– Ну, это уже ни в какие ворота не лезет! Даже сам великий клоун Заватта не умеет все это делать! И этим козлам поручали готовить празднества по случаю годовщины французского союза! И они называют это главой, предназначенной для воспитания молодежи!
Берю делает вид, что плюет на свою книгу. Но будучи человеком естественным в своих поступках, он не просто делает вид, он делает смачный плевок.
– Я сам вам расскажу о воспитании молодого человека, граждане. И мы рассмотрим его проблемы, как если бы мы рассматривали Пизанскую башню, имея в виду, что при достижении критического угла наклона, она может упасть. А для молодого человека критический угол – это его дваждынаденьвконвульсияхдрожащийпестерь, так или не так?
И поскольку мы своим единодушным одобрением доставляем ему радость, он комментирует с проникновенной силой своего голосового органа:
– У юнца начинается зуд в этом месте, когда он еще совсем сопляк. А потом неизбежно наступает момент, когда подростку надоедает пользоваться услугами вдовушки Ладони, и он не прочь поиграть в игру "Взгромоздись куда повыше". Рано или поздно к нему приходит желание взять в руки письменный прибор и начать писать самому. И тогда молодой волчонок начинает рыскать вокруг в поисках свежатинки. И что же он видит? Своих маленьких кузин и подружек своей маман.
Берю зря трепаться не любит и сначала рассказывает о первых.
– Я вспоминаю свою любимую кузину. Мы были одного возраста. По воскресеньям наши семьи ездили друг к другу в гости. Ее звали Иветта. Симпатичная девчонка, правда немного бледноватая, вся физиономия в веснушках, а взгляд такой томный, как у Тино Росси (в ту эпоху, о которой я толкую, он был ее идолом).
От серьезного вида Иветты я чуть не падал в обморок. Когда она смотрела на тебя, ты начинал себя спрашивать, видит она или нет, что у тебя грязные ногти и сомнительный зад – такой она казалась всевидящей, и видела даже то, что не видно. Мы были совсем пацанами и часто дрались. Мы играли в папу-маму. Она была мазер, а я фазер и, в общем, было нормально, что мы колотили друг друга – надо, чтобы все было как взаправду. Все шло как по маслу, пока она укачивала своего толстощекого голыша. Но коща она начинала кормить его, тут-то все и портилось. Она готовила ему разные вкусные штучки в какой-то жестянке. Натюрлих, голыш не мог хавать, потому что он был целлулоидный. И все эти микроскопические пирожки, крошечные салаты и малюсенькие кусочки сала лопал я. Клипкляп! И в два глотка от ее стряпни ничего не оставалось. Иветта выходила из себя. Она обзывала меня ненасытным обжорой, который не думает о своем ребенке, и всякими другими словами, которых я уже не помню. В конце концов мое достоинство взыгрывало, и я отвешивал ей оплеуху. В ответ она царапала меня когтями. Нас приходилось разнимать силой. За это родители секли нас крапивой. И у меня всегда были красные икры. И вдруг однажды мы перестали драться. Она сама проявила инициативу. Когда она стала кормить своего пупсика, она сказала ему: "Пьеро, какой ты паршивый мальчишка. Посмотри на своего папу, как он хорошо кушает. Бери с него пример, Пьеро". И она стала кормить меня с ложечки. Она кормила меня и приговаривала своему пупсу, который смотрел на нее своим тупым взглядом: "Смотри, как он хорошо кушает, наш дорогой папочка. Смотри, как это легко. И еще одну! Сейчас он все съест". Хотите верьте, хотите нет, но это волновало меня. Под конец я уже больше не мог рубать, и хотя порции были совсем крошечными, они застревали у меня в горле.
Я не мог глотать, и рот мой заполнялся пищей. Щека раздувалась как от громадного флюса. Когда все было закончено, Иветта положила в кроватку своего паршивого пупса, который упрямо не хотел питаться свежим воздухом. "Будешь теперь знать, негодный мальчишка!" – ругала она его. А все это происходило на сеновале в конюшне, на сене, которое так приятно пахло.
