Наброски для романа - Джером Клапка Джером 5 стр.


Есть еще один сон, который я, кажется, видел раза два или три, а может, мне только приснилось, что он мне уже когда-то снился, так тоже иногда бывает. В этом сне я иду по очень широкой и очень длинной улице лондонского Ист-Энда. Такой странной улицы я там никогда не видел. Омнибусы и трамваи разъезжают по ней, вся она запружена ларьками и ручными тележками, и всюду люди в засаленных фуражках стоят и зазывают покупателей. Но по обе стороны улицы тянется тропический лес. Здесь перемешаны достопримечательности Кью и Уайтчепела[4].

Кто-то идет со мною рядом, но кто — я не вижу; мы пробираемся лесом, путаясь ногами в переплетшихся лозах дикого винограда, а между стволами исполинских деревьев то и дело мелькает многолюдная улица.

В самом конце она круто сворачивает в сторону, и когда я подхожу к этому повороту, мне вдруг становится страшно, не знаю почему. Здесь, в узком тупике, стоит дом, в котором я жил еще ребенком, а теперь там кто-то ждет меня и хочет мне что-то сказать.

Я бросаюсь бежать от этого дома. Идет блэкуоллский омнибус, я бегу ему наперерез, хочу остановить лошадей — и вдруг вижу, что это уже не лошади, а лошадиные скелеты, и они галопом уносятся от меня прочь. Ноги у меня будто налиты свинцом, а какое-то существо рядом со мной, которого я не вижу, хватает меня за руку и тащит обратно к дому.

Оно заставляет меня войти в дом, дверь за нами захлопывается — и гул прокатывается по комнатам. Я узнаю эти комнаты: когда-то, давным-давно, я здесь смеялся и плакал. Ничто не изменилось. Стулья сиротливо стоят на своих местах. Вязанье матери валяется на коврике перед камином, куда, лет тридцать тому назад, затащил его однажды котенок.

Я взбираюсь на верхний этаж, где была моя детская. В углу стоит моя кроватка, по полу разбросаны кубики (я никогда не клал на место свои игрушки). В комнату входит какой-то старик, сгорбленный, весь в морщинах, в поднятой руке он держит лампу. Я вглядываюсь ему в лицо и вижу, что это я сам. Входит кто-то другой, и этот другой — тоже я. Они идут один за другим — и комната наполняется все новыми и новыми лицами, а сколько их еще на лестнице! Они заполонили весь этот заброшенный дом. Одни лица старые, другие молодые, есть среди них приятные, они улыбаются мне, но есть и противные, их много, и они злобно на меня косятся. И каждое из этих лиц — мое собственное лицо, но ни одно из них не похоже на другое.

Я не знаю, почему мне так страшно видеть самого себя, но я в ужасе убегаю из этого дома, и все эти лица бросаются за мной в погоню. Я бегу быстрее и быстрее, но я знаю, что мне все равно от них не убежать.

Обычно каждый из нас — герой своих сновидений, но иногда мне снятся такие сны, в которых я совсем не участвую, — только слежу за событиями, как сторонний наблюдатель, бессильный что-либо изменить. Один такой сон особенно врезался мне в память, и я даже подумывал, не сделать ли из него рассказ. Но нет, пожалуй тема слишком уж тягостная.

Мне снится толпа людей, и в этой толпе среди многих лиц я вижу лицо женщины. Недоброе лицо, но удивительно красивое. Озаренное мерцающим светом уличных фонарей, оно поражает своей зловещей красотой. Свет гаснет.

Опять я вижу это лицо где-то совсем в другом месте, и оно еще прекраснее, чем прежде, потому что теперь в глазах светится доброта. В них глядят другие глаза, ясные и чистые. Лицо мужчины склоняется к лицу женщины ближе и ближе, и когда губы касаются губ, лицо женщины вспыхивает румянцем. Снова я вижу эти два лица, не знаю где — и не знаю, сколько времени прошло. Мужчина уже немного старше, но лицо у него все еще молодое и прекрасное, и когда женщина глядит ему в глаза, ее лицо озаряется каким-то внутренним светом, и кажется, что это лицо ангела. Но порой женщина остается одна, и тогда снова пробивается наружу ее недобрая усмешка.

