Ужас в городе - Афанасьев Анатолий Владимирович 7 стр.


Сонный или бодрствующий, пьяный или трезвый, особист Брыльский был одинаково желчен и прозорлив, – Что, горца наконец угомонили? – просипел, не отвечая на вопрос.

– Откуда знаешь? – искренне изумился Гека.

– Чего тут знать. К тому давно шло. Перекипел Алихман. Два месяца пузыри пускает.

Монастырский, хотя заинтересовался этими пузырями, решил не вникать сейчас в подробности. У полковника весь Федулинск опутан невидимыми сетями – ему виднее.

– Вариант окончательный?

– Окончательное не бывает. В "Монмартре" бедолагу ухлопали. Прямо в сортире. Два часа назад.

Полковник что-то хмыкнул себе под нос, молча ждал распоряжений.

– Я сейчас туда подскочу. Иначе неудобно, – сказал Монастырский.

– Понимаю.

– Сможешь выяснить, кто это сделал?

– Думаю, да.

Монастырский помедлил, прикурил.

– Не телефонный, конечно, разговор, но времени мало… Я полагаю, Остап Григорьевич, нам теперь вообще эта ватага в Федулинске больше ни к чему. Устали от них люди. Бесконечные поборы, насилие – сколько можно!

– Святые слова.

– У тебя с Гаркави, кажется, добрые отношения?

– Свояк он мой.

– Может, свяжешься с ним? Устроить по горячим следам небольшую санобработку. Из головки остались Гарик Махмудов, да еще двое-трое, ты их знаешь. Ну и остальную шваль тряхануть заодно. Повод есть, чего тянуть.

После недолгой паузы Брыльский сухо произнес:

– Милицию ночью не стоит беспокоить. Сам управлюсь. Их лучше попозже подключить.

– Как знаешь, Остап Григорьевич. Удачи тебе.

– Сам тоже не подставляйся, – предупредил полковник. – Они сейчас все – как на игле. Я тебе Леню Лопуха пришлю с ребятами.

– Спасибо, Остап Григорьевич…

Следующей позвонил Лике Звонаревой, директору местного телерадиовещания. Это была его женщина во всех отношениях: сперва, когда выписал из Москвы, какое-то время держал ее в любовницах, позже перевел на твердый оклад. Пятидесятилетняя, сверх меры искушенная вдовушка Лика была всем хороша, и в постели, и по работе, но имела один неприятный заскок: так и норовила забеременеть, рассчитывая заарканить его ребеночком. Пришлось принудительно делать ей подряд два аборта, после чего он охладел к жизнерадостной потаскушке. Но в ее некрепкой головенке остался от любовных передряг какой-то непоправимый сдвиг. Он давно подумывал заменить Звонареву, да пока не нашел подходящую кандидатуру. В среде федулинских творческих интеллигентов никто не мог сравниться с ней в безудержном, чистосердечном фарисействе, тут она, безусловно, выдерживала столичную планку.

Около двух ночи Лика, разумеется, еще не ложилась.

Едва узнав его голос, радостно защебетала. Он слушал ее молча, ничего не понимая, кроме отдельных слов: Родной! Муженек суженый! Приезжай немедленно, скотина!

Водка! Девочка подмытая! Не буди во мне самку!

Переждав привычную истерику (следствие как раз необратимого умственного сдвига), Гека холодно распорядился:

– Приготовь, пожалуйста, с девяти до десяти окно. Я выступлю с обращением к гражданам Федулинска, Запнувшись на затяжном эротическом всхлипе, Лика по-деловому уточнила:

– Что случилось, любимый?

– Не твоего ума дело. Будь наготове – и все.

– Слушаюсь, родной мой! Но может быть…

Монастырский повесил трубку.

Теперь надо было выпроводить Машеньку Масюту.

Он знал, что это непростое дело: молодая феминистка, поклонница Джейн Остин и Лаховой, была чувствительна к любому намеку на принуждение. Это касалось и постели.

Гека забавлялся от души. "Мария Гавриловна, – обращался к ней уважительно, – прошу вас, встаньте рачком". Она пыталась доказать, что не Гека ее соблазнил, а она сама его изнасиловала, и надо признать, добилась в этом успеха.

