Через каторжный труд только и можно было преодолевать возникавшую иногда неуверенность – удастся ли подняться до уровня великих, которые воспринимались как небожители. Столь же ревностная устремленность наполняла работу мысли, диапазон чувств при усвоении богатств философских систем, музыкальной и театральной культуры. И постоянный интерес к литературе и истории, особенно подогревавшийся во время бесчисленных выездов на этюды в ленинградские пригороды, в различные края России, где его поджидали неожиданные открытия.
Глазунову было семнадцать лет, когда его друг Эдик Выржиковский, страстью которого стали поездки по древнерусским городам и рисование храмов божьих, предложил по весне поехать в Углич, смотреть «настоящую Русь».
Впечатления от знакомства с этим городом были оглушающими. Приведу лишь короткую запись из дневника Глазунова, отражающую душевную полноту при соприкосновении с атмосферой древнего русского города:
«Перед взором юоновские лошади. Обжигающий волжский ветер. На желтом закате колокольня со скворцами и мерцающие блики луж.
День. Базар. Малявинские бабы, солнце, бьющие каскады черной воды. Как прекрасно! Обновление души. Ночевал на полу, день на улице, близ старины и ворон».
А потом в своей первой книге «Дорога к тебе» будет подведен итог той поездки в Углич:
«С Угличем у меня связано самое чистое и светлое воспоминание, когда впервые в жизни красота древнего лика России поразила и навсегда вошла в сознание великим и волнующим чувством Родины.
То же чувство, наверное, испытывает сын, наконец нашедший отца, о котором так часто и бессонно думал в одиночестве сиротской доли».
Так оценил художник непреходящее значение воздействия открывшегося для него мира красоты, как бы повернувшей, выражаясь шекспировским слогом, глаза в душу. В душу, словно жившую предчувствием свидания и слияния с этой дивной красотой. Исторические предания и памятники, связанные с многовековой историей Углича, найдут затем отражение в полотнах художника. Образы Ивана Грозного, Бориса Годунова, трагический период русской истории, названный Смутным временем, будто обретя новую жизнь, окажутся в поле духовной жизни наших современников, и прежде всего Глазунова.
Знакомство с памятниками архитектуры старинных городов России, сопровождающееся углубленным изучением отечественной истории и культуры, все более обогащало личность художника, его представление о своем месте в искусстве. А поездку в сибирский город Минусинск он назвал своим вторым рождением. Там Глазунов во время сбора материала для дипломной работы открыл для себя неведомый ранее мир древнерусского искусства – мир иконы.
«…Древнерусское искусство, – говорил ему тогда проживавший в Минусинске Леонид Леонидович Оболенский, потомок древнего русского княжеского рода, работавший до войны во ВГИКе вместе с известными кинорежиссерами Пудовкиным и Эйзенштейном, – это тот мир, который должен открыть для себя каждый художник, тем более русский. Матисс приезжал в Россию, чтобы поучиться у наших иконописцев. Я помню, как он в Москве сказал, что Италия для современного художника дает меньше, чем живописные памятники Древней Руси. Открытие в конце XIX века русской иконописи как великого искусства мировой живописи явилось могучим толчком для страстных поисков национальной красоты, без которой не может быть национального искусства. А история искусства утверждает, что только подлинно национальное может стать интернациональным, то есть общечеловеческим… Неужели вы раньше не обращали внимания на иконы?
…Наверно, вам, воспитаннику академии, влюбленному в Сурикова и итальянский Ренессанс, казалось, что иконописцы Древней Руси не умели рисовать, что у них нет пленэра?… Так вы и не должны ждать от них реализма в вашем понимании. Это то же самое, если вы будете, придя в балет, удивляться, почему люди не ходят «как в жизни», а почему в опере не говорят, а поют… Задачей иконы не было изображать повседневную жизнь – мускулы, землю, дома… Условность языка проистекает не от неумения, а от стиля – тогда художник не живописал материальный мир, а создавал мир духовных понятий, нравственных категорий. Символов, если хотите…»
Радостному событию приобщения к светлому источнику древнерусского искусства счастливо сопутствовал и другой чрезвычайно важный момент: более углубленное знакомство с творчеством великого русского писателя Федора Михайловича Достоевского. Значение писателя в творчестве Глазунова так велико, что вне контекста духовной связи Достоевский – Глазунов нельзя правильно понять и оценить искусство художника…
А между Угличем и Минусинском были выезды на «стройки коммунизма», тоже сопряженные с открытиями, но уже в области современной действительности.
