И новости, поведанные старательно-спокойным голосом слуги по возвращении домой, лишь добавляют красок в общую картину. Я в лице барраярца приобрел изрядную головную боль, а что до него самого, то эта боль грозит из метафорической стать буквальной.
Начать знакомство с домом с тира и пальбы, довести обычно выдержанного мажордома до белого каления, совместить противопоказанную медиками тренировку с обильным возлиянием, и при этом считать себя оскорбленным судьбой и принявшим домом. Поразительное все же самомнение у низшей крови.
Радует одно: у него была теоретическая возможность выстрелить не в мишень. И он ею не воспользовался - следовательно, не безнадежен.
Стучать в запертую дверь зала бесполезно, он попросту не отвечает, внутри царит гробовая тишина, и я невольно думаю, не оказалось ли отравление для него предпочтительнее пули. Дилемма между нежеланием уделять его уединению чрезмерное внимание и тревожной неизвестностью разрешается сама собой: он появляется, шатаясь и кривясь с каждым шагом, опухшее лицо с синюшными тенями под глазами кажется ошеломленным, мутные глаза совершенно бессмысленны, сумка из-под отравы болтается, зажатая в руке.
Тем большее удовольствие я получаю, приветствуя его и интересуясь достижениями прошедшего дня. Кроме того, он хотел со мной поговорить, так почему бы не сейчас?
- …не получится связной беседы, - выдавливает он, двигаясь так, что впору заподозрить смертельное отравление алкоголем. Не знал бы, что они приучены к подобным возлияниям - вызвал бы врача детоксикации ради.
Запах, надо сказать, кошмарный, изыски парфюмеров оказались бессильны: смесь спирта, пота и болезни, и от этого разговора я вряд ли получу хоть что-то, кроме омерзения.
Отвратительно, такая потеря самоконтроля.
- Ну, - внезапно спрашивает он, - что так смотришь? Не нравлюсь?
Приходится ответить, со всей возможной вежливостью придержав на языке изумленный возглас. Он считает, что может нравиться, в таком состоянии? Да ему бы в живых поутру остаться. Стоило бы сделать опьянение и дурноту своими союзниками, но брезгливое желание не дышать с ним в одной комнате заставляет колебаться, барраярец эти колебания чувствует и реагирует парадоксально.
- А то бы зашел, - кривится он, - посидеть, выпить, поговорить о жизни… не хочешь? Правильно. Это шутка. Но ты все равно заходи.
Я полагаю, что чувство его юмора недоступно разуму. Вдобавок, он действует, ведомый алогичной готовностью причинить себе неудобства ради того, чтобы и мне досталось. Это настолько глупо и по-детски, что впору его пожалеть. В конце концов, не виновен же он в том, что ему так не повезло с рождением.
Я даже приношу ему адсорбент. А он, по-видимому, оценив мои старания не дышать рядом, пытается привести себя в порядок. Хвала богам, запах ослабевает, хотя и не исчезает вовсе, как и внешние признаки изрядной попойки.
Соображает он, впрочем, с достаточной ясностью; еще один признак того, что мои подозрения верны. Таких парней должны учить сопротивляться препаратам, что развязывают язык.
Будь он всего лишь запутавшимся, ошалевшим от череды событий, озлобленным юнцом, каким показался мне поначалу, и я бы вздохнул с облегчением, но судьба не дает передышек между ударами. Все же, зачем потребовалось слать сюда такого молодого парня, и делать это столь сложным, маловероятным в обычной жизни, способом?
- Я хочу знать, - с необычной для пьяного ясностью требует он, неосознанно царапая отполированный до шелковой гладкости узор на подлокотнике кресла, - какой долей семейного имущества могу распоряжаться по закону.
Подоплека интереса более чем ясна. Утром он определил возможность покидать дом без сопровождения, к вечеру вспомнил о необходимости материально обеспечить свою деятельность.
За счет жертвы, за счет дома жертвы. Хорошее чувство юмора у парня.
