Поработав на Шлайна несколько лет, Шемякин нащупал в его характере некую особенность, присущую одаренным разведчикам и потому редко выявляемую. Ефим родился психом. Психовал он внешне неприметно и только при планировании операции. Психовал, одержимый обычным для толкового бюрократа страхом - страхом системной ошибки. Когда же полагалось бы и понервничать, то есть в деле, он становился предельно спокойным, почти фаталистом. Пожалуй, это качество и делало Ефима приемлемым если не оператором, то, назовем это так, работодателем, достойным доверия. Впрочем, Шемякин сомневался, чтобы его доверие или недоверие когда-либо принимались Шлайном во внимание.
Ефим специализировался на проникновении в финансовые круги, а также на анализе стратегической хозяйственной информации. Он тщательно и заранее готовил подходы к цели и имел под рукой две-три группы профессионалов, спаянных железной субординацией государственных служащих - а кто же ещё эти агенты, если не госслужащие? Бэзила Шемякина Шлайн вводил в дело в тех случаях, когда опасался утечки у себя в конторе. "Грязной работы" у контрразведчиков становилось невпроворот, платили им копейки, и, когда собранные секреты тянули на сотни тысяч долларов, они на личной основе предлагали "подопечным" структурам получить назад бесценную информацию, но в обмен на пару-другую тысяч. Хозяйственные преступления к предательству Родины не приравниваются. Какие тут угрызения совести?
Бэзил не любил быстрой ходьбы. Ефим же тащил его с ускорением по "проспекту", вдоль оград, за которыми в предрассветных сумерках тлели багровые угли догоравшего мусора. Шемякин догадывался о причинах этой прогулки: Шлайн хотел, чтобы он быстрее протрезвел.
- Ты когда возвращаешься в Бангкок? - спросил Ефим.
- Через месяц, два… Кому я там нужен? Газета и не вспомнит обо мне, если я вообще исчезну. Здесь ли, там ли… Кому в России нужны мои корреспонденции из Азии?
- Я слышал, что у газеты появилась хорошая финансовая поддержка.
- Значит, через месяц, - сказал Шемякин.
- Вот и хорошо…
Донеслись гул моторов и гудение шин по бетонке. Завидев сквозь редкий кустарник мечущиеся полосы света на Минском шоссе, Шлайн развернулся в обратном направлении.
- Этот Войнов, - сказал он, - появится в поле твоего зрения ближе к весне. В крайнем случае, в начале следующего лета. У него теперь другая фамилия. Работает в финансовом холдинге, в котором не столь давно случилась пропажа ста восемнадцати миллионов долларов. Деньжата провалились в Сингапуре. Я вытащил Войнова из дерьма, в котором он сидел в Турции, устроив его на Алексеевские курсы. Так что будешь иметь дело с однокашником.
- Что значит - иметь дело?
- Наш договор о том, что ты работаешь всегда один, в силе… Он о тебе ничего не будет знать.
- Мне наблюдать за ним?
- И да, и нет, если говорить в обычном смысле.
- Ефим, нельзя ли определеннее? Что нужно делать и сколько я получу за работу?
Они подошли к "Волге". Забыв про противоугонную систему, Ефим открыл дверцу ключом. Завыла сирена, замигали подфарники… Шлайн судорожно обхлопал карманы пальто в поисках брелока. Наконец, вытащил его, нажал на кнопку. Машина затихла. Шемякин помотал головой и сказал:
- У вас продается славянский автомобиль?
- Собственный продан, - ответил, хмыкнув, Ефим. - Езжу на казенном. Кофе?
В термосе ещё немного осталось.
Шлайн был явно поглощен какими-то своими выкладками. Главное, подумал Шемякин, мне ещё предстоит услышать.
- Ты верно подметил, - сказал Ефим. - Самурай. Кодекс чести на уме. Агент он никакой. Но нюх-то, нюх-то… И - авантюрье… Я рассчитываю осторожно… все произойдет как бы само собой… поставить парня в положение, в котором его характер сработает так же, как сработал во внешнеторговом объединении, на службе в банке и потом в этом… как его….
- В кооперативе "Аврора", у вояк.