В своей книге Илья Сергеевич рассказывает о потрясшей его встрече с такими строителями, оказавшимися несчастными зэками. С некоторыми из них он познакомился в первый же день приезда на строительство Куйбышевской ГЭС. Тогда вездесущие органы безопасности были ошарашены тем, как практиканту академии удалось проникнуть в лагерную зону, которую всякий стремился обходить стороной.
Это зачастую рискованное стремление приобщиться к познанию действительности обогащало Илью Сергеевича встречами с яркими личностями, находившимися с ним на разных полюсах жизни и разных ступенях общественной иерархии. И ему всегда было под силу не только понять суть явлений и характеров, но и найти отличительные средства их творческого выражения. Вот почему образы стариков, написанные еще во время учебы в СХШ, короли и президенты, сложнейшие историко-философские композиции становились и становятся художественными документами времени.
В годы учебы в СХШ Глазунов был влюблен в творчество Андрея Мыльникова, прекрасного колориста и рисовальщика, автора завоевавшей всеобщее признание картины «Клятва балтийцев». Но вдумчивое восприятие свершавшегося творческого процесса, трезвое знание своего места в искусстве оберегало от подражания каким-либо кумирам. Отсюда такая заметка в дневнике: «Мыльников – Мыльниковым, а мое «я» – художественное и ученическое – должно быть я сам…» Незабываемыми остались уроки, полученные от педагогов и самого директора СХШ по фамилии Горб; встречи с такими известнейшими художниками, как Грабарь, Лактионов, Бобышев и другими, входившими в руководство Академией художеств СССР, и особенно с ее президентом – Александром Михайловичем Герасимовым, регулярно приезжавшими из Москвы для смотра работ учеников СХШ.
Глазунов с присущей ему неистовостью в труде продолжал совершенствовать профессиональное мастерство, сопровождавшееся углубленными раздумьями о смысле жизни, творчества, предназначении искусства и своем месте в нем.
«Думать о том, что должно говорить твое искусство, и рисовать надо много, щенок ничтожный! Я столько отдал искусству, что, может быть, оно и улыбнется мне? Искусство! Это правда жизни, прежде всего. Думаю о людях в картинах и небе над ними».
«…Помни, если ты захочешь обмануть искусство, оно тоже не простит. Знай это! Строй красивые отношения с людьми, чтобы они помогали искусству!»
В дневниковых записях и воспоминаниях Ильи Сергеевича, относящихся к студенческим временам, открывается также и то, как стремительно и неуклонно расширялся круг его познаний в самых разных сферах. Удивляет огромное количество философских, музыкальных, литературных, исторических (не говоря уже о художественных) произведений, наполнявших его духовную жизнь. В овладении профессиональным мастерством нельзя не отметить роль Бориса Владимировича Иогансона, к которому Илья Глазунов пробился после III курса, предпочтя его мастерскую мастерской Ю. Непринцева, в которую первоначально попал.
Б. В. Иогансон, вице-президент Академии художеств СССР, был одним из основоположников и столпов соцреализма. Однако, по убеждению Ильи Сергеевича, мертвого искусства. «Мертвого потому, что ложь не дает жизни художественному образу картины. Но чтобы люди верили в ложь, ее облекали в вечные формы искусства, отражающие реальные формы Божьего мира». И как он позже скажет, власти жаждали аплодисментов за проводимую политику, а чтобы изобразить аплодисменты – надо уметь нарисовать хотя бы руки. Потому вновь была востребована школа, а студенты стали изучать натуру и великие заветы старых мастеров. Что сейчас, даже в академических учебных заведениях, снова, как в погромные послереволюционные годы, предается забвению.