- Немалой, - приходится ответить. Деньги - капризная материя, требующая уважения, и отдать их в руки чужаку ради того, чтобы избавиться от несомненной угрозы, которую он представляет для окружающих - поступок достойный. - Ты желаешь получить их немедленно?
- Не посреди ночи, - огрызается он. И на секунду кажется смущенным. Невероятно, как неверные блики естественного освещения играют с выражениями лиц. Безбожно льстят и чертам, и намерениям.
- Завтра приедут из банка, - предлагаю я, - и сможешь получить причитающееся. Ты хотя бы видел наши деньги?
- Оккупационные банкноты, - выплевывает в ответ. - Разберусь. Я имею право их тратить, так?
- Соблюдая положения об опеке, - до тошноты сладко улыбаясь, осаживаю, и нужно видеть его лицо в этот момент: раздраженное, злое. Парень избыточно наивен или никогда не имел в карманах больших сумм, если думает, что я не смогу создать ему проблем. Однако странно было бы ожидать большего от дикаря, не знающего ничего, сверх критического минимума, о жизни, в которую ему предстоит влиться.
Я объясняю ему его права, словно стряпчий, искренне надеясь на то, что не совершаю непоправимой ошибки. Ни один старший не позволит дому ни безденежья, ни бесконтрольных трат, и, хотя в данной ситуации никто не осудил бы меня, реши я ограничить его в праве распоряжаться деньгами мужа на неопределенный срок, но лишить барраярца возможности наводить контакты - идиотизм. Пусть. Когда он примется выезжать в город и получит возможность действовать активно, я смогу как минимум выяснить его настоящую цель. Времени это займет немало, но на это времени не жаль.
- Значит, проценты с положенной мне суммы я могу тратить, как захочу, - выслушав меня, подытоживает юноша. - Хорошо. Кому и что я могу приказывать в этом доме?
Однако, он не привык терять времени зря.
- Можешь распоряжаться слугами, как и я, - мысленно сочувствуя домоправителю, объясняю я. - В разумных пределах.
- Шофер? - уточняет он. - Телохранитель, повар, этот твой… камердинер?
Эпитет, относившийся к Кайрелу, проглочен столь явно, что хоть прибавляй слуге жалованье.
- Мажордом, - поправляю я. - Его семья служит нашей не один десяток лет. Если в число твоих достоинств входит уважение к слугам, окажи любезность и прояви его.
- Не сбивай меня, - явно проглотив пару комментариев, не спрашивает - требует он. - Я и так соображаю не очень… Так. Последнее. Слушаться я обязан только тебя, верно? В чем именно ты имеешь право мне приказывать... по закону, а не по твоему усмотрению? Только не лги. Я все равно узнаю.
Оскорбление слетает с его губ так легко. Натренировался, должно быть, за время войны. Можно лишь посочувствовать тем из наших, кто имел несчастье попасться в руки подобным созданиям, не знающим ни благородства, ни вежливости, ни даже чистоплотности.
- Слушаться ты обязан только меня, - подтверждаю, отогнав рождающие ярость мысли. - Это касается твоих денег, сделок, физического и психического состояния, отношений с законом и социальной адаптации, включая этикет, изменений твоего брачного статуса и сопутствующих деталей. На этом все. К слову: прекращай пить, это отвратительно и вредит здоровью.
Не то чтобы я много знал об их нравах, но бесконтрольная свобода их семействам не свойственна. И, следовательно, к нашим правилам он сможет привыкнуть без тяжелых мучений, было бы желание.
У него сводит скулы от ненависти, и, чтобы услышать ответ, мне приходится напрячь слух.
- Наслушался каких-то бредней... - бормочет он, - или думаешь, что весь мир устроен по вашему замечательному цетагандийскому образцу. Тебе не удастся переделать меня под себя, не пытайся. Я сам могу решить, что мне делать с собой, и это не твоего ума дело.
Наглость у некоторых людей из второго счастья преобразуется в первое и единственное; это точно о нем, и приходится поинтересоваться, всерьез ли он считает, будто у меня нет других забот и мечтаний, кроме занятий дрессурой в собственном доме.