- Да, там… Тебе, Бэзил, поручаю присматривать за ним. И все. Вмешаешься, когда в этом действительно будет нужда. Для дела. Дело же в том, чтобы вернуть сто восемнадцать миллионов. Охранять бесценную жизнь финансиста - не твоя забота… Будут убивать - пусть. Вздумает опять сбежать - пусть… Вмешаться придется, если придется… сам не знаю при каких обстоятельствах, как и когда. Тебе это подскажет чутье.
- Достоевщина какая-то, - сказал Шемякин. - Конечная цель?
- Когда Войнова начнет корежить желание восстановить попранную в Сингапуре истину, в московском холдинге воленс-ноленс высунет головку из норы тот самый кротик, который обслужил увод миллиончиков изнутри холдинга.
- Туманно все это, - сказал Шемякин.
- Туманней некуда. Больше того, я тебе не назову даже его нынешней фамилии. Если парень сработает без отклонений, ты окажешься не нужен. Верно? А тогда зачем тебе знать от меня больше положенного, так? Ты ведь умный, сам все узнаешь. Если же что, если же что…
- Если же что, то - что?
Выгнувшись на сиденье "Волги", Шлайн задрал полу пальто и достал старый потертый бумажник. Из бумажника извлек пластиковый пакет, перетянутый резинкой. Протянул пакет Бэзилу.
- Ты всегда рад такому, Бэзил… Здесь десять тысяч долларов. Истратишь, если понадобиться. В том случае, о котором мы говорили…. Не понадобится, я отчета не спрошу. Деньги станут твоим гонораром…
Он легонько толкнул Шемякина в плечо. Бэзил потянул ручку двери и выбрался из машины. Ефим со скрежетом воткнул, иначе про "Волгу" и не скажешь, первую скорость, только после этого запустил мотор и зажег габаритные огни. Ездил Шлайн точно так же, как стрелял из своего "Стечкина"…
Поджидая у дома творчества, пока заспанный вахтер с грохотом сбросит по другую сторону двери один за другим тяжелые, словно в тюрьме, засовы, Бэзил Шемякин подумал: "Что Бог ни делает…" Женщина, которую он так трепетно ждал вчера, утром казалась чужой и ненужной. Утром многое из того, что ночью представлялось важным, становится никчемным. Главное - дотянуть до рассвета.
Классик из комнаты исчез.
Бэзил помолился за исцеление жены, посидел за столом перед погашенным компьютером и лег отсыпаться до завтрака.
Снился ему Бангкок…
…Крунг Тхеп, как называют его тайцы, значит "Город ангелов". Небоскребы и золотистые пагоды. Осевшие до надстроек, едва не тонущие в великой грязной реке Чао-Прая баржи с рисом, ползущие мимо старых вычурных дворцов, утопающих в густой зелени, и раскалившихся на солнцепеке небоскребов. Зловонные каналы, замусоренные задворки, травянистые переулки и загазованные проспекты, с рассвета до полуночи закупоренные ползущими автомобилями. Улыбки на лицах и, едва закрыта дверь, лица, омертвевшие от отчаяния. Продажность, не ведающая границ, и беспечная доверчивость. Скопище людей фантастических занятий и рынок профессий, которые не определишь ни одним известным словом. Мешанина звуков и ароматов. Самый перенаселенный город в мире, которым начинается и которым кончается жизнь для миллионов мечущихся людей, мечтающих о ближайшей деревушке с сахарной пальмой как о заграничном курорте.
Жизнь Бангкока всегда представлялась Бэзилу, четверть века бывавшему в нем наездами, а то и жившему по нескольку лет кряду, неким подобием театра теней. Если ты чужак, нужно редкое умение, чтобы оказаться допущенным к пониманию языка темных жестов, где и намек - тоже тень. Такое умение приходит, если вообще приходит, после долгого существования в этом городе, и существования, которое принято называть выживанием. Обычно же испытательный срок тянется и тянется, между тем всякому человеку присущи ошибки, а помимо врожденного такта и нажитого опыта, требуется ещё и здоровье, а уж оно для пришлого в Азии, как говорится, и подавно от Бога.
