Солнце, встающее над нею из земель хвалисов и торков и закатывающееся за Доном-рекой. Простёршая жадную пятерню кагановой звезды от веси в полуночных лесах до Хвалисского моря и Касожских гор. Считающая бойцов не сотнями даже, не тысячами – десятками тысяч. Наступившая на шею племенам и народам, бесчисленным, как песок. Сжавшая по-хозяйски перепутье едва ли не всех торговых дорог, какие ни есть на земле, с каждой взимая мыто. Чудо-юдо, чьи хищные головы застят солнце, чьи пасти ежегодно жрут жизни и судьбы – людей, а то и целых родов. Снеси одну – чиркнет страшилище пальцем в пламени золота и драгоценных камней, и на месте отрубленной головы вырастет новая, а то и две.
Кем… кем надо быть, чтоб не мечтать о его погибели – мечтает-то мало не всякий, кто знает о Хазарии и сам притом не хазарин! – а самому собираться уничтожить его?
Кто ты, русин с кострами в глазах?
Ты… сумасшедший?
Русин захохотал, золотая серьга с жемчужинами и красным камнем закачалась в мочке, и Мечеслав понял, что последние слова произнёс вслух.
– Ну, дядька. – Русин повернулся к седоусому. – Как тебе это нравится? Меня называет сумасшедшим парень, вздумавший лезть хазарам в пасть за несколькими девками!
Взгляд единственного глаза седоусого "дядьки" ясно засвидетельствовал – это не нравилось ему никак. Совсем. И если бы не молодой парень с золотою серьгой в ухе, которому одноглазый старый хищник по какой-то не очень понятной Мечеславу причине подчинялся, вятич бы дорого заплатил за свои слова.
А Мечеслав вдруг вспомнил, что перед ним сидит человек из народа, до появления которого в этих местах держава каганов казалась не то что несокрушимой – неуязвимой.
Долетали какие-то слухи о том, что где-то, на полудне, хазарский меч бывал и выбит из смуглых лап – но не тут. Не на севере. Здесь казалось, что власть хазар – навсегда.
А потом откуда-то с полуночи стали приходить небольшие ватажки странных людей на ладьях.
И славянские народы, славшие живую дань Итилю, один за другим отказывали каганам в покорности. Один за другим переставали посылать своих светлокосых дочерей в руки торговцев людьми. А наёмники, посланные усмирить дерзких, встречались с живой стеною красных щитов с Соколом и Яргой.
Когда отпал далёкий Киев, в Итиле даже, говорят, не обеспокоились. Тем паче что новые хозяева полян увязли в войнах с соседями, а потом и вовсе погибли от рук вождя-соплеменника. Склоки дикарей… скоро можно будет снова послать туда людей за данью.
Но новый, убивший прежних, вождь, которого звали Освободителем и Вещим, решительной рукою отнял у Хазарии землю радимичей и северы и выгнал мытарей из земли вятичей, спалив Казарь. Он ударил – и в прах легли белокаменные крепости, державшие за глотку славянские роды по левому берегу Днепра. Легли, и не поднялись больше.
Умер Освободитель, пришёл новый вождь с суровым и грозным именем Налагающего Иго – Игоря. Каганат, ободрённый удачей вероломной расправы с русским войском, что ходило хазарскими землями за Хвалисское море, на полдень, уверовавший, что с Русью теперь покончено, натравил на него печенежскую орду. Игорь разбил ее, а потом совершил то, чего никогда не было раньше – вышел в степь и там, в открытом поле, где конные люди от века были непобедимы, разбил кочевников, заставив Высокие Тьмы принести клятвы покорности Киеву, превратив врагов в оружие.
Руси не впервой было совершать то, что могло остальным привидеться только в безумных мечтах. Русь не была неуязвимой. Она не отращивала новые головы взамен отрубленных. Но, окровавленная, разбитая, втоптанная в землю нековаными копытами кочевой орды, сожжённая греческим огнём, она вставала – из крови, из пепла, – вставала и шла вперёд. Снова и снова делать то, что до неё полагали немыслимым.
И если все русины были похожи на стоявших вокруг Мечеслава, а все их вожди – на сидевшего перед ним, то в это можно было поверить.