"А теперь, – добавила Иветта, – папа и мама тоже будут делать баиньки. А если ты будешь хныкать, получишь по попе, Пьеро". В одиннадцать лет в ней уже было столько материнства, как у настоящей женщины! Мы легли рядышком в сено, завернувшисьв мешок из-под картошки, который в этих обстоятельствах служил нам одеялом. От ее тепла, ее запаха и запаха сена у меня стала кружиться голова. И я ее обнял, да так сильно, что она вскрикнула от боли.
"Что ты делаешь, Сандр?" – прошептала она совсем другим голосом. Сандр – это ласкательное от Александр.
"Мы играем, – прокаркал я. – В папу-маму. А что? Как в жизни". Я поцеловал ее в крепко сжатые губы. Она немножко посопротивлялась, совсем-совсем немножко, самую малость. Это был совсем новый изумительный экстаз, парни. Наши сердца колотились под мешком. Мы замерли. Нам было жарко. Нам было хорошо, можно сказать, мы были счастливы. И вдруг под нами, в своей конюшне громко пернул жеребец Гамэн, как всегда он это делал после своей порции овса. Мы сначала притворились, будто ничего не слышали. Но это было выше наших сил, и мы стали ржать, как малахольные. Да так, что не могли остановиться. Я на что угодно поспорю, что любого разберет ржачка, когда пернет лошадь! Я убрал губы и руки. Это был консе. Потом, в другие воскресенья, мы делали робкие попытки вернуть те мгновения и даже пойти дальше, но всякий раз мы замирали, ожидая, когда бухнет Гамэн, и это мешало нам поверить в реальность происходящего.
Берюрье вытирает повлажневшие глаза.
– Нет, на полном серьезе, – продолжает Толстый, – с кузинами опыта не наберешься. С ними у тебя всегда слишком много задних мыслей. К тому же они слишком молоды, чтобы, так сказать, довести дело до конца. Они лишь вызывают наслаждение, возбуждают его. Ты об этом начинаешь мечтать и распаляться. Я, если говорить на полном серьезе, я всегда мечтал о своей крестной, – я вам об этом уже объяснял, – а первая взрослая женщина, которую я имел, вы это знаете, была жена мясника. За исключением этих, была еще одна, на которую я имел виды, это мадам Ляфиг, подруга моей матери. Она была портнихой в деревне. Она закончила курсы в монастыре. Она даже шила свадебные платья – вот какая она была мастерица. Прекрасная женщина. Загадочная улыбка, пышные, как пена волосы, а взгляд такой, как будто она снимает с вас мерку. Когда я смотрел на нее, стоящую на коленях перед моей матерью и подшивающую подол ее платья, не отрывая взгляда от ее огромной задницы, у меня уши горели огнем. Когда она слишком наклонялась, юбка у нее задиралась. А у меня был идеальный наблюдательный пункт за печкой. О, эти ляжки, мадам! У меня кружилась голова. Я бы весь остаток жизни провел под ее юбками, о горе мне! Устроившись там, как в палатке. В тепле. После каждого ее прихода к нам мне нужно было несколько дней, чтобы прийти в себя! А ведь она к нам приходила очень часто! Ну, и не только, конечно, шить туалеты для маман, но и как подружка: попить кофейку или посплетничать, а также на рагу, когда у них, или у нас резали поросенка.