Иногда Бэзилу казалось, что он и родился-то в Бангкоке…
В конце войны родители вовремя успели забрать его из пансионата для детей малоимущих эмигрантов в Шанхае, куда отец, получив телеграмму от монашенки-китаянки, благоволившей Бэзилу, неделю добирался автобусами из Харбина в обход красных армий. Выхватив "смит-и-вессон", папа заставил убраться с дороги двух околоточных приставов с бамбуковыми дубинками, которые торчали у ворот обшарпанной виллы - там из-за эпидемии дифтерита был объявлен карантин. Потом, когда Бэзил висел у него на груди, обняв руками и ногами, отцу пришлось стрелять под ноги прибежавшему полицейскому подкреплению…
Эпидемия не успела тронуть Бэзила. Отстаивая благодарственную обедню, он удивился, как горячо молится отец. В костеле толкались только китайцы. Босой францисканец с подвешенным на шее ящиком для пожертвований покосился, когда они перекрестились щепотью справа налево, но ничего не сказал. Даже кивнул, когда отец, слегка дернув подбородком в его сторону, как бы спросил: "Ничего, что мы так?"
- Толковый… - бормотнул отец Бэзилу. - Бога, сынок, только дураки делят.
Окна двухкомнатной квартирки, которую они снимали на харбинской Модягоу, старой, заставленной одноэтажками улице, выходили на развороченные груды земли, среди которых стояли трамвайные вагоны без колес. Рельсы разобрали и увезли на переплавку ещё японцы. Это было их последнее постоянное пристанище в Китае, где отец прожил пятнадцать лет. Мама вообще родилась там - в семье кассира Восточно-Китайской железной дороги.
Великий вождь тогдашнего Китая Чан Кайши не подписал Ялтинских соглашений, по которым союзники обязались после разгрома Германии вернуть эмигрантов в СССР. К югу от Великой Стены генералиссимус Чан никого не отдал генералиссимусу Сталину. Предусмотрительные все же убирались из Харбина и Шанхая от греха подальше в Индокитай, а если были связи и деньги - ещё дальше: в Австралию и Канаду. У родителей денег не было. Поэтому путь был один - в Индокитай…
Бэзил помнил рассказ отца про березовый сок, нацеженный им в последний раз в Бычках, в российском лесу, подступавшем к холму, на котором стояла его деревня Барсуки. Это было весной 1930 года. Отец шел через Бычки в Мятлево, чтобы сесть на поезд… Он рассказывал, что с утра на востоке взошло огромное тусклое солнце, а на другом краю неба висела окутанная туманом горбушка луны.
В 1929 году восемнадцатилетний Николай Шемякин, бежавший из теплушки, в которой перевозили семью на северное поселение, добрался до Владивостока. Когда баржа, на которую погрузили вагоны, плыла у Хабаровска через Амур вдоль торчавших из воды гигантских ферм взорванного железнодорожного моста, завязался разговор с человеком в путейской фуражке. Попутчик работал машинистом паровоза, постоянно жил в Харбине, считался "коренным", как он сказал про себя, на Восточно-Китайской железной дороге. Имел на руках бумагу советского консульства, в которой печатью заверялось, что такой-то заявил о желании стать гражданином СССР. Бумагу пришлось выправлять для поездки в Тулу - продавать дом, который остался после умершего вдовым и бездетным брата. Железнодорожник сулил большие заработки, если Николай сумеет перебраться через кордон на китайскую сторону.
Николай сумел. Правда, решился на это после того, как на Владивостокском вокзале у него украли мешок со всем имуществом. Вымотанный скитаниями, он заснул на скамейке, овеваемый бризом. Мешок вытянули из-под головы, подменив чурбаком. Через год Николай сумел перебраться назад, в Россию. В те дни, когда он шел с контрабандистами через сопки, Особая Дальневосточная армия и солдаты маньчжурского "молодого маршала" Чжана Сюэляна изматывали друг друга в никчемных столкновениях под Хайларом. "Нас побить, побить хотели, нас побить пыталися, а мы тоже не сидели, того дожидалися…" - горланили ушедшие от войны живыми демобилизованные красноармейцы, висевшие на подножках переполненных вагонов, которые изношенный паровоз с черепашьей скоростью тянул по скрипучим наплавным переправам - они заменяли взорванные до самого Урала мосты.