Теперь я начинаю видеть яснее. Я вижу комнату, в которой они живут. Она очень бедно обставлена. В одном углу старенькое фортепьяно, около него стол, на котором стоит чернильница и разбросаны бумаги. Но за столом никого нет. Женщина сидит у раскрытого окна.

Снизу доносится шум большого города. Слабые отблески огней проникают в темную комнату. Женщина вдыхает запах улицы.

Она то и дело оглядывается на дверь и прислушивается, потом опять поворачивается к окну, и я замечаю, что как только она взглянет на дверь, лицо ее сразу светлеет, но стоит ей повернуться к окну — и в глазах у нее загораются прежние зловещие огоньки.

Вдруг она вскакивает и озирается с таким ужасом, что мне даже во сне становится страшно, и я вижу у нее на лбу крупные капли пота. Постепенно выражение ее лица меняется — и снова передо мной та женщина, которую я видел когда-то ночью в толпе. Она закутывается в старый плащ и крадучись выходит из комнаты. Я слышу ее шаги на лестнице. Они все глуше и глуше. Вот она открывает входную дверь — и в дом врывается гул. Звук ее шагов тонет в грохоте улицы.

Время плывет и плывет в моем сновидении. Картина за картиной возникает и меркнет. Все они тусклы и расплывчаты, но вот из тумана выступает длинная безлюдная улица. На мокром тротуаре блики от фонарей. Вдоль стен крадется какая-то фигура в пестрых лохмотьях. Лица не видно — она идет ко мне спиной. Из темноты выскальзывает другая фигура. Я вглядываюсь в это лицо и вижу: это то самое лицо, на которое с такой любовью глядела когда-то женщина, — давным-давно, когда мой сон только начинался. Но нет уже в этом лице ни прелести, ни чистоты — теперь оно старое и такое же порочное, как у той женщины, когда я видел ее последний раз. Фигура в пестрых лохмотьях замедляет шаг. Мужчина идет за ней следом и догоняет ее. Они останавливаются и о чем-то говорят. В этом месте нет ни одного фонаря, и лица женщины все еще не видно. Они молча идут рядом. Вот они подходят к таверне, перед входом в которую висит яркий газовый фонарь; тут женщина оборачивается — и я вижу, что это героиня моего сна. Опять мужчина и женщина глядят в глаза друг другу.

В другом сновидении, в котором я тоже не участвовал, одному человеку явился ангел (или дьявол, не помню точно) и предсказал, что, стоит ему полюбить хоть одно живое существо, стоит только подумать о ком-нибудь с нежностью — будь то жена или ребенок, знакомый или родственник, друг или случайный попутчик, — и в то же мгновение рухнут все его планы и проекты, люди с презрением отвернутся от него, и самое имя его будет забыто. Но если рука его не приласкает ни одно живое существо, если ни для кого не найдется у него в сердце теплого уголка, тогда его ждет удача, он преуспеет во всех своих делах, и день за днем будут расти его богатства, будет крепнуть его могущество.

И человек благодарен за предсказание, потому что он честолюбив и больше всего на свете милы ему деньги, слава и власть. Его любит женщина, — и она умирает, так и не дождавшись от него ни единого слова любви. Улыбки детей вспыхивают на его пути и гаснут, все новые и новые лица появляются и исчезают.

Но нет ни капли нежности в прикосновении его руки; нет ни капли нежности у него во взгляде; нет ни капли нежности у него в сердце. И судьба к нему благоволит.

Проходят годы — и, наконец, только одно препятствие остается у него на пути: печальное личико ребенка. Дитя любит его, как любила когда-то женщина, и глаза ребенка глядят умоляюще. Но он, стиснув зубы, отворачивается.

Девочка день ото дня чахнет, и однажды, когда он сидит у себя в конторе, управляя своими предприятиями, к нему приходят и говорят, что она умирает. Он идет к ней и стоит у ее кроватки, ребенок открывает глаза и глядит на него; он подходит ближе — и детские ручонки тянутся к нему, будто умоляя. Но лицо у него точно каменное, — и худенькие руки ребенка бессильно падают на сбившееся одеяло, а печальные глаза неподвижно глядят перед собой. Какая-то женщина тихо наклоняется и закрывает эти глаза. Тогда он уходит опять к своим проектам и планам.

Но среди ночи, когда в огромном доме тишина, он украдкой пробирается в ту комнату, где все еще лежит девочка, и откидывает скрывающую ее белую простыню.