Никакой огонь не сожжёт тех, у кого так горят глаза.
– Так ты согласен? – нетерпеливо спросил вождь с золотой серьгой.
Мечеслав молчал. Потом он мучительно выговорил:
– Но там – мои женщины. Те, кого должен был защищать я.
– Разве не ты попрекал меня, что говорю с тобою, как с купцом? – нахмурился русин. – Что же тогда делишь беду и правду на большую и малую, на свою и чужую? Рыжебородому Анбалу это позволительно – торговец и есть. Но не тебе. Наш ведь меч носишь, русский, – неожиданно добавил он, кивнув на устье ножен вятича, над которым вздымал крыж, привезенный Радосветом меч.
Мечеслав молчал. Молчал, вспоминая лица Ратки и Путилка. Молчал, вспоминая детские кости под покосившимися стенами и пятипалое клеймо, вцепившееся в деревянный лик оплошавшего чура. Молчал, думая, что сила, с которой он бился в земле вятичей, сила, что разорила село Бажеры, обездолила двух юных воинов, убила людей навсегда оставшейся безымянной вески, только-только начинается здесь, а там, к полудню – её полная власть на много дней пути. Думал, что он пошёл по следам своей беды, пошёл за ней, как за ручейком – и пришёл в бескрайний разлив горя. Чужого?
Разве такое горе может быть чужим?
И уже своего ручейка не видать в этом страшном разливе.
Он весь из таких вот ручейков.
Ведь это, подумалось, и будет спасением Бажеры… или местью за юную женщину.
Но ждать?! Но тратить хоть один день – а ведь не днем станет переход под стяг этого странного человека с костром в глазах, ох не днём…
Боги, вразумите! Пошлите знак! Я знаю, как выбирать между правдой и кривдой. Это даже селянин знает. Я даже знаю, как выбирать между правдой и жизнью. Но как выбрать между правдой и правдой, кто бы подсказал?
– Дай мне время подумать, – произнёс он, не поднимая глаз, чтобы не встречаться взглядом с двумя кострами на лице странного русина.
– Хорошо, – сказал русин, и в голосе его сыну вождя Ижеслава почувствовался отголосок разочарования. – Думай, сын вождя. Но не затягивай с думами. Сегодня мы пойдём обратно.
Мечеслав отошёл в сторону, усевшись на какой-то мешок, позабытый купцами.
– Ну что, Вольгость, теперь твой черёд, – с дружинником вместо вождя заговорил одноглазый "дядька".
Ночной знакомец Мечеслава выступил вперёд, понурив голову в волчьей прилбице.
– Тебя послали – снять часовых и взять языка. Так? – "Дядька" говорил без крика, но холодно, твердо, с нажимом, будто ножом резал.
– Так, – едва слышно ответил Вольгость.
– Ты не сумел, – с огромным отвращением в голосе процедил "дядька", – даже найти часовых. Вместо этого устроил шумную драку, спугнул татей. Мы взяли не всех. Две барки ушли, а на них – рабыни. Чья это вина?
Вольгость подавленно молчал, белый, как яичная скорлупа.
– Восемь наших воинов полегли в битве. Восемь русинов. Можешь ты сказать – "я не повинен в этом"? Вот сейчас, поднять голову, поглядеть мне в лицо и сказать? Можешь?
– Нет…
Это был не голос. Это был сухой хруст, с которым отдирают от раны присохшие, побуревшие от крови повязки.
– Восемь плетей, – тише прежнего произнёс "дядька". – По плети – за каждого из погибших. И в отроки на месяц.
Вольгость вскинул на одноглазого лицо, мотнул головою, даже отступил на шаг.
– Не хочешь? – Задралась горбом седая бровь над единственным глазом. – Так мы ведь никого не держим. Если ты не хочешь отвечать за себя – можешь идти на все четыре стороны.
Рука седоусого, уже сжимавшая рукоять с косой из кожаных ремешков, очертила взмахом широкий полукруг.