Кажется, он не понимает, как это вообще возможно, принять обязательные правила без сопротивления, просто потому, что жизнь без них превращается в хаос. Разговор о деньгах иссяк, сменившись обсуждением перспектив его болезни: я настаиваю на клинике, он огрызается, и чем дальше, тем громче, шипит обвинения во всем и ни в чем, адресованные, как я понимаю, не столько мне лично, сколько всей жизни вообще, и неуважительно требует оставить его в покое.
- Я не могу этого сделать, - пытаюсь объяснить почти по слогам. Он же не умственно отсталый, вспомнить хоть вчерашний инцидент, едва не стоивший мне головы: несмотря на ярость, меня он слушал, слышал и послушался в итоге. - И заканчивать твое лечение кремацией я тоже не намерен, что бы ты там ни думал. Понимаешь? Я обязан заботиться о твоем благе.
- У тебя получается хреново и неэффективно.
А вот на это мне нечего ответить, разве что: я никогда не готовился к тому, что в мое спланированное, размеренное существование ворвется бешеный барраярец, и сейчас приходится действовать экспромтом, опытным путем отыскивая нужный путь.
- Ты сам над собой издеваешься так, как я бы не смог, даже если бы и хотел, - объясняю очевидное. - Я же просто хочу наладить нормальное сосуществование, раз уж оно неизбежно. Впрочем, ты больше заинтересован в продолжении боев, чем в организации собственного комфорта. Это что, такой способ заново повоевать с Цетагандой? Вся наша раса в моем лице?
- Если бы я воевал, ты бы вчера не ушел, - равнодушно замечает он, и на короткую кошмарную секунду меня накрывает отвратительным страхом, тошнотворным и прилипчивым.
Вчера не было времени бояться, все случилось в один момент: твердая грубая деревяшка у меня за шеей, неровный оскал перед глазами, я почему-то сразу знал, что у него не хватит духу довести дело до конца, и он знал, что я знаю. Нечего было бояться.
Сейчас, возможно, усталое равнодушие в том, как он констатирует общеизвестный факт, пугает до тошноты. Словно человек напротив меня внезапно превратился в боевого андроида, воспринимающего биение жизни как цель.
Не в этом ли модусе он перенастраивал Хисокин катер? Значит, мой брат перестал быть полезен и стал помехой, вот и все?
- Я оценил твое миролюбие, - и воздам по заслугам, обещаю, - но почему ты передумал?
Снова это чудовищное равнодушие, в то время как разговор идет о судьбах живых. Я ведь тоже мог перейти в разряд жертв.
- Я убил достаточно цетов, - отвечает он, - ты бы не изменил счета. А может, проблема была в том, что для такого поступка особой смелости не требовалось.
Это нечто новое и неожиданное. Значит, он все же не машина для убийств, выжидающая удобного случая - или само понятие «удобного случая» для него иное.
Не стоило бы уделять столько внимания низшему; достаточным средством была бы надежная изоляция, а не разговоры по душам, но я слишком настроен на то, чтобы выяснить его сущность и мотивы; без этого расследование превратится в травлю и оскорбит домашний очаг. Боги такого не прощают.
- Завтра опять заведем эту сказку про белого бычка, - недовольно ворчит он после того, как я, оставив ему бутылочку адсорбента, желаю доброй ночи. Я хотел бы, чтобы наутро у него была ясная голова, и покончить с этой историей поскорей, но при чем здесь парнокопытные?
- Спор без конца и края, - объясняет он в ответ на мое недоумение. Какие у них чудовищные идиомы; впрочем, стоит ли ожидать изящества от тех, кто добровольно готов прожить в грязи, лишь бы своей? - Кто станет распоряжаться моей жизнью. Одно не понимаю - тебе она на кой?
Всю жизнь мечтал побыть садистом, - так и рвется с языка, срывается в итоге. Боги милостивы, иронию он понимает.
- Послушай, - подумав, высказывает он догадку, - может быть, ты просто считаешь меня того... умственно отсталым? Ну там, типа, раз не умею носить парадную накидку, значит совсем пропащий, все равно что ложку в руках не в состоянии держать?