В Барсуках Николая живым не считали. Родня разлетелась по ссылкам. Родительский дом уцелел, нового хозяина ещё не нашлось…
Сельсоветский сторож Трифон, приходившийся Шемякину двоюродным дедом, поднял китайские деньги и пачку харбинских папирос "Сеятель", которые вывалились из шерстяных брюк Николая перед глажкой. Сощурившись, дед сунул находку в кисет.
Ночью Шемякина предупредили: из сельсовета послали за милиционерами в Мятлево, днем приедут забирать его "как шпиона". Николай рассмеялся. Потом представил, что придется многое объяснять и доказывать - причем, наверное, всю оставшуюся жизнь и не на свободе… И ушел обратной дорогой, через березовый лес. Сыграло роль и то, что он обещал маме вернуться в Харбин.
Бэзил долгие годы с горечью думал о том, сколько усилий тратится втуне, чтобы вырваться из ловушек, которые расставляют страх, зависть, ненависть, тщеславие, жадность и трусость, присущие людям его земли. И чванливое невежество… Размышляя о родителях, он как бы примеривал судьбу отца и мамы. Он представлял себя врачом, выучившимся медицине по самоучителю. Наемником в русском полку английского сектора иностранного сеттльмента в Шанхае. Партнером богатых старух на танцульках в гонконгских дансингах. Барабанщиком и исполнителем "степа" в джазе, набранном из русских балалаечников, при ресторане ханойской гостиницы "Метрополь". Вышибалой в ночном клубе Сайгона. Учетчиком, обвешанным пистолетами, в бангкокском порту… А как жилось маме? И что было бы, не встреть она его отца? Устроила бы жизнь как-нибудь, может, и перестала бы быть русской… Вместе отец и мать давали друг другу силы оставаться людьми. Удивительная удача, против которой оказались бессильными и бедность, и злоба, и случайность, особенно опасные вдали от родины. Ни умерший первым отец, ни покойная теперь и мама при нем этой темы не касались. А может быть, он просто не помнил.
Бэзил вообще начал помнить себя поздно. В памяти хранились только обрывки… Юная мама. В светлом платье, кажется, из китайского шелка, и белой панаме. Узкие ремешки туфель обвивают сухую лодыжку. Был ли жакет? Мама держит Бэзила за руку. Июньский пыльный ветер задирает на затылок воротник матроски. Они ждут у кирпичной тумбы, где трамвайная линия, соединяющая харбинскую Пристань и Новый город, делает поворот у виадука через железную дорогу.
- Смотри, - говорит мама, - супер-экспресс "Азия"…
Мешают клубы синего пара, Бэзил едва замечает вагон со стеклянной башенкой-фонарем, из которого их разглядывают то ли китайские, то ли японские офицеры в песочных кителях.
С визгом тормозит трамвай. На землю ловко спрыгивает отец. На нем светлые брюки, темный пиджак, запонки в воротничке, желтое канотье с голубой лентой. Когда он наклоняется к Бэзилу, видно, что шляпа, лихо сдвинутая вправо, и длинные волосы едва прикрывают обрубок уха. Мама чему-то смеется. У неё широкая свободная походка, и Бэзилу нравится смотреть на её легкие туфли, на щиколотки, красиво обвитые ремешками. Комбинированные штиблеты отца рядом кажутся огромными. Папа оттопыривает локти "фертом", вставив ладони в карманы короткого пиджака. Ветер теперь заходит с Сунгари, в лицо, и воротник бэзиловской матроски лежит ладно… На Китайской улице под белым балконом ресторана "Модерн" папа приподнимает канотье, мама опять смеется, а Бэзил, кажется, канючит, пытаясь подтянуть их к резной кассовой будке кинотеатра "Крылья молодости", обвешанной афишами.
Вероятно, это относилось к тому времени в самом конце войны, когда на русских, даже на тех, кто вступил в отряды бывших царских генералов Шильникова, Анненкова или Глебова, сотрудничавших или делавших вид, что сотрудничают с японцами, власти Харбина начинали посматривать косо. Но отца это не волновало. Среди местных воротил он считался крупным врачевателем… Как говорила мама, несуществующих недугов.