Вольгость постоял, закусив губу, потом вдруг всхлипнул, сорвал с себя плащ, расстегнул и снял перевязь и пояс с оружием, и начал сдирать кольчугу. Подошедшего помочь русин оттолкнул, что-то невнятно рыкнув из путаницы железных колец. Выпутался, уложил железную рубаху поверх плаща, на неё скинул чугу-стёганку и, наконец, белую вышитую по подолу, запястьям и груди рубаху. "Дядька", уже стоявший у коновязи, приглашающе кивнул Вольгостю на неё. Молодой русин подошёл к коновязи и опёрся на неё руками, подставив небу и ветерку голую спину.
Вождь наблюдал всё это без особого удовольствия, даже с печалью в глазах, но и не вмешиваясь. Наверное, по обычаям руси одноглазый был в своём праве.
Плеть рассекла вешний воздух и хлестнула через худую спину Вольгостя. На месте удара сразу вспух, чернея, а кое-где и пуская красные струйки, след ременной косы. С плетью одноглазый "дядька" явно не шутил. Лицо Вольгостя дёрнулось и окаменело.
Второй удар. Белеют пальцы, впившиеся в резной брус коновязи.
Третий. Из угла рта Вольгостя вдруг показалась вишнёвая капля. Губу прокусил, понял Мечеслав. Думать о чём-то ином сейчас у него не получалось.
Четвёртый. Мечеслав увидел, как от белых пальцев побежала по резному брусу тонкая трещина.
А потом он увидел единственный глаз седоусого прямо перед собой и с изумлением понял, что это он вскочил и вклинился между Вольгостем и плетью "дядьки".
– Хватит! – услышал он свой голос.
– Пошёл вон, – скучно сказал "дядька" и протянул руку, отодвинуть. Вятич ни мгновения не сомневался – отодвинет. Так отодвинет, что он, Мечеслав, за дуб-виселицу откатится.
– Сдурел, вятич? – услышал он из-за спины охрипший голос Вольгостя. – Не лезь!
– Это и моя вина тоже, – решительно сказал Мечеслав, глядя в холодный, прозрачно-жёлтый глаз седоусого "дядьки". – Мы дрались – вдвоём. Спугнули коганых – вдвоём. Отвечать, по справедливости, тоже должны вдвоём! Если ты присудил восемь ударов за этот проступок – половина по праву мои!
– Уй… – начал за его спиною Вольгость. "Дядька" на мгновение сместил жёлтый взгляд с лица Мечеслава за его плечо – этого хватило, чтоб парень замолк. Потом снова поглядел на вятича.
– Кто ты такой, чтобы я тебя наказывал или награждал? – по обыкновению негромко произнёс он, глядя Мечеславу куда-то над переносицею. – Ты не наш. Тебе нет дела до нашего суда – а нашему суду до тебя.
Мечеслав, получив в лицо свои собственные слова, на мгновение онемел. Потом, рыкнув что-то и ему самому не очень понятное, содрал с себя плащ – ему-то было больше нечего, его рубаха да стёганка сохли у берега, рядом с баркой – и уставился в жёлтый глаз седоусого яростно-выжидающе, уперев руки в бока. На вытянувшееся от изумления лицо Вольгостя Мечеслав не обратил внимания.
Седоусый глядел на них обоих равно невозмутимо. Потом перевёл взгляд на молодого вождя. Тот, едва скрывавший усмешку, шевельнул плечом, потом кивнул.
Взгляд "дядьки" переместился на Мечеслава, и седоусый впервые за недолгое время их знакомства улыбнулся. Неудивительно, подумал Мечеслав, что он так редко это себе позволяет. Ясное дело, от такой улыбки все враги разбегутся – но своя дружина, пожалуй, первой. Всё ещё улыбаясь, одноглазый, перехватив мокрый от крови хвост плети, изгибом кожаной косы гостеприимно постучал по брусу коновязи. Внутренне обмирая, Мечеслав, стиснув зубы, ухватился за коновязь. Он собрался что-то сказать Вольгостю, но тут первый раз свистнула плеть, и стало не до разговоров.
Рубаху ему выдали. Сухую. Правда, от крови она почти мгновенно намокла и присохла к телу. Но иначе было б нельзя – их вдвоём отправили на подмогу тем бывшим рабам, что обдирали да выкидывали в реку хазарское трупьё. Над телами уже вилось немало мух, и подставлять им свежие следы "дядькиной" плети не хотелось ни Вольгостю, ни внезапно вызвавшемуся ему в дольщики вятичу.
