в коридоре — вся пыль на мокром потолке.
— А сами не хотите?
— Да ты как бы невзначай…
— Спрошу. А может, они нарочно?
— Не говори ерунды.
Марина и Тоня, обтянув живот больной полотенцем, тщательно его ушивали. Евгений Максимович одобрительно наблюдал за их действиями.
— Молодцы, девочки! Но думаю, здесь ничего не должно случиться. Может, и лишняя предосторожность. Хуже не будет.
— Олег Миронович еще утром велел.
— Кашу маслом не испортишь. — Олег Миронович сообщил свой резон.
— Может быть. Имеешь право.
— Евгений Максимович, вы «Торпедоносцев» смотрели?
— Смотрел.
— Вам понравилось?
Мироныч удивленно взглянул на Антонину. Марина, как всегда, безучастно молчала и лишь по приказанию подавала тот или иной инструмент, или салфетку, или лекарство — и, как правило, безмолвно. Изредка переспрашивала. Это могло означать, что не расслышала или сомневалась в действиях врача. На сей раз ее удивление ограничилось чуть скользнувшим по Антонине взглядом. Возможно, она удивилась необычному для перевязочной разговору, да еще с заведующим, да еще при больной, да еще при разговоре начальника с врачом: все не так, все необычно, пожалуй, все несносно. Почему? Откуда? С каких пор? Все было в проскользнувшем взгляде Марины.
Почему? Осознанно никто из удивившихся себе такого вопроса не задал. Почему?
Потому! Никто из присутствовавших, естественно, и не отвечал, ибо не было вопроса. Есть факт. Потому!
— Понравилось. Тяжелая, правдивая, настоящая картина. Не оперетта и не устрашение из выстрелов и убийств, как иногда бывает в фильмах про войну. Но это так мне, а вообще… оценивать боюсь.
— А мне вообще такие картины не нравятся. Я, Евгений Максимович, люблю, чтоб отдохнуть, чтоб весело. Плакать мне и без их картин причины есть.
— Вот выплачешь в кино все, что накопилось, тогда на жизненные неустройства и неприятности слез не останется, будешь смотреть вокруг весело, улыбаться или иронизировать, как Олег Миронович.
Олег Миронович фыркнул и вышел из перевязочной. Евгений Максимович подмигнул захлопнувшейся двери.
— Нет, девочки, такие картины, по-моему, очень нужны. Если будете только смеяться, разучитесь думать, — словно Всеволод Маркович, изрек сомнительную истину старший из собеседников.
— Гоголь смеялся, а думал, — вдруг нарушила обет молчания Марина.
Евгений Максимович вытаращил на нее глаза:
— Умеешь говорить?
Антонина засмеялась.
— Самый удачный пример, конечно. Нет ничего неожиданнее слов о гоголевском смехе сквозь слезы. Давайте, девочки, увозите больную. Наши разговоры ей ни к чему. Ей, наверное, в кровать хочется.
Ушел и Евгений Максимович. Девочки остались.
— Говорит-то он хорошо, а вот делает, не всегда подумав, — сказала Тоня. — Бог с ним. В их делах запутаешься.
— А ты не лезь в их дела.
— Я и не лезу. Просто иногда оказываешься между.
— Между чем?
— Между струями. Как мяч в фонтане, знаешь? Те бьют в небо, а мяч остается на плаву.
— Не понимаю. Смотри, пришьют аморалку. «Кино смотрели?» Ох смотри!
— Пусть они смотрят. Повезли.
Девочки взялись за ручки каталки, вывезли ее в коридор и обогнали медленно идущего заведующего.
— Странный он сегодня. Правда? — спросили одновременно они друг друга, и обе рассмеялись.
Успокоенная больная ехала в палату и не думала ни о чем. Сегодня страшное уже было позади.
По-видимому, Евгений Максимович нуждался в любви сестер. Так казалось, глядя на его терпимость даже к явным ошибкам и нерадивости. Жене, Вике, бы он много больше пенял и за более мелкие, бытовые просчеты. Сестры, кроме того что это были работники, без которых врач — никто, были еще и оценивающей публикой. Дух своей приязни или неприязни сестры разносили по всей больнице, что в значительной степени определяло, так сказать, общественное мнение.
Хирург всегда на сцене, всегда артист. Насколько легче работать под заведомые аплодисменты, когда все к тебе хорошо относятся, любят тебя. Тогда и диагнозы правильнее, и операции удачнее. Под косыми, недружелюбными взглядами работать труднее. Когда все к тебе хороши — и все хорошо, не боишься ошибиться и меньше ошибаешься. Что тебе кажется, что думаешь — то и говоришь, так и делаешь. И ошибиться не страшно — все кинутся помогать, все искренне сочувствуют и исправляют ошибку не за страх, а за любовь. А когда на тебя смотрят из-за угла, косо, сузив глаза, перестаешь верить своим глазам, рукам, боишься сказать не то и не так. Боишься себя, не веришь себе — чаще и ошибаешься, как будто неуверенность накапливается от неприязненных взглядов, от злости, от несочувствия.