«Мертвая, мертвая», — бормочет он. Он берет на руки маленькое тельце и прижимает его к груди. Он целует холодные губы, целует холодные щеки, целует окоченевшие ручонки.

Но тут мой сон теряет всякий признак правдоподобия, ибо мне снится, что мертвая девочка так всегда и лежит у себя в комнате под простыней и нет на этом детском личике никаких следов разрушения.

Меня это на миг озадачивает, но я тут же забываю, что надо удивляться, ибо когда Фея Снов рассказывает нам сказки, мы совсем как малые дети, — сидим и слушаем, раскрыв рот, и верим каждому слову, хотя подчас и удивляемся, что бывают на свете такие чудеса.

Каждую ночь, когда в доме все спят, бесшумно открывается одна и та же дверь, и человек, войдя, затворяет ее за собой. Каждую ночь он откидывает белую простыню, берет на руки мертвое тельце и часами ходит с ним по комнате, прижимая его к груди, целуя и убаюкивая, как мать.

Когда первые лучи рассвета заглядывают в окно, он кладет мертвое дитя обратно в кроватку, аккуратно покрывает его простыней и выскальзывает из комнаты.

Удача и успех неизменно ему сопутствуют, день ото дня растут его богатства и крепнет его могущество.

Глава третья

С героиней мы замучились. Браун пожелал сделать ее дурнушкой. Для Брауна главное в жизни — быть оригинальным, а чтобы быть оригинальным, он пользуется таким методом: все на свете делает наоборот. Если подарить Брауну небольшую планету и разрешить ему вытворять с ней все, что заблагорассудится, — день будет превращен в ночь, лето в зиму. Мужчинам и женщинам придется разгуливать по его планете на головах и пожимать руки ногами, деревья вырастут корнями вверх, старый петух примется нести яйца, а куры влезут на забор и закукарекают. Тогда Браун отступит в сторону и скажет: «Обратите внимание, какой оригинальный мир! Сотворил его я, замысел тоже мой!»

А сколько есть на свете людей, у которых понятие об оригинальном точь-в-точь такое, как у Брауна!

Знаю я одну девочку из древнего рода потомственных политических деятелей. У нее так резко выражена наследственность, что она не умеет мыслить самостоятельно. Есть у нее сестра постарше, а уж эта, по счастью, удалась в мать, и маленькая сестренка во всем ей подражает. Если старшая сестра съедает за ужином две порции рисового пудинга, маленькая тоже съедает две порции. Если старшей не хочется есть и она не ужинает, тогда и младшая ложится спать голодная.

Мать этих девочек далеко не в восторге от достоинств политических деятелей, и поэтому отсутствие твердости в характере дочери ее огорчает.

Однажды вечером она усадила младшую дочку на колени и завела с ней серьезный разговор.

— Пора уже тебе стать самостоятельной, — сказала она. — Ты вечно повторяешь все за Джесси, как какая-нибудь глупышка. Нужно быть хоть немного оригинальной.

Девочка сказала, что постарается, и, погруженная в размышления, отправилась к себе.

На следующее утро на стол поставили рядышком блюдо с почками и блюдо с копченой рыбой. Нужно сказать, что девочка обожала копченую рыбу, а почки ненавидела больше, чем горькое лекарство. Уж по этому-то вопросу она имела вполне определенное собственное мнение.

— Тебе, Джесси, почек или рыбы? — Мать обратилась сначала к старшей дочери.

Джесси на секунду задумалась, — сестренка заволновалась и замерла, не отрывая от нее глаз.

— Рыбы, мамочка, — ответила, наконец, Джесси; младшая отвернулась, чтобы скрыть слезы.

— Трикси, тебе рыбки, конечно? — спросила мать, ничего не заметив.

— Нет, мамочка, спасибо. — Маленькая героиня подавила рыдания и дрожащим голосом произнесла. — Дай мне почек.

— Как, ты же терпеть не можешь почки? — изумилась мать.

— Да, мамочка, я их не очень люблю.

— А рыбку любишь?

— Да, мамочка.

— Так почему тебе не взять рыбки?

— Из-за Джесси, мне ведь надо быть оригинальной, — и бедняжка залилась слезами, обнаружив, что оригинальность обойдется ей недешево.