Иогансон был высокопрофессиональным мастером, учившимся в дореволюционную пору в Московском училище живописи, ваяния и зодчества у выдающегося Константина Коровина. Его уроки были впечатляющими, хотя, по воспоминаниям Ильи Сергеевича, он никого не пускал в свою душу, и его лицо напоминало маску. Но однажды, по просьбе Глазунова, которого Иогансон особо выделял среди учившихся, Борис Владимирович согласился совершить посещение Эрмитажа. В зале Рембрандта, остановившись перед «Блудным сыном», Иогансон сказал: «Вот моя любимая картина». И тогда с его лица как бы спала неприступная, исполненная амбициозного пафоса маска и открылось лицо истинного художника. А его ученики по-новому осознали великую драму, запечатленную на полотне.
Навсегда останется благодарен Глазунов своему учителю за открытие значения композиции старинных мастеров. Хотя после первой выставки Глазунова в Москве, вызвавшей всеобщий переполох, напуганный Иогансон, общаясь с министром культуры СССР Михайловым, отречется от любимого ученика. Более того, в газете «Советская культура» он назовет его соискателем славы, возомнившим себя новоявленным «гением», сделавшим ставку на «формалистические штучки» и организовавшим себе персональную выставку. Так было положено начало целому потоку обвинений в адрес Глазунова, тогда еще преддипломника, закрывшему ему вход в какие-либо художественные структуры. Ведь они прозвучали из уст не только его учителя, но вице-президента Академии художеств, год спустя ставшего ее президентом.
Но при всем этом Глазунов не стал мстительно обливать Иогансона грязью, когда уже имел возможность публично высказываться. («У меня нет времени на зло. Хватило бы на добро», – нередко говорит он.) Более того, в своей книге, объективно оценивая личность Иогансона как педагога-наставника, Илья Сергеевич приводит обширный фрагмент из доклада Бориса Владимировича в 1957 году на VIII сессии Академии художеств СССР, посвященного задачам воспитания молодых художников, забытого, но чрезвычайно актуального и для сегодняшнего дня. В докладе говорилось не только о специфических методах преподавания, использовавшихся в Московском училище, о своем понимании основных принципов живописи, Иогансон рассказывал и о практических уроках Коровина, во время которых открывались секреты художнического мастерства. Формулировал он и обобщающие выводы, касающиеся искусства в целом. Говоря, например, о замысле художника, одержимого даже благим намерением лишь удивить мир, заключает: «Искусство не выносит, когда к нему подходят с корыстным расчетом, муза живописи отвечает художнику взаимностью только при бесконечной любви к ней и к истине законов ее природы». (Как это созвучно было мыслям молодого Глазунова!) Или другое размышление, в связи с рассказом об одном из уроков Головина, который, переписав неудачный этюд ученицы и неожиданно соскоблив мастихином написанное им, изрек: «А вот теперь пишите сами». «Этот рассказ я привел к тому, чтобы не думали «таланты», что живопись – «наитие», «вдохновение», «неведомое» и т. д. Вдохновение-то вдохновением, но под ним лежит ремесло, школа, метод».
На той же позиции стоит и Илья Глазунов в своей академии, категорически отвергая всякие способы дикого непрофессионального «самовыражения», захлестнувшие сейчас так называемое современное искусство.
Мировоззрение, эстетические взгляды студентов формировались не только в общении с педагогами академии, но и в спорах между собой. Тогда же все резче обозначалось расслоение по убеждениям. Одни творили опусы в ключе соцреализма, другие стремились противостоять лжи, заложенной в марксистской доктрине, третьи искали себя на пути самовыражения, избрав в кумиры Кандинского, Малевича, Татлина.
