Ту войну Ворон закончил в Вене, но впереди еще была война с Японией. Но, слава богу, та война быстро закончилась.
Красные околыши в Харькове демобилизованного вора-рецидивиста сразу же взяли на карандаш. Но Ворон твердо решил завязать со старым. Он поступил работать каменщиком на тракторный завод и, как герой войны, получил небольшую комнатенку в бараке.
Комнатенка была обшарпанной, с обгорелой оконной рамой. Чтобы покрасить эту раму, Ворон попросил в заводской малярке литровую банку белил, в магазинах-то белил днем с огнем не сыскать. С этой банкой белил его остановили в проходной вохровцы.
В милиции его привели к мордатому майору, скорому на допрос, – и Ворон узнал в нем того самого конного красного околыша, который раскулачивал его семью. Майор Скорый требовал сдать банду, которую якобы сколотил Ворон. Сдавать Ворону было некого, и сдавать было не в его правилах. Он сказал майору все, что о нем думает. Тот выпучил рачьи глаза и пообещал закатать его дальше некуда. Уже через две недели вору-рецидивисту Ворону впаяли червонец, и "столыпинский вагон" увез его в Каргопольлаг.
Послевоенная зона резко отличалась от довоенной За войну упала в цене человеческая жизнь. Штрафбатовцы, познавшие на войне вкус крови, теперь снова возвращались на нары. Мокрые разборки стали обычным делом. Заправляли в Карлаге воры в законе, отошедшие за войну от воровских традиций, так называемые "ломом подпоясанные" и "отколотые". Они и Ворона поначалу ломанулись подмять под себя. Ему снова пришлось кулаками утверждать свое звание вора в законе. Но беспредельщики не унимались, и ему, чтобы всегда иметь под рукой оружие, пришлось на животе сделать подкожную пазуху для заточки.
В пятьдесят первом году "ломом подпоясанные" подбили зеков на массовый побег. Напрасно Ворон пытался образумить их. Когда пляшут все – пляши и ты… Ворон тоже ушел, но сразу же за колючкой откололся от основной массы и с двумя московскими ворами в законе, знакомыми еще по штафбату, залег в тайге. Когда немного затихло, беглые сначала перебрались в Иркутск, а через год в Москву, где у его подельников были связи и кореши. Они помогли Ворону прописаться и купить дом в Подольске.
Назад дорога ему была отрезана, и, сколотив банду из местных блатарей, он принялся вновь брать торговые базы и грузы на железных дорогах. Но, имея опыт фронтового разведчика, он разрабатывал теперь операции более профессионально и хитроумно. Так продолжалось восемь лет…
В шестьдесят втором, проходя по Кузнецкому мосту, он случайно увидел красного околыша из своего детства. Майор Скорый из харьковской уголовки теперь был генерал-майором московской милиции. На его груди красовался целый "иконостас", но особенно Ворона удивили два ордена Славы. "Если в сорок седьмом мусор был майором, значит, войну он пахал офицером, – размышлял он. – Но офицерам "Славу" не давали… И колодки на орденах что-то больно знакомые…"
Подольская братва дала Ворону наколку на квартиру его визави… Операцию он подготовил, как опытный вор-шнифер, хотя квартирами сроду не занимался. Взял ее он по осени, убедившись, что генерал выехал на дачу. В забитом норковыми шубами шкафу Ворон нашел парадный мундир с "иконостасом". У него задрожали руки, когда он увидел номера орденов Славы. Это были его, политые кровью и потом, солдатские ордена.
"Тогда, в Харькове, мусорок оприходовал мои "бебехи" в свою пользу", – понял Ворон.
В сейфе еще находилась коробка, набитая пачками долларов. Тут же лежали несколько сберегательных книжек, почти на сто тысяч рублей, на предъявителя, и горсть брюликов чистой воды.
Итит твою мать, а мусор-то, волчара позорный, власть свою советскую, как корову, доит.