– Вот зачем тебе лезть было, а? – наконец нарушил молчание Вольгость, когда они брели к берегу по разорённому торжищу.
– Зачем-зачем, – усмехнулся Мечеслав. – Ночью я не жадничал, теперь твоя пора делиться пришла.
– Ты про что?
– Сам же сказал не жадничать, когда коганые на нас бежали. Я и не стал, поделился. Ну а теперь тебе поделиться пришлось, только плетьми, а не хазарами.
– Аааа, – протянул Вольгость. – А хорошо, что ты с нами. Ты иначе в Итиль-город не попадёшь, а ведь придётся теперь.
– Зачем? – теперь пришёл черёд Мечеслава таращиться на друга. Именно на друга, по-другому смотреть на этого русина с сумасшедшей искрою в глазах у Мечеслава не выходило – хоть познакомились они, пытаясь убить друг дружку.
Эх, Руда… надо будет сходить на холм перед отъездом. Нож, опять же, и шапка там же лежат.
– Ну как? – Вольгость пытался состроить сочувственное выражение лица, но в глазах плясали весёлые шальные искры. – Я ж тогда ещё сказал, что кто последний, тот Итиль-Кагана в задницу целует. Последний-то был ты, так что целовать тебе и придётся. А стерегут хазарина крепко. Так что только с нами, иначе никак.
Мечеслав замахнулся влепить затрещину уже неприкрыто посмеивающемуся Вольгостю и зашипел от боли в спине.
Хазарскую падаль – кроме той, что болталась уже на дубу, – стаскивали к берегу, там обирали и голыми отправляли в Становую Рясу. Ракам в речке нынче предстояло раскабанеть непомерно, как заметил один из работавших тут же несостоявшихся рабов.
Снятое с хазар в основном сваливали в одну кучу рядом с берегом. Себе русские воины забирали только оружие, и то не всё, да изредка – украшения. Зато у вызволенных русинами полонян пазухи изрядно оттопыривались.
Ратьмер с ещё двумя русинами отвели барку на середину реки да там и прорубили ей днище. Потом добрались до берега вплавь. Чтоб согреться, выбравшись на берег, присоединились к таскавшим и сбрасывавшим в воду мёртвых коганых.
– Эх, а спеть, что ли, чтоб дело шло веселей? – задорно вопросил Вольгость, утирая пот.
– Вот не надо, Верещага! – упредил один из приплывших с барки. – Знаем мы твои песни. Сейчас хазары мёртвые вскакивать да разбегаться начнут, а нам их потом ловить да по второй упокаивать!
Хохотали все, и русины-дружинники, и даже освоившиеся за общей работою промеж ними освобождённые пленники, а громче всех сам Вольгость. Только один, с маленькими глазками, острым лицом и каким-то пыльным цветом волос, оглянулся на пошутившего зло и смеяться со всеми не стал.
– Зря ты так, – отозвались с берега, где груду из хазарского добра да брошенных палаток обливали найденным в тех же палатках маслом – и обычным, коровьим, и какими-то крепко пахнущими, из маленьких глиняных кувшинчиков. – Верещага петь умеет. Только надо, чтоб кругом сеча шла, и никому слышно не было!
Грохнуло пуще прежнего. Не веселился один востролицый полоняник, но на сей раз причина у него была изрядная – как раз в это время он с другим селянином собирался кинуть в Рясу мертвеца-хазарина с пробитым брюхом, и востролицый стоял внизу. От смеха напарник выпустил покойника, и из дыры в брюхе все хазарские потроха выплеснулись востролицему на ноги, не сделав его и так, видать, отроду колючий нрав мягче. Ратьмер немедленно отправил обоих выше по течению – мыться.
Тем временем куча с хазарским добром начала понемногу разгораться.
Когда в воду уже скидывали последнюю мертвечину, к берегу подъехал вождь в сопровождении седоусого, при виде которого Мечеслав испытал позабытое с отроческих лет желание встать кому-нибудь за спину.