Проходили годы, а я все мучился мыслями о том, когда же наступит тот день, когда я смогу переспать с мадам Ляфиг. Тем более, что она была серьезная дама. Хоть и хохотушка, но женщина достойная. А муж у нее был здоровенный блондин. Когда он смотрел на меня своими бледными глазами, у меня поджилки тряслись от страха. Если этому человеку наставить рога, то он бы мог пойти на самое худшее! Если бы я трахнул его бабу, да если бы он об этом узнал, то этот боров снял бы с меня шкуру, как кожуру с картошки! Он бы сделал из меня лапшу! Чтобы собрать меня, не нужно было бы и носилок, хватило бы промокашки. Да, годы шли, а я облизывался, заглядывая ей под юбки! Думая о разных штучках, которые я ей сделаю, о штучках, которые я попрошу, чтобы она сделала мне, и о всяких других, которые мы фатально придумаем вместе. После ее ухода у меня начинались дикие головные боли. Решения не находилось. Я так много вхолостую думал о ней, что становился фаталистом. И с возрастом стал отказываться от своего желания. Я говорил себе, что это никогда не произойдет – мадам Ляфиг и я в одной кровати или на соломе! Но вот в тот год, когда мне должно было исполниться пятнадцать годков, женился дядя Фернан. Он был сводным братом маман. Большой повеса, который обрюхатил половину нашего кантона. Он наконец втюрился в одну богатую дочку местного маклера и растаял от любви. Бабники всегда заканчивают так: обруч на палец, господин мэр, и веревка на шее. Ну, а поскольку свадьба была солидная, надо было прийти в приличной одежде. Маман купила мне на рынке темный костюм. Правда, не моего размера. Костюм на шестнадцать лет мне был уже мал, а на восемнадцать болтался на мне, как на вешалке. Но мне все-таки купили на восемнадцать лет. Он стоил дороже, но маман так за меня была горда, что не посчиталась с этим. Она сказала мне, чтобы я сходил к мадам Ляфиг подогнать костюм. Чтобы мадам Ляфиг, хоть она и не шьет мужские костюмы, сделала на этот раз исключение – ведь это для сына ее лучшей подруги.
Итак, однажды вечером пошел я к Ляфигам, – продолжает рассказывать Толстый внимательно слушающей аудитории. – Они жили на другом краю деревни, на опушке леса. Портниха закрылась на все запоры. Мне пришлось долго тарабанить в дверь, но она открыла только тогда, когда я назвался. Она мне объяснила, что ее муж ушел на ужин по случаю окончания молотьбы, а она боится оставаться ночью одна. Тем более, что дома не было Черныша, громадного желтого пса, который всегда находился при своем хозяине.
"Ладно, давай займемся делом, надень костюм!" – говорит она мне. Я держу костюм на руке. Я оглядываюсь и ищу укромный уголок, чтобы переодеться.
"Ты что не переодеваешься, Сандр?" – удивленно спрашивает она.
Потом она понимает и краснеет.
"Правда, ты уже не мальчик. Иди сюда!"
Она приоткрывает мне дверь своей комнаты и оставляет меня одного.
Я подхожу к кровати, ее кровати, застеленной стеганым вышитым одеялом. На стене, я помню, висело черное распятие, за руки Иисуса была засунута ветка самшита. Рядом, в большой рамке, висели фотографии родителей Ляфиг. Они сидели, прижавшись друг у другу, и челюсти у них отвисали, по причине того, что в то время, когда их снимали на портрет, у них уже не было ни одного зуба, а в деревне вставных челюстей не делали. Я по-быстрому раздеваюсь. Мне боязно, что она войдет раньше времени. В два счета я влезаю в брюки, чтобы прикрыть самое главное. Я трясусь, как миска со студнем на горбу одногорбого верблюда!
Я ищу ширинку, и тут входит мадам Ляфиг. Она смотрит на меня и хохочет. А я шарю/рукой по брюкам и никак не могу найти эту проклятую ширинку. "Ты как царь Горох, Сандр, – говорит она мне, а сама еще пуще хохочет, – ты, паренек, панталоны-то надел другой стороной". Это было на самом деле так. Я потому и не мог застегнуть ширинку, что она была сзади, как у Чаплина. А я, как кретин, искал ее. Я смотрел, как она смеется всей грудью, а у самого, парни, дрожь по спине пробегала. Надо сказать, что одета она была по-домашнему: что-то вроде халатика, простенькое и совсем легкое. От хохота поплавки у нее надувались, как будто их подкачивали ножным насосом.
"Чего же ты мучаешься со своей ширинкой, раз она с другой стороны, Сандр? – наконец вымолвила она. – Сними брюки и одень, как надо, мужчина ты мой!"
И продолжая разговаривать, она в шутку потянула брюки и.. выпустила на волю моего вздыбившегося вороного. От этого зрелища она лишилась дара речи. Я не знал, как успокоить это стихийное бедствие. А у нее, у портнихи, уже глаза лезли на лоб. Да так и остановились. Она оцепенела, стала, как окаменелая.