Прихватив коробку и свои "бебехи", он покинул квартиру, оставив большой плевок на парадном фото генерала. Сберегательные книжки с рублями он полностью кинул на воровской общак, а коробку с долларами, брюлики и свои фронтовые "бебехи", запаяв в молочный бидон, закопал в лесу.
Взяли Ворона через год. Хотя следаки ничего толком не доказали, но срок ему впаяли, по совокупности пятнадцать лет полосатого режима.
Тянул он этот срок сначала во Фрунзе, а потом, после неудачной попытки побега, ему добавили еще червонец, и "столыпинский вагон" увез его на станцию Харп.
В семьдесят восьмом с воли пришла малява о том, что с весенним этапом придут на зону три московских блатаря-мокрушника по его, Ворона, жизнь… Заплачено им, мол, за нее серьезными людьми выше крыши. Ворон догадался, откуда у малявы уши растут – визави даже на полосатом режиме пас его, боясь своего разоблачения. Ворон принял маляву всерьез и стал готовиться к встрече.
Когда по весне пришел этап, он наметанным взглядом сразу вычислил ссученных блатарей, всех троих.
Одного пришлось ему завалить заточкой из напильника, ссученный отморозок уж больно напролом буром пер… Двое других на правеже бухнулись перед авторитетами на колени: приезжал, мол, в СИЗО серьезный ментовской генерал, обещал от сто второй мокрушной статьи всех троих отмазать и срок пересмотреть, если Ворона по-тихому на зоне замочат…
– Ноги тебе надо делать, Ворон, – сказал тогда пахан зоны, старый вор по кличке Нафт. – Не выпустят тебя мусора отсюда, уроют.
А ноги сделать из полосатого режима в ту пору было не так-то просто… Выручили московские кореши: по неведомым Ворону каналам устроили они ему перевод в Ухталаг.
Не успел Ворон оглядеться на новом месте, как проломили кирпичом голову хозяину зоны, полковнику по кличке Барон, и взяли заложников. Кипеш красные околыши быстро утихомирили, а за проломленную голову Барона притянули к ответу двух бакланов по первой ходке.
"Пропадут желторотые, – с жалостью подумал Ворон и неожиданно для всех взял вину на себя. – Мне, чахоточному, так и так гнить здесь, а желторотые, может, еще небо в алмазах увидят…"
Барон был мужик не вредный, он хоть и знал, кто ему кирпич на голову опустил, но за такой поступок зауважал Ворона и не настаивал на крутой статье. Накинули Ворону еще пятерик и по ходатайству Барона оставили его на зоне.
Авторитет Ворона у зеков после того случая стал непререкаемым. Воры выбрали его хранителем общака и патриархом, то есть судьей зоны.
После восемьдесят пятого года железное здоровье Ворона резко пошло на убыль, открылся туберкулез в отбитых на допросах легких. Он понимал, что земная юдоль его заканчивается, и с философским спокойствием ждал смертного часа.
"Всю жизнь по зонам, а вот лежать на тюремном кладбище с ворьем, насильниками и мокрушниками чего-то мне не в масть, – иногда думал он и тяжко вздыхал:
– Не в масть, да жизнь не кино – обратно не перемотаешь".
Оживлялся Ворон лишь тогда, когда по другую сторону колючей проволоки появлялись дети вертухаев и вольнонаемной лагерной обслуги. Часами он мог не шелохнувшись сидеть у окна, наблюдая за их играми и проделками. По ночам на него стала вдруг навадиваться стариковская маета. Наглотавшись чифиря, лежа на своих паханских нарах, он стал мысленно прокручивать всю свою жизнь, и чаще всего память уводила его в далекие годы войны. Перед ним возникали, как живые, лица его фронтовых побратимов-разведчиков и лицо единственной любимой им женщины, его косоглазенькой казашки из Гурьева. Он живо, до родинки на теле, представлял детей, не рожденных ими, и особенно внуков от тех своих нерожденных детей.
Тоска по своим нерожденным детям заставила Ворона приглядеться к уголовному молодняку, валившему в последние годы в зону косяком.