– Молодцы, – похвалил вождь своих, с явным удовлетворением обозревая и бледнеющие сквозь речную воду хазарские тела, и чадящую груду на берегу. – Рыбу да раков славно покормили. Давайте заканчивайте, загостились мы в здешних краях, пора и честь знать. А что до вас, добыча хазарская, вот вам моё слово: поедете с нами. Земли в моём краю хорошие, урожайные. Обживётесь – за семьями посылайте, у кого есть. Ну а не согласятся – может, и отпущу, коли хорошо поработаете.
– Значит, хазары нас на работу себе угоняли, а ты решил себе на работу? И чем ты нам лучше хазар в таком разе? – раздался резкий голос откуда-то из-за спин бывших пленников. Те задвигались, оглядываясь.
– Это кто же там такой речистый? – спокойно спросил молодой вождь. – Ты тогда уж сюда выходи, покажись. А то неудобно говорить невесть с кем.
Толпа недавних хазарских пленников быстро разделилась надвое. Одни отходили с робостью, другие – Макуха, Дудора и прочие, этой ночью рвавшиеся драться с хазарами, – даже с брезгливостью.
На открытом месте остался один человек, и Мечеслав не удивился, увидев уже знакомое остренькое лицо и маленькие колючие глазки под шапкой пыльно-серых волос.
Остролицый огляделся сердито на разошедшихся в стороны собратьев по несчастью.
– Что, испугались его, да? А я не боюсь, я прямо скажу!
– И как тебя звать, прямого? – усмехнулся вождь.
– Спрятнем зовут, а Бирюком величают! – вскинув встрепанную голову, гордо представился остролицый.
– Ну, что Спрятень, я заметил. А вот на бирюка ты, уж прости, не похож – разве что на тех бирюков, что из-под забора тявкают. – Русин покачал серьгою.
Возмущённый ответ остролицего потонул в вале хохота.
– А теперь скажи мне, Спрятень Бирюк, – теперь русин вдруг заговорил резко и без усмешки в голосе, а голубые глаза стали холодными, – разве тебя не привели сюда на верёвке? Где раны, которые ты получил, отбиваясь от хазар?
– Да я! – почти по-бабьи взвизгнул горлопан, рванув на груди ворот рубахи. – Меня – арканом!! Оземь ахнуло! Потому только… а если бы – я б тогда…
– А чего ж ты сегодня ночью не дрался, когда другие невольники бывшие оружия требовали? Где ты был? Вот что я скажу тебе, Спрятень – тебе и всем вам скажу. Я не хазарин – потому что я никого не неволю. Я не тащу на верёвке. Я зову вас с собой – а кто не хочет, вот хоть как ты, тот может остаться здесь. И жить без меня и моих людей, как сумеет. И ты хорошо подумай, Спрятень, потому что я терплю твои крики здесь – но там не потерплю ни криков, ни склок, ни поношений.
У Спрятня хватило ума на сей раз промолчать, опустив голову.
– Из добычи… вижу, вы себя и сами не обидели, – вождь снова улыбнулся, в ответ в толпе бывших невольников смущённо засмеялись. – Так из добычи дам вам на каждого нож, одному на троих – копьё, щит да сулицу. Делить будете по жребию. Коней тоже дам, но это уж на месте, как доберемся. Ясно вам?
Освобождённые полоняне вразнобой согласно загомонили, кланяясь и благодаря.
– Вождь. – Вдруг Мечеслава словно кто-то подтолкнул. – Хочу просить тебя об одной милости.
– Ты ещё не заслужил ничего, кроме плетей, – отозвался одноглазый "дядька". – Этой милости я тебе и сам добавлю, сколько угодно.
– Пусть говорит, – сказал вождь, и одноглазый, хмыкнув, смолк.
– Я не для себя, – настойчиво продолжал молодой вятич. – Там, на полночь, за бродом, живут молодой парень и мальчишка с пятью бабами и детьми. Остальной род вырезали хазары. У них нет коней, нет собак, оружия и того толком нет.
– А если я их позову с собою, они откажутся, – понимающе и печально отозвался вождь.
– Да, мой вождь. Так и будет, – кивнул Мечеслав. – Я… я предлагал им уйти во владения моего отца. Они и правда отказались.
– Чего ты тогда ждёшь от меня?
– Отряди человека послать им доброе оружие, мы же взяли его немало… и коня, если можно.
Вождь потрогал подбородок.
– Что ж… можно и сделать. Где, ещё раз, они живут?