– Ну ты ха-ам, Герасим! – отозвалась девица басом, когда он игриво пощекотал голую пятку, высунувшуюся из-под простыни. – Что ты себе позволяешь? Я же сплю.

– Поднимайся, детка, поднимайся. Труба зовет.

Девушка взглянула на часы и устремила на Геку изумленные глаза, в которых сна ни капли.

– Ты что, укололся, что ли? Два часа ночи! Куда подымайся?

– Дела, детка, дела. Срочный ночной вызов.

Машенька, достойная дочь мэра, уселась поудобнее и, гневно блестя очами, произнесла целую речь.

– Вот что, дорогой любовничек. Ты что-то, видно, не так понял. Если я легла в твою поганую постель, это вовсе не значит, что я твоя служанка. Кто ты такой, черт побери?! Как ты смеешь меня будить? Правду говорят, деньги превращают мужчину в скота. Но со мной ничего не выйдет. Убирайся куда хочешь, кобель, я останусь здесь. Немедленно принеси мне пива.

– Пиво получишь на дорожку, – пообещал Монастырский. – К сожалению, не могу оставить тебя в квартире одну.

– Почему?

– Мало ли, – Гека глубокомысленно развел руками. – Картины, обстановка… Я еще слишком плохо тебя знаю…

Машенька выпрыгнула из постели с намерением выцарапать ему глаза, но Гека был настороже. Между ними завязалась нешуточная схватка, окончившаяся победой мужчины. Монастырский, повалив девушку на ковер, уселся ей на живот, а руки прижал к полу. Немного возбудился, но не настолько, чтобы затевать случку.

– Запомни, красавица, – сказал строго, любуясь бледным, с позеленевшими от ненависти глазами Машенькиным лицом. Прыщики сияли, как капельки крови. – Кто у тебя папашка, мне наплевать. Или будешь слушаться, или раздавлю, как букашку. Уйми свой норов.

Когда надо пошутить, я сам с тобой пошучу.

– Подонок, – прошипела Машенька. – Мне же больно. Отпусти.

Напоследок он сдавил худенькие ладошки так, что хрустнули косточки. Поднялся, пошел к двери. Бросил на ходу:

– Две минуты на сборы. Иначе выкину голую.

Выпил рюмку коньяку. Подумал: ничего, с ней по-другому нельзя. Пусть привыкает.

За свою тридцатишестилетнюю жизнь Монастырский понял про женщин главное: все они, молодые и старые, смирные и наглые, красивые и дурнушки, ищут себе хозяина, как бродячие собаки, и если чувствуют в мужчине слабину, становятся неуправляемыми. Женщина может быть полезной и преданной, когда крепко держишь ее одной рукой за глотку, а другой за влагалище. Они любят только победителей. Наверное, именно по этой причине он ни разу не женился, словно предчувствовал, что когда-нибудь, в печальную пору внезапно ослабеет, и женщина, которой неразумно доверится, в тот же час нанесет ему последний укол в сердце.

Снизу позвонил Леня Лопух, доложил, что прибыл.

– Через минуту спускаюсь, – сказал Монастырский. – Сейчас дама выйдет, отправь ее, пожалуйста, домой.

Вернулся в спальню. Машенька сидела у зеркала одетая – короткая черная юбка, шерстяной свитерок – и горько плакала.

Наступил момент ее пожалеть. Подошел сзади, положил ладонь на теплую, пушистую головку.

– Не переживай, детка. Я тебя люблю, но сейчас просто некогда вникать во все эти тонкости. Днем позвоню.

– Сволочь, – сказала Машенька. – Какая же ты сволочь! И какая же я дура.

Слезы придали ей сходство с мокрым папоротником на лесной опушке.

– Ну почему сволочь? Тебе же хорошо со мной… Пошли, ребята тебя подбросят. Они внизу.

Выпроводив подружку, сел в кресло под торшером, закурил и задумался. Если Остап Григорьевич сработает четко, то через час в городе начнутся беспорядки. В таком случае, зачем ему светиться на улицах? Алихман мертв, убедиться в этом он успеет, да и Гарик Махмудов вряд ли доживет до утра. Не разумнее ли держать руку на пульсе событий, не выходя из дома? Монастырский даже пожалел, что так поспешно избавился от костлявой нимфоманки.