Скиф появился на зоне в восемьдесят девятом. Вошел в барак и, увидев свободные нары у окна рядом с нарами Ворона, положил на них свой матрац. Это было неслыханным вызовом всему бараку. Нары рядом с паханом заслуживают ходками в зону и воровским фартом на воле. Барак попер на новичка озлобленной толпой. Скиф спокойно оглядел всех и командирским голосом заявил:
– Спать буду здесь. Кто против – два шага вперед.
– Мочи фуфлыжника! – заорал наширявшийся петух Сима Косоротая, из московской фарцы, и, напоровшись на кулак Скифа, на заднице пролетел до двери и ткнулся прыщавой мордой в парашу.
– А ты тут будешь спать отныне и вовеки, – показал ему на парашу Скиф.
Сима Косоротая поспешно замотал головой. Его нары и так были у параши.
– Откуда ты, фраерок, такой понтовый выискался? – оглядел старик ладную стать Скифа.
– Из страны, где обитают феи, слышал о такой?
– Не приходилось. Где такая страна?
– За Гиндукушем.
– А-а, ограниченный контингент… Что ты искал в той стране?
– Искал что прикажут, а выискал место на нарах рядом с тобой…
– Будем знакомы, коли так. – сказал Ворон и протянул новичку руку.
Это было тоже неслыханным нарушением лагерных законов. Зеки недобро загудели, у некоторых даже появились ножи и заточки. Чем бы закончился первый день Скифа на зоне, трудно предвидеть, если бы Ворон властно не произнес:
– Цьщ, я сказал!.. Здесь будут его нары, и амба!
Ворона сразу потянуло к новичку. Было в нем нечто такое, что поначалу Ворон никак не мог определить для себя. Потом-то он понял, в чем дело. Его, проведшего почти всю свою жизнь по тюрьмам, привлекло нравственное здоровье Скифа, которого днем с огнем не сыщешь среди лагерной братвы, да и на воле оно ныне – редкость. Им сполна обладали доходяги интеллигенты на довоенном сталинском "Дальстрое", его незабвенный комдив, побратимы – фронтовые разведчики. Ворон по жизненному опыту знал, что таких людей можно убить, но нельзя поставить на колени. Самой природой, генной памятью их предков, не дано им было ловчить и предавать, а на войне кровь врагов, ими пролитая, не пропитывала необратимым злом их души.
Много между Скифом и старым Вороном за три года в зимние метельные ночи было переговорено, передумано о нелепой их стране и такой паскудной жизни в ней, много чифиря было выпито ими. Между тем день ото дня Ворон таял, как восковая свечка.
Скифа вертухаи сразу определили на лесосеку.
И Ворон, чтобы больше бывать на свежем воздухе, с согласия лагерных авторитетов тоже напросился на лесоповал костровым. Он боялся признаться себе, что свой последний час он хочет встретить рядом со Скифом.
Ворон знал: для зоны Скиф – чужой, зеки никогда не смирятся с его офицерским гонором. Они уже пытались устроить ему правеж, но Скиф каждый раз размазывал их по стенам барака, и на время они затухали. Сказывалось также и его слово – слово пахана.
Но он знал, что после его смерти, рано или поздно, на голову Скифа упадет сосна или зарежут его в бараке ночью сонного. А тут еще Барон стукнул Ворону, что с воли перехватили маляву, адресованную сидевшим в зоне московским отморозкам. В Москве какие-то понтовые с большими бабками очень не хотят, чтобы Скиф когда-нибудь вышел на волю. Слух о близкой амнистии афганцам от новой власти Ворона не успокоил.
– Амнистия амнистией, будет она или нет, – сказал он Скифу. – А на всякий случай, как откинуться с зоны, продумать тебе надо бы.
– Уже продумал, – ответил тот. – Откинемся вместе, батя.