Мы втроем дружно отказались принести себя в жертву на алтарь брауновой страсти к оригинальному. Решили удовольствоваться обычной хорошенькой особой.

— Добродетельна она или порочна? — спросил Браун.

— Порочна, — бойко ответил Мак-Шонесси. — Твое мнение, Джефсон?

— Как вам сказать, — вынув трубку изо рта, произнес Джефсон своим грустным, утешающим голосом, всегда одинаковым, независимо от того, проезжается ли он насчет свадьбы, или повествует о похоронах, — не совсем порочная. Порочная, но с добродетельными порывами, причем умеет сдерживать свои добродетельные порывы.

— Странно, — задумчиво промурлыкал Мак-Шонесси, — почему это порочные люди всегда интереснее добродетельных?

— Ничего мудреного, — ответил Джефсон. — От порочных людей вечно ждешь неожиданностей. Чувствуешь себя как на иголках. Разница здесь ничуть не меньше, чем между объезженной, остепенившейся клячей и веселым жеребенком, из которого не успели выбить дурь. Нет ничего спокойнее, как проехаться на кляче, но зато на жеребенке вам обеспечена гимнастика. Так и здесь: если ваша героиня насквозь добродетельна, то с первой же главы роман можно захлопнуть, потому что все равно всем заранее известно, что с ней произойдет, какие бы вы замысловатые приключения ни изобретали. Ведь такой героине раз и навсегда назначено совершать одно и то же, а именно правильные поступки.

И наоборот, никогда толком не знаешь, что стрясется с порочной героиней. У нее на выбор чуть ли не пятьдесят разных выходов из затруднения, и мы с трепетом ждем, что ей окажется по душе: она может пойти и по единственной правильной дорожке и свернуть на одну из остальных сорока девяти!

— Нет, — заявил, я, — все-таки немало и таких добродетельных героинь, что читаешь про них и не оторвешься.

— Бывает, но редко, только когда они чего-нибудь натворят, — возразил Джефсон. — Постоянно безупречная героиня раздражает не меньше, чем Сократ в свое время, наверное, раздражал Ксантиппу, или чем примерный ученик — остальных ребят в классе. Возьмите эту набившую оскомину героиню романов восемнадцатого века: она идет на свидание с возлюбленным лишь для того, чтобы сообщить, что не может ему принадлежать, и при этом без передышки обливается горючими слезами. Она не упускает случая побледнеть при виде крови, и всякий раз в самый неподходящий момент падает без чувств в объятия героя. Она ни за что не хочет выйти замуж без согласия отца, но, зная, что ее избранника отец не одобряет, упорно стремится замуж именно за этого человека. Превосходная девица, но тоска от нее, как от знаменитости в домашнем кругу.

— Да разве эти женщины добродетельны? — заметил я. — Какая-то глупая голова объявила их идеалом добродетели, а ты и рад!

— Допускаю, — ответил Джефсон, — но, представьте, я и сам не знаю, что такое добродетельная женщина. На мой взгляд сей предмет слишком глубок и сложен, чтобы о нем мог судить простой смертный. Женщины, про которых я говорил, являются порядочными по мерке, принятой обществом того века, когда писались эти самые романы. Учтите, что добродетель — величина непостоянная. В каждой стране идеалы добродетели разные, да и с течением времени они меняются, и зависит это именно от таких, как ты говоришь, «глупых голов». Вот, например, в Японии «добродетельной» считается девушка, продающая свою честь, чтобы иметь возможность хоть немножко украсить жизнь своих престарелых родителей. А в тропиках есть некие гостеприимные острова, где «добродетельная» жена так старается, чтобы гость мужа чувствовал себя как дома, что только диву даешься, до чего она доходит. В библейские времена Иаиль превозносили за то, что она убила спящего человека, а Сарра ни капельки не упала в глазах своего народа, когда свела Агарь с Авраамом. В Англии восемнадцатого века идеалом женской добродетели считалась сверхъестественная тупость и меланхолия, превосходящая всякие границы, впрочем это и по сей день так; писатели, — а они всегда были наиболее подобострастными почитателями общественного мнения, — так и лепили своих куколок по принятым моделям. В наши дни стало модно «посещать трущобы», и все наши образцовые героини бросились в трущобы «помогать бедным».

Назад Дальше