Однажды, когда Бэзила ещё звали Василий и он ходил в детский садик, среди ночи его подняла смутная тревога. Ему впервые в жизни приснился сон. Серая старуха рвется в их дом на Модягоу, а он едва-едва удерживает обитую войлоком дверь… Сердце сильно билось, и это было единственное, что оставалось от яви, когда он сообразил, что произошедшее случилось с ним в иной жизни.
В спальне - горячий шепот отца:
- Как я могу опозорить себя, если отряд выступает по договору, по найму и будет биться на стороне одного чванливого маршала против другого такого же? Это, конечно, стыдно… Я понимаю. Вообще стыдно… Но знаешь, сколько они заплатят? Ты бросишь у Вексельштейна работу, которая тебя изматывает. Ваську определим в хорошее учение, в гимназию Генерозова…
Вексельштейн управлял помещавшейся на Мостовой улице редакцией газеты "Маньчжурия дейли ньюс", куда мама иногда брала с собой Василия. Когда бы они не высаживались из тесного японского автобусика возле двухэтажного дома редакции, ставни-жалюзи верхнего окна со скрипом распахивались, свешивалась густая взлохмаченная шевелюра, сверкало пенсне, и густой баритон вопрошал по-английски:
- Как дела, миссис Шемякин? Как поживает юный сэр Бэзил?
Вероятно, Вексельштейн неуклюже пытался ухаживать за мамой. Он угощал Бэзила конфетами, видимо, в надежде, что мальчик поделится с матерью. Однажды управляющий подарил им два килограмма сухого молока и пачку американского яичного порошка. И конфеты, и сухое молоко, и яичный порошок считались при японцах страшным дефицитом и не всякий день имелись в Харбине даже у состоятельных.
- Пожалуйста, прошу вас, разрешите ему принять, мадам Шемякин, говорил застенчиво Вексельштейн протестовавшей маме. - По всей вероятности, это будет полезно и твоему папе, Бэзил… Миссис Шемякин, не так ли?
Отец продавал кровь китайской лечебнице. В трех кварталах от Китайской улицы, на Конной, обычно пустынной ранним утром, Бэзил трижды в неделю ожидал отца с велорикшей у госпитального барака. Побледневший, осунувшийся отец полулежал в коляске, которую велел везти тихо, и рассказывал что-нибудь забавное о богатых китайцах, покупавших его кровь.
- Ни один мандарин не согласится расстаться с оперированным аппендиксом. Его кладут в баночку со спиртом, где он и хранится столько, сколько понадобится, пока не придет время положить это сокровище вместе с хозяином в гроб. Бедняк умрет от истощения, но ни за какие блага не станет донором крови. Перед небесным Нефритовым императором благочестивый верующий обязан предстать в полном комплекте. Ну, а мы без предрассудков… Как насчет того, чтобы завернуть в амбулаторию на Малой Сквозной? Там покупают скелеты по завещанию. А? Хотя, наверное, много не дадут. Скелетов и без завещаний в наши дни с избытком…
- А как же евнухи, папа? Которые при императорском дворе? Куда девается отрезанное у них?
Отец хмыкнул.
Наверное, туда же, куда и аппендиксы… Что ты читаешь теперь?
Бэзил научился читать рано, ещё в три года.
- "Набат поколения", "Сердце и печень Конфуция и Мэнцзы", "Армия и революция", "Оглянись"… На китайском. У соседской стряпухи остались от покойного мужа.
- И разбираешь без словаря? Не привираешь?
- Чунь сказала, что у меня каменный живот.
- Каменный живот?
- Ну, да. Она считает, что память у человека в животе. А у меня память хорошая…
Отец опять хмыкнул. Потом, как всегда, моментально помрачнел.
- Эх, ты, русский человечек… Тебе бы про Илью Муромца, а ты - печень Конфуция…
Когда мама укутывала отца в овчинный тулуп на продавленном диванчике, он смешил её, рассказывая, как на приеме состоятельные китаянки заливаются краской и опускают глаза, показывая на фигурке из слоновой кости, где ощущают боли. И быстро засыпал. Лицо его становилось бесцветным.
- О, Господи, - говорила мама. Она подолгу смотрела в окно на пустынную Модягоу.