– Я и так скоро откинусь от всех вертухаев, – усмехнулся он и подумал про, себя: "Был бы у меня такой сын, как Скиф, и помирать, глядишь, легче было бы…"
Но Скиф слов на ветер не бросал. Через несколько дней, когда совсем стало худо старому и кровь у него хлынула горлом, из сплошного снегопада, словно призрак, появился над лесосекой грохочущий вертолет и сел рядом с полыхающим кострищем. Из вертолета выскочил Скиф, схватил Ворона, как куль, и посадил его в кресло второго пилота.
Через час лета над тайгой Скиф мастерски посадил вертушку в буреломы на берегу незастывшей реки, у зимовья рядом с приткнутой к берегу моторной лодкой, которую высмотрел опытным взглядом сверху.
В зимовье никого живого не было. Скиф нашел в схороне под застрехой продукты, соль и спички. Убедившись, что бак моторки заправлен под завязку и есть еще запасная канистра бензина, он положил в схорон деньги, что было, с точки зрения Ворона, неслыханным святотатством.
За ночь, в сплошной шуге, они доплыли на моторке до стойбища оленных хантов. Ханты беглых зеков, как правило, не выдают. Кантовались они здесь вдвоем до середины зимы, пока Скиф не заскучал от безделья…
Все еще не веря, что перед ним Скиф, за упокой которого он на всякий случай свечку в церкви ставил и панихиду заказывал, Ворон глухо произнес:
– Многое уже с того часа, как ты меня, доходягу чахоточного, с кичи сдернул, в нашей жизни наперекосяк пошло-поехало. Ты когда в Карабах отвалил на военные подвиги, я еще полгода у хантов в тайге клопа давил. Травами меня лесные люди отпаивали, медвежьим жиром. Окреп у якутов, не поверишь, даже на баб потянуло… А раз так – в Москву сразу намылился. Столкнулся с корешами старыми. У тех повязка по козлячьей линии имелась… Бидон с баксами и брюликами в лесу раскопал. Что положено волчарам ментовским пригоршней отстегнул. Они мне натурально ксиву выправили, а к моему лагерному делу маляву подшили, что я, мол, так и так, в тюремном лазарете от чахотки скопытился. Из Ухталага авторитеты знать дали, мол, вертухаи могилку моей фамилией подписали, еще и крест православный на ней поставили.
Белесоватые глаза старика замутились влагой. Он слепо смотрел перед собой, будто видел этот крест из сварной арматуры на своей могиле.
– В Москву-то я как раз к собачьей свадьбе поспел, когда партейные страну, как волки, на части рвали. Масть пошла, и лагерной голи, за муки наши тяжкие, перепало. Ток недолго музыка играла… Объявились крутые паханы, никто из нас их в глаза по лагерям не видел. Мы-то по мелочевке: заводик, фабричку, лесопилку там к рукам прибрать, а эти, навродь Косоротой, сразу – к нефтяной трубе присосались, к банкам да к власти продажной. Где это видано, итит их мать, чтобы министры с блатарями в одних саунах с телками оттягивались! Потому-то ныне у них лопатники из крокодиловой кожи баксами полны, а те министры их интерес, как цепные псы, блюдут. Так что Симе я хвост теперь прижать не могу. Вон его хаза на шахер-махере с нефтью повыше моей поднялась.
Скиф посмотрел на стеклянную стену, за которой просвечивали вычурные минареты.
– Кто-то из чеченов себе строил, а к нему приплыло. Так что хвост прижать ему не смогу, – повторил Ворон с непритворной горечью. – Ныне на Руси, Скиф, русские уже не хозяева. Хоромину вот свою со всем шмутьем хочу на тебя переписать. Воевать тебе когда-нито обрыднет, будет где кости перебитые погреть. Из родни-то у меня, сам знаешь… Теперь вот жалкую, что с бабами аккуратность блюл, не хотел сирот плодить. Так как, а, Скиф, про хоромину-то?..
– А мне нужна твоя хоромина, спросил?