Он спустился во двор. Ночь стояла звездная, пронизанная предгрозовой истомой. От припаркованных вдоль тротуара машин отделился человек и подошел к нему. Это был Леня Лопух, один из самых сильных оперативников Брыльского.

Гека угостил его сигаретой.

– Не курю, – отказался молодой человек. – Едем?

– Пожалуй, нет… Какая ночь, чудо, а, Леонид? Однажды в Венеции… Впрочем, что там Венеция… В такие ночи особенно остро понимаешь, как нелепы, в сущности, все наши мелкие, земные проблемы. Согласен, а, Леонид?

– Согласен, – сказал Лопух.

– Ты, я слышал, родом из Сибири?

– Из Томска, да.

– У вас там, конечно, природа погуще, но и здесь…

Ты погляди, какие чернильные своды, серебряное мерцание. Хочется читать стихи. Ты пишешь стихи, Леонид?

– Вроде нет.

– Напрасно, скажу тебе… Поэзия, брат, придает жизни совсем иные оттенки. Взять того же Мандельштама.

Или Окуджаву. Как писали стервецы. Выхожу один я на дорогу, тишина, кремнистый путь блестит… Но это, кажется, Лермонтов. Не помнишь?

– В школе у меня по литературе тройка была.

Монастырского забавляла растерянность молодого громилы, обладателя черного пояса, гадающего, вероятно, неужто его подняли среди ночи единственно для того, чтобы слушать подобный бред.

– Скажи, Леонид, как ты относишься к кавказцам?

– К черным? Как к ним относиться. Такие же люди, что и мы.

– Лукавишь немного, а?

– Все люди братья, Герасим Андреевич. – Вежливо-ледяная улыбка Лопуха вполне соответствовала звездному свету. – Так, значит, отбой?

– Отбой, Ленечка, отбой… А ты ведь не так прост, как кажешься, верно?

– Все мы только с виду простые.

– Подымешься, примешь чарку?

– Благодарствуйте, Герасим Андреевич. Я на режиме.

– Ну извини, что напрасно потревожил.

– Работа у нас такая.

Разговор с оперативником оставил у Геки неприятный осадок. Попадались в миру люди, к которым, как ни старайся, не заглянешь в душу. Это наводило на мрачные мысли. Истинно, чужая душа потемки. Но коли так, где гарантия, что самый преданный раб однажды не всадит тебе пулю в глаз?

…Около девяти Монастырский прибыл на радиостанцию "Эхо Федулинска". К тому времени у него накопилось много информации. Ночью по Федулинску прокатилась волна погромов. Началось с того, что из знаменитой городской дискотеки "Рязанские ковбои" вывалилась накуренная толпа молодняка и, явно кем-то подзуженная, отправилась сводить счеты с кавказцами. Драка затеялась еще в самом помещении дискотеки (бывший клуб научных работников), где, по предварительным сведениям, забили до смерти двух молдаван и одного корейца. Страшной смертью погиб местный эфиоп Еремия Джонсон, известный своим веселым, беззаботным нравом. Его все любили в Федулинске, от мала до велика. Приехал он в город лет пять назад налегке, открыл небольшую лавчонку, где торговал потихоньку слоновой костью и искусственными гениталиями, никому не вредил. На дискотеку забрел в поисках подружки на ночь, что делал каждый вечер, потому что выбирал себе невесту и вот-вот, как он говорил, собирался жениться на "русский красавица".

Под горячую руку несчастного Еремию вздернули на фонарном столбе, и последнее, что он услышал от какой-то пьяной, гогочущей рожи, были странные слова: "Тут тебе не Африка, грязный нигер, тут Бродвей!"