"Да что с тобой происходит, Сандр, малыш мой?" – запричитала пампушка, позабыв снять наперсток с пальца. Мои глаза что-то бормотали, а колени издавали крики "браво". Мы оба остолбенели. Мы взирали на эту колдовскую штуковину и не знали, что с ней делать. Ничего не приходило нам в голову, ни ей, ни мне, честное слово! Как будто мы нашли ее на дороге и не понимали, на что это может сгодиться!
"Да что с тобой, Сандрик! Ведь в твоем возрасте это ненормально!" – продолжала мадам Ляфиг.
Я что-то промямлил в ответ. А она добавила: "Я ничего подобного не видела в жизни!" Я думаю, что от этих лестных слов я вспомнил правила хорошего тона.
"Я вас люблю, мадам Ляфиг", – выпалил я напропалую.
Она не ожидала этого.
"Ты шутишь!"
"Нет, нет", – ответил я. И подошел к ней. Она страшно перепугалась и попятилась назад. Она уверяла, что это невозможно. Она продолжала пятиться и повалилась на кровать. А сверху с осуждением взирали на меня из своей рамкч беззубые родители мужа госпожи Ляфнг. У них было очень паршивое настроение – ведь их сыну наставлял рога какой-то сопливый пятнадцатилетний пацан. Я был еще неопытный в таких делах и путался в крючках ее причиндалов. Тогда она сама помогла мне. Она стала совсем покорной. Она громко охала и говорила, что это неразумно. Я был полностью с нею согласен, но ничего не мог с собой поделать.
Хотите верьте, хотите нет, но когда я брал приступом мамашину портниху, я думал не о том, что я делаю, а о том, что разглядывал у нее раньше, когда она, стоя на коленях, подрубала подол платья моей маман в нашей кухне. Мне сильно хотелось именно этих моментов. Не того, что я сейчас переживал с ней, а тех мгновений, когда я тайком подглядывал за ней, распластавшись на животе на пыльном полу. А все ж странные люди – эти мальчишки, правда? Всегда им хочется чего-нибудь этакого в дополнение к программе.
Толстый вытирает платком игривые воспоминания, которые струйками пота текут по его красивому лицу соблазнителя.
– Я еще раз повторяю, что лучше всего могут заняться воспитанием чувств молодых людей и помочь им сделать первые шаги в жизни подруги их матерей. Именно поэтому, граждане, если ваши супружницы являются подругами матерей молодых ребят, которые исходят от переполняющих их желаний в одном месте, то может случиться так, что им придется учить их умуразуму. Но вы не ревнуйте, это просто акт милосердия и ничего больше! Удар ятагана по якорному канату, чтобы одномачтовик мог выйти в открытое море. После того, как молодой человек завалил зрелую даму, он чувствует себя сильным. Он освобождается от комплексов и надувается от тщеславия, как петух на навозной куче. Он становится хозяином жизни. И будет распоследней та женщина, которая осмелится отвергнуть поползновения юного повесы.
Выразив таким образом свою убежденность. Толстый продолжает:
– А теперь, как я уже рассмотрел вопрос о любви у молодых людей, давайте поговорим об остальном. Вот как, согласно мне, должен вести себя парень по отношению к своим предкам. С матерью надо быть любезным и услужливым. Мать, парни, это святое дело на всю жизнь и после. Почему, уже отдавая концы, столетний старик шепчет из последних сил "маман", а?
Это, в своем роде, красноречиво! Мать, по моему мнению, это то, что делает смерть терпимой. Так же, как она учит вас жить, она вас учит и умирать, потому что одновременно с жизнью дает вам смерть. И если она это делает, значит так надо, доверьтесь ей. А когда наступит момент испустить дух, не дергайтесь, сохраняйте спокойствие и думайте о вашей старушке. Вспоминайте о зимних рассветах, когаз она вам запихивала в пасть большую ложку рыбьего жира! Он казался противным, но ведь это делалось для вашего блага.
Он на мгновение задумывается, внезапно озаренный ярким, идущим изнутри пламенем.