– Не-ет, ты не думай чего!.. Хоть дом отдыха для проституток в хоромине заведи, хоть промотай, пропей – слова не вякну. А я тут при тебе бы до гробовой доски в приживальщиках сшивался, а? – просительно сказал Ворон, но, увидев насмешливую ухмылку Скифа, огорченно махнул рукой:
– Лады, все ясно с тобой.., господь бог разберется.
– Неужто о боге вспомнил?
– Не лыбься. Я две церкви в селах поставил, третью от мерзости запустения на кровные реставрирую.
Хорошо бы в рай, да грехи через край… Жизнь-то лишь пачкал своей гнилой натурой.
– Ну запел!
– А то как же… Погодь, рассказывал я тебе на нарах, как папаньку и маманьку моих мусор красномордый раскулачивал?..
– Помню, как же… Ты потом вроде бы его квартиру ломанул?
– Ломанул, – кивнул Ворон. – Дык прошлой осенью встретил я опять того мента. Еду как-то в машине, а он, волчара позорный, мопса на сквере выгуливает. Старый уже, щеки жирные на воротнике лежат.
Сел я на скамеечку и внаглую косяка на него давлю.
Он шнифтами рачьими зыркнул на меня и ажно весь фиолетовым сделался. Руками замахал, замычал чего-то и шнобелем в клумбу. Вызвал я ему "Скорую", человек как-никак… А в "Скорую" – то его уже вперед ногами запихивали. А ты говоришь… Бог – он не фраер!.. Ладно, давай я пока Симу окорочу по телефону, но ты после моего окорота сам к нему наведайся.
Не дай ему очухаться. А жить будешь только у меня, так-то оно надежней.
– Я не один.
– А по мне хоть со всей твоей разведротой.
* * *
За окном мягким котенком ворочался, устраиваясь поудобней, ранний декабрьский вечер. На землю в плавном танце опускались пушистые снежинки, из тех, что так долго не тают на девичьих ресницах. Свисток далекой электрички плавно уплывал в немоту снегопада. Первые огоньки деревенских избушек за редким леском мерцали в нем, как манящие отблески проплывающих кораблей.
Пока Ворон, матерясь, набирал занятый номер Мучника, Скиф, от чувства безопасности в его доме, по фронтовой привычке погрузился в полудрему. И припомнился ему плен в Дубровнике, покачивающаяся на волнах баржа – плавучая тюрьма. Заунывная песня охранника, которая в тех краях даже в гнусавом исполнении католика-хорвата звучала как восточные напевы.
В тумане проплывали американские военные корабли, перемигиваясь сигнальными огнями, тупыми иголками впивалась в мозг негритянская музыка.
Скиф висел на якорной цепи по пояс в ледяной воде.
Потом, когда его у костра отогревали черногорские рыбаки, Скифу показалось, что все войны на земле для него закончились.
В госпитале под Титоградом его водили к психотерапевту. Врачи опасались, что его вялость и апатия – симптомы надвигающегося суицида. Месяца через два все прошло. О самоубийстве он никогда не помышлял, но иногда на него накатывала волна непонятной умиротворенности, от которой он терял ненависть к врагу.
Вот и сейчас ему расхотелось видеть, как Ворон будет нагонять страх ;на Мучника.
Сима, как ни крути, муж Ольги, думал Скиф. А Ольга – мать его Ники.
Сквозь дрему до него долетал голос Ворона, дозвонившегося до Мучника.
Глава 15
Ворон довел их до ворот особняка с минаретами и, кивнув Лопе с тремя казаками, направился в караулку у ворот. В караулке друг напротив друга горбатились над нардами сонные Хряк и Бабахла. На столе лежали использованные шприцы и резиновый жгут.
– Наширялись до одури! – ухмыльнулся Ворон. – Вяжите их, казаки, ив подпол… Он тут же при караулке, – показал он на крышку в полу.
Казаки освободили мычащих охранников от пистолетов и не церемонясь столкнули их в подпол, а старик вышел к Скифу и Засечному.
– Цирлих-манирлих с ним особо не крутите, – напутствовал он.