Размышления Глазунова о спорах той поры: «Всех художников, независимо от величин, делю на «изобразителей» и «выразителей». Выразители не пассивно отражают мир (хотя «изобразители» могут достичь в этом отражении высочайшего мастерства и гармонии), а несут в себе некий Прометеев огонь, преображают мир высотой своих духовных идеалов, борением духа. Веласкес, Репин, Франс Хальс, малые голландцы, Клод Моне – гениальные «изобразители». А. Рублева, Врубеля, Эль Греко, Рериха я считаю выразителями глубочайших переживаний человеческого духа, раскрытого индивидуально, в конкретных формах объективно существующего мира. Одни творят характеры и типажи, а другие – философские мыслеобразы, выражающие нравственные, социальные и эстетические категории. Здесь формы внешнего мира служат для выражения мира внутреннего. Дух, по-моему, всегда национален, как национально понятие о красоте. История доказала, что чем более национален художник, тем он и более интернационален в высшем смысле этого слова. Разве не свое понимание красоты и гармонии мира у Эль Греко, Хонусаи, Рубенса, Врубеля? Интернационального искусства не существует, есть только национальное искусство».
Или вот мысли о соотнесении нравственности, науки и искусства: «Ни о каком нравственном прогрессе в связи с научными достижениями говорить невозможно. Можно быть дикарем, а ездить в «кадиллаках» или летать на сверхзвуковых самолетах. В век космоса культура западной цивилизации во многом стремится к каменному веку. Но существует еще так называемая научность, то есть спекулятивное использование научных понятий, терминов и т. п. Возникает наукообразие, подменяющее в искусстве подлинную художественность».
О признаваемых и не признаваемых гениях, которых, якобы, могут понять лишь через сотню лет, чем пытаются кичиться современные «новаторы»:
«Великих людей, за редчайшим исключением, всегда понимали современники, и чем активней было их отношение к миру, чем более страстно исповедовали они свои идеи – тем яростней разделялись их современники на друзей-единомышленников и врагов. Художник обязан понять и выразить прежде всего свое время с его расстановкой сил, с его пониманием добра и зла, с его идеалами красоты, с его пониманием гармонии мира и назначения искусства. Путь в будущее лежит через сегодня».
И, наконец, высказывания уже с высоты нашего времени:
«С тех пор прошло много лет, но споры эти памятны мне и по сей день. В те дни упорных поисков и сомнений мучительно осознавалась разница между ремесленнической работой и творческим трудом. Творчество – высший дар человека и смысл его бытия, выражение его свободной воли, стремящейся к добру и гармонии. Творческий, созидающий дух человека строит новую жизнь, создавая гармонию из противоречий – красоту! Творческий дух вечно пребывает в искусстве. Первоисток творчества – воля к бессмертию!..Художник творческой волей создает свой мир. В сложном процессе образного познания реальности он осуществляет свое призвание – преображать, совершенствовать духовный мир человека. И здесь прежде всего предполагается глубокая искренность художника, познающего мир во всей глубине его сложных противоречий. Не «подгон» к духовному идеалу, а суровый неподкупный суд над соответствием или несоответствием идеала и жизни. Каждое художественное произведение, несущее правду о человеке, о тьме и свете в душе его, – это подвиг, требующий от художника гражданского мужества. Искусство не с самим собой, оно всегда обращено к кому-то. Важно, во имя каких духовных ценностей ведет разговор художник с миром. Велика ответственность художника перед людьми, перед нацией, перед человечеством».
Здесь сознательно приводятся высказывания «раннего» и нынешнего Глазунова, чтобы показать, как думал, к чему стремился он в годы своей юности, насколько цельна его личность. И сейчас он часто повторяет, что не отказывается ни от одного сказанного слова, ни от одной написанной картины.
В то же время, ставя себе большие задачи и неустанно следуя им, он никогда не был затворником. Но всегда душой и заводилой в студенческих компаниях. Он влюблялся, озорничал, проявляя во всех случаях свою творческую неординарность. Проживая у сестер Аллы и Нины, превратил отведенную ему комнату в мастерскую, пропитавшуюся скипидаром и красками. В нее стекались наиболее близкие люди. Привожу их некоторые воспоминания об этой поре жизни Глазунова.