– Я помню, когда умерла моя мать, – шепчет он. – С ней случился первый приступ, и я приехал навестить ее в больницу. Я видел ее первый раз в такого рода заведении. Маман чувствовала себя не в своей тарелке, она вела себя, как в гостях, и всего стеснялась. Когда сестра ставила ей градусник или давала микстуру, она смущенно улыбалась и всем своим видом как-бы говорила "не сердитесь на меня". Она походила на испуганную девчонку. Когда она увидела, что я вхожу в палату, у нее было такое выражение, какое я ни за что больше не встречу ни у кого на лице.
"Зачем ты беспокоишься, Сандрик", – с трудом вымолвила она. – Ни к чему было тебе ехать в такую даль из Парижа, мне уже лучше".
Я обнял ее и ничего не сказал. Я был потрясен. Я говорил себе, почему и как я смог бросить ее на долгие годы и подавал о себе весточки лишь открытками: на рождество или из отпуска. На ее скулах играл румянец как на калифорнийских яблоках.
"Как же ты нас напугала", – выдавил я из себя.
"И не говори, Сандрик, я и сама уж было подумала, что я отхожу". '
А я с любопытством спрашиваю:
"И что же ты почувствовала?"
"То, что чувствуют, когда умирают", – ответила она мне, как будто ей уже приходилось раньше умирать, так же как и мне, будто мы оба знаем, что ощущаешь в этот момент.
"Ты, наверное, напугалась?" – спросил я ее.
"Нет, нет, нисколько! Я думала о тебе и твоем отце. Я отдалась на волю судьбы... Ощущение было даже приятное".
Берю снимает свою шляпу и кладет ее перед собой с таким видом, будто это жаркое с гарниром, которое он собирается отведать. Дрожь в голосе, сухость в глазах, смиренное выражение на лице.
– Она умерла через неделю после очередного приступа. Меня в тот момент с ней не было. Узнав о случившемся, я еще раз подумал о нашем разговоре. Я понял, что в этом гнусном мире, ребята, ничего не случается просто так. Если моя мать провела что-то вроде репетиции перед тем, как умереть, значит она хотела меня подбодрить. Сказать мне, прежде чем уйти в иной мир, что не стоит страшиться отдать концы, что все идет как надо! Теперь я это знаю. Только, чтобы это просечь, надо быть хорошим сыном, вы понимаете? Надо, чтобы в сердце сохранялся контакт, всегда, всегда...
Он встает со стула, подходит к окну, открывает его и всей грудью вдыхает порывы ветра, стегающие листья деревьев.
Он смотрит на часы и говорит, не поворачивая головы:
– Время идет, а я знаю, что у вас сегодня вечером свободное время. Если вы хотите прервать нашу лекцию, можете не стесняться и сказать мне об этом.
В ответ ни звука. Тогда он поворачивает к нам лицо и вглядывается в нас своими большими повлажневшими глазами.
Потом закрывает окно, возвращается за стол и, облокотившись на него, произносит:
– Я вижу, что вы с интересом слушаете мою лекцию, ребята. Я поздравляю вас. В общем, если не считать сломанного стула, то вы отменные ученики.
Он встряхивается, как после купания, надевает картуз и продолжает лекцию:
– А с отцом надо поддерживать дружбу. Чтобы оба стали приятелями. Предок никогда толком не знает, как надо вести себя со своим отпрыском. В глубине души он даже побаивается своего пацана. Да, он имеет право отвесить ему пару подзатыльников и поддать пинков под зад, но не может влезть в душу своего шпингалета. Как бы он этого ни хотел.
Хотя его чадо и говорит ему приятные слова и оказывает ему знаки внимания, он не знает, то ли это идет от чистого сердца, то ли, наоборот, тот ломает комедию. Сколько пацанов говорят своему предку "милый папулечка", а на самом деле думают: "катился бы ты ко всем чертям, старый хрен..." А сколько таких, кто подает ему его трубку или комнатные тапочки, а сам мечтает о том, чтобы трахнуть его по черепку стенными часами, висящими в гостиной! Сколько таких, кто обещает ему, что когда он станет большим, то заработает ему кучу денег, а сам думает про себя: "Да чтоб ты сдох и во рту у тебя было полно красных муравьев!"