Евгений Максимович всегда помнил, что отношения у людей взаимны, конфликты, как правило, обоюдны, виноваты бывают обе стороны, и старался следить за собой. Его взрывы не были взрывами недоброжелательства.
Нелепый инцидент с Петром Ильичом был чреват поворотом отношения всех, кто с ним работал. По счастью, ремонтники слишком плохо и весьма наглядно плохо делали им больницу. Но, в конце концов, инцидент не результат плохого ремонта, а внутренней копоти и душевных неурядиц.
***
В прокуратуре тоже пора делать ремонт. Пол коробится. Кое-где паркетины выбились, там скопилась грязь, которую трудно было, по-видимому, вымести. По стенкам стояли мягкие стулья, которые требовали либо перебивки, либо замены. В доме бы их обновили. В учреждениях такую мебель списывают и, под строгим глазом специальной инвентаризационной комиссии во главе с главным бухгалтером, сжигают. Кто его знает, как это бывает в прокуратуре, а в больницах подобные костры не редкость. За время ремонта Петр Ильич видел их дважды.
Ждал он недолго. Прокурор его принял быстро:
— Слушаю вас.
— У меня жалоба на ваши органы.
— Слушаю вас внимательно. Вы принесли заявление?
— Нет. Сначала хотел поговорить.
— И зря. Написанное — значит продуманное. На кого жалоба? На какие органы?
— На ваш суд.
— Ну, это не совсем наши органы, хотя, безусловно, к нам имеют ближайшее отношение. В чем же дело?
— Суд не принимает дело.
— А в чем суть? Изложите.
— Мне дали по лицу на работе. Есть свидетели.
— Начальник, что ли? Справка, удостоверяющая побои, есть?
— Никакой он не начальник. И никаких побоев. Дал по морде и пошел.
— А вы?
— А я остался.
— То есть?
— В комнате остался.
— Не понимаю. Вы где работаете? Видите, насколько было бы проще, будь заявление написано. Так где?
— В ремтресте нашего района. Прораб я. Вот.
— Мы вас давно ждем.
— Пока больницу не кончим, новые точки нам не дадут открыть. Ну, если не велят сверху. У нас еще полно точек незакрытых.
— Не надо было открывать много.
— А то вы не знаете. Если их много не откроешь, не откроют счета. Не будет денег. А откроешь много — не хватает рабочих. Вот и пооткрывали, а закончить ничего не можем. Дождетесь.
— И я думаю. Вы-то уже дождались. Извините. Шучу. Так где вас ударили: в больнице или в своей конторе?
— В больнице. Заведующий хирургическим отделением. Мы там делаем ремонт.
— Так вы — что? Судиться хотите?
— Ну.
— Увечья-то не было. Надо административно решать такие пустяки.
— Какие ж пустяки? Если каждый по роже…
— Успокойтесь. Успокойтесь. Как вас зовут?
— Петр Ильич.
— Для таких дел, Петр Ильич, у нас существуют общественные организации, профсоюзы, товарищеские суды, газеты, наконец.
— Был товарищеский суд. Смех один.
— Мы можем поговорить с товарищами из товарищеского суда.
— Нечего с ними разговаривать…
— А что же обидчик, продолжает угрожать вам? Надо через общественные организации потребовать извинения.
— Да он каждый день извиняется, и на товарищеском суде тоже. Да что мне его извинения! Надо мной смеются. Вот. Как я могу работать?! Я ж не тряпка на полу. Вот. Как я могу указания своим давать?! Да кто я теперь?!
— Ну, перестаньте, Петр Ильич. Нервы свои в узде надо держать. Обидчик публично принес извинения. Инцидент исчерпан. Не срок же ему за это полагается. Публичное извинение. Работайте спокойно, Петр Ильич.
— Как это? Работайте спокойно, а живите — как получится! Так всякий будет сначала по морде, а потом словами извиняться. Так, знаете, морд не напасешься.
— Успокойтесь, успокойтесь, Петр Ильич. Ну дайте ему тоже, в конце концов, по морде… Это я шучу, конечно…
— Все шутят. Что я, чучело для шуток? Все шутят. И он бы рад, если я по морде. И он хочет… Значит… А я вот суда требую. И пожалуйста!.. Я вам не тряпка на полу.
— Ну хорошо, Петр Ильич. Не волнуйтесь.
— Что вы меня успокаиваете! Я не…
— Я вам говорю, а вы перебиваете. Мы обсудим ваше дело. Но чтоб все было как надо. Пойдите в консультацию, посоветуйтесь с адвокатом, пусть он поможет вам все правильно изложить на бумаге. И это заявление принесите к нам. Мы обсудим. Мы что-нибудь придумаем.
— А что придумывать?! Вы должны стоять на страже интересов рабочего человека…
— Мы, Петр Ильич, стоим на страже законности и общества… Учтите. Мы всесторонне обсудим все. Я же сказал. Мы никого не обидим. Работайте спокойно, Петр Ильич. Мы ждем от вас обстоятельного заявления.