Примерно так, собственно говоря, и есть. Мне стоило бы считать его несмышленым младенцем, и так бы и было, будь он кем угодно другим, только не барраярцем.
- И откуда тебе знать, в чем мое благополучие? - с любопытством интересуется предмет моей неусыпной заботы.
Это совсем просто. И ему было бы просто, будь он приучен заглядывать в зеркало не раз в сезон.
- Когда я вижу перед собой человека, с трудом держащегося на ногах из-за отравления этанолом, - отвечаю, пристально изучая взлохмаченного юнца, неловко пытающегося принять достойную позу, - или человека, для которого возможность настоять на своем дороже собственного хребта, я начинаю предполагать, что с этим человеком что-то очень не в порядке.
Еще взгляд - с головы до ног. Как ни удивительно, при должном уходе он мог бы производить впечатление если не миловидности, то хотя бы благополучия, о котором и речь.
- Да иди ты! - вскидывается он так, что даже оскорбиться не выходит, настолько ребячески выглядит это возмущение. - Я и выпил-то граммов сто, не больше... а что трясло, так это, может, от страха?
А он на удивление ехиден. Должно быть, проверяет границы моего терпения.
- Я не употребляю тяжелых стимуляторов, - объясняю с максимальной степенью занудства; кто хоть раз имел дело с подростками, быстро обучается средствам борьбы с их провокациями, - мог и ошибиться. А ты, если непременно хочешь как следует мне насолить, выздоровей для начала. И отъешься, от тебя кожа да кости остались.
- "Ребенок румян, здоров и регулярно прибавляет в весе по двести граммов", - слышится в ответ. - Это критерий благополучия? А ты - зануда, знаешь?
Еще бы я не знал.
- Мне по-другому нельзя, - без преувеличения отвечаю. Действительно нельзя. А в гримасе, которой он награждает меня напоследок, нет ожидаемого облегчения, и случай слишком хорош, чтобы его упускать.
- Если хочешь, можешь разделить со мной чаепитие, - ожидая отказа, предлагаю я.
Как ни удивительно, а он соглашается и совершенно всерьез полагает, что я примусь таскать подносы с чашками собственному подопечному. Приходится разочаровать юнца; впрочем, особенного терапевтического действия мои слова не оказывают - он же читает мне короткую мораль о том, как смирение очищает душу.
- Лучше я не стану задумываться о том, что делаю, - добавляет, - а то у меня точно крыша поедет. Иду ночью в гости к цету распивать с ним чаи...
Барраярец ничего не смыслит ни в гармонии, ни в сортах, «драконий жемчуг» для его слуха предсказуемо оказывается пустым звуком вроде ветра, поднявшегося к ночи, тонкостенная чайная пара в грубых пальцах выглядит неестественно уязвимо, того и гляди, лопнет.
- …способ управления стихиями, - объясняю я. Сладковатый настой исходит паром, дразнит ноздри тонким цветочным запахом, - и способ сворачивания чайного листа.
- Все ясно, - ехидствует он. - Ты угощаешь меня тем, что предварительно выплюнула большая змеюка.
Он совершенно безнадежен и кичится этим настолько явно, что даже чтение нотаций ничего не исправит. Благородный напиток, врачующий связи между душой и телом, в его восприятии ценен не более чем сенной настой, и куда больший энтузиазм вызывают сладости, полагающиеся к чаю.
- Ты понимаешь, что я лет двадцать жизни без колебаний бы отдал, только бы не сидеть здесь? - внезапно спрашивает он, разбивая молчание. По-видимому, чай действует на него подобно стимулятору, поощряя к беседе.
- Я все думаю, - вдохновленный отсутствием комментариев, продолжает он, - а почему только двадцать? Может, я потому и не хочу твоего чертова благополучия, что у меня тогда не останется оправданий?
Это следует понимать как завуалированную просьбу о прощении? Нет, маловероятно, чтобы двух дней нормальной жизни хватило бы такому созданию, чтобы оценить свой поступок по достоинству. И, значит, он говорит о другом.