Ближе к рассвету на помощь городским панкам, будто оповещенные факсом, подтянулись ребята с окраин, из поселков Ледищево и Томилино. Решающее сражение произошло, естественно, на рынке, где командиры покойного Алихман-бека выставили несколько десятков хорошо экипированных бойцов, но подавляющее преимущество в численности было все же на стороне местной братвы – их собралось около четырех сотен. Вооруженные цепями, кастетами и заточками, они легко развалили редкие цепи обороняющихся, не обращая внимания на автоматные очереди и пистолетные хлопки. Дальше побоище проходило в жуткой предрассветной тишине и нарушалось лишь взрывами опрокинутых и подожженных иномарок да слезными мольбами добиваемых жертв. Среди деловито озабоченной, занятой ужасным делом толпы бесстрашно сновали пенсионного вида агитаторы, раздавая брошюрки "Майн Кампф" и номера вездесущей газетки "Московский комсомолец". Одна особо азартная старушка агитаторша потянулась со своим товаром к благородному кавказцу, отбивающемуся ломиком сразу от троих озверевших аборигенов, но не убереглась, рухнула с раскроенным черепом под ноги сцепившихся бойцов. Ее невинная смерть послужила как бы сигналом к окончанию побоища.

Вскоре к центру города подоспели омоновцы, поднятые по тревоге, и пожарными брандспойтами разогнали остатки озверевшей молодежи. Тех, что не успели убежать, омоновцы, верные своему принципу: круши все, что движется, – добивали сапогами и дубинками, не разбираясь, кто к какой группировке принадлежит. Их одухотворенные лица, скрытые под черными полумасками, и слаженные, четкие действия словно олицетворяли собой окончательную, неодолимую власть рока.

Речь, с которой выступил по местному радио Гека Монастырский, потрясла едва начавших приходить в себя после ночного кошмара федулинцев. Русский фашизм, говорил он, доселе искусно таившийся в темных городских закоулках, наконец-то обнаружил свой истинный, пещерный лик. С попустительства местных властей (он не назвал мэра Масюту, но все прекрасно поняли, о ком речь), воинствующие молодые ублюдки устроили отвратительный, разнузданный шабаш. Убытки, которые они причинили, исчисляются в огромных суммах, таким образом, в их городе нагло и безнаказанно попрано основное право человека – право на частную собственность.

– Среди невинных жертв погрома, – скорбно вещал Монастырский, – есть люди, с которыми мирные обыватели связывали все свои надежды на обеспеченную стабильную жизнь. И первый из них – Измаил Алихманович Алихман-бек, которого многие горожане любовно, посемейному называли Папой. Не буду упоминать обо всех его заслугах, но ясно одно: от руки наемного убийцы пал великий спонсор, чья душа была уязвлена людскими страданиями. Казалось бы, что ему бездомные старики, околевающие на городских свалках, а он взял и открыл для них бесплатную столовую! И собирался, сам говорил мне об этом, построить современный хоспис, ни в чем не уступающий американским. Склоните головы, уважаемые сограждане, не будет у нас теперь хосписа… А что ему беспризорники, ночующие в подвалах, вымирающие от дурных болезней, промышляющие воровством и разбоем, неграмотные, одичавшие, но он, не умеющий проходить мимо людского горя, отлавливал их на улицах, сажал в поезд и отправлял на свою солнечную, благословенную родину, на Кавказ. Плачьте горькими слезами российские сиротки, некому больше купить вам плацкартный билет… Наверное, не найдется во всем городе человека, который хоть раз не почувствовал бы на себе заботливую, хозяйскую руку Алихман-бека, ибо всякий знал, к кому пойти с жалобой, с обидой, с просьбой; и я верю, эта широкая тропа, проторенная обездоленными людьми, не зарастет и после его смерти. Не дрогнула подлая рука убийцы, не сознающего, на кого он ее поднял.

Теперь в нашей благодарной памяти Алихман-бек встал в один ряд с благородными мучениками режима – Владом Листьевым, отцом Менем, банкиром Кивилидзе, как и он, павшим по воле злодеев, не имеющих ничего святого за душой. Спи спокойно, дорогой кунак, мы за тебя отомстим…

В таком духе Гека Монастырский витийствовал около часа, ненавязчиво подталкивая слушателей к мысли, что после гибели Алихман-бека им больше не на кого надеяться, кроме как на него, Геку. Когда он сделал знак оператору, что закончил выступление, Лика Звонарева подошла к нему, молча опустилась на колени и поцеловала руку, которую он тут же обтер о штаны.

Глаза ее восторженно светились.

– Ты гений, родной мой! Интонация, лексика – ты гений! Прирожденный вождь. Повелитель орд! О-о, это восхитительно. Я просто обрыдалась.

Монастырскому было приятно это слышать.

– Не преувеличивай, кукла… Ладно, пойдем, пропустим по рюмочке. Чего-то я немного утомился.

В маленьком кабинете Звонаревой, заставленном аппаратурой, он привычно отразил мгновенную сексуальную атаку, силой усадив женщину в кожаное кресло.

– Не время сейчас, Ликуша. Видишь, какие события…

Директорша не очень огорчилась, достала из тумбочки серебряные рюмки, початую бутылку "Камю", тарелочку с порезанным лимоном, коробку шоколадных конфет. Все было с любовью приготовлено заранее.

– Сосредоточься на главном, – продолжал Монастырский, осушив рюмку. – На тебе полностью пропагандистское обеспечение предвыборной кампании. Будем валить Масюту. С Алихманом он подставился. Кое-какой компромат еще подброшу. Действовать надо четко, быстро и сокрушительно. Никаких сантиментов. Подготовишь пару-тройку убойных передач. Запускай осторожно, с подходом, с учетом всех настроений. Потом взорвем бомбу, от которой он уже не встанет. Портрет Масюты: сексуальный маньяк, растлитель детей, вор, лютый демократ.

Коррупция, связи с криминалом. Все разоблачения с патриотическим акцентом. Что, дескать, ему, говнюку, Федулинск и страдания жителей города, если у него счета в женевском банке, а дети учатся за границей. Ладно, не мне тебя учить, но через неделю каждая федулинская мамаша при одном упоминании имени Масюты должна прятать своих детей. Повторяю: упор на патриотизм. Порядочные люди и так за нас, необходимо сманить всех этих ненормальных, которые бродят с красными знаменами.

Совки, разумеется, выставят своего кандидата, скорее всего, этого старпера Белоуса. Он, конечно, тормознутый, но язык у него подвешен как надо. Его тоже начинай пощипывать, но аккуратно, без перегиба. У него нет общей идеи. Социальная справедливость, денационализация, антинародный режим – это все чепуха, на этом он не сыграет. А вот дачку его на Лебяжьем озере прокручивай почаще. И вообще, намекай, намекай, но без конкретики. Всю фактуру побережем до второго тура, если он туда выскочит. Но это вряд ли…

Лика слушала завороженная и как бы в забытьи махнула третью стопку. Монастырский поморщился.

– Не злоупотребляй, – укорил строго. – Позавчера тебя видели в "Ласточке" в совершенно непотребном виде. С каким-то белобрысым фертом. Кто, кстати, такой?

Лика порозовела:

– Уж не ревнуешь ли, любимый? – – Оставь, Лика. Ты же понимаешь, тут не Москва.

Один прокол – и тебя нету. Жаль расставаться. Вроде сработались.

Угроза странным образом подействовала на журналистку. В отчаянии она сделала очередную попытку расстегнуть на Геке штаны, но крепко получила по рукам.

– Угомонись, девушка! Все очень серьезно. Баловаться будем в мэрии, когда я туда сяду. Там диваны удобные.

– В Кремле еще лучше, не правда ли, любимый?

Монастырский ожег ее взглядом, как хлыстом.

– Ты против?

– Боже мой! – пролепетала пожилая вакханка трескучим, нежным голосом. – Да тебя же никто не остановит, любимый!

* * *

В это же время в номере "люкс" единственного в Федулинске отеля "Ночи Кабирии", приватизированного тоже на пару Алихман-беком и Гекой Монастырским, сидели напротив друг друга двое мужчин, один – старый, лет семидесяти, с окладистой бородой, с выпуклым, как у мраморной чушки, лбом и с мрачными, отливающими антрацитом глазами; другой – молодой, не старше тридцати, с простодушным лицом коммивояжера, распространителя "гербалайфа", со светлым, под Чубайса, чубчиком, с доброй, простецкой улыбкой. Старшего звали Илларион Всеволодович Куприянов, в деловых Кругах он был больше известен под кличкой "Чума". Младший, по имени Саша Хакасский, никаких кличек не имел, да и, судя по вкрадчивому, интеллигентному говорку, не стремился иметь. Впрочем, он больше слушал, чем говорил.

Назад Дальше