Русский Рэмбо для бизнес леди - Звягинцев Александр Григорьевич 6 стр.


Из православных священников Закарпатья, таких же бедолаг, как и сам, сколотил он бригаду в девятнадцать человек, обучил ее водить тяжелые грузовики и утянул с собой на строящийся БАМ, деньгу на православное дело зарабатывать. Платили на отсыпке трассы самосвальщикам до тысячи рублей в месяц: деньги бешеные по тем временам. Пять лет "долгогривые" строили "Магистраль века", а дойдя до Кодарского хребта, сдали разбитые самосвалы и вернулись в Закарпатье, к своим сиротским приходам.

На месте сожженной деревянной церкви возвел отец Мирослав с божьей помощью по собственному проекту каменную хоромину с золотыми куполами и крестами. Все заработанное на таежных марях и наледях вложил в нее, да еще и в долги влез.

А события в стране развивались, как в дурном сне.

Горбачевская перестройка, будто материнским молоком, вскормила в Закарпатье националистов, радетелей за "нэзалэжнисть". Бывшие вояки из дивизии СС "Галичина" стали национальными украинскими героями. Споры об украинской "нэзалэжнисти" проникли и в церковную среду. Даже некоторые "долгогривые" из бамовской шоферской бригады стали ратовать за отделение украинской православной церкви от "поганой москальской". В долгих бдениях прорывался к их разуму отец Мирослав, но итогом был третий поджог его Златоглавой. На этот раз дотла выгорела его красавица. А ему самому, бросившемуся в огонь спасать древние иконописные лики, какие-то молодчики проломили свинцовым кастетом голову.

Поняв, что плетью обуха не перешибешь, с тяжелым сердцем покинул отец Мирослав Закарпатье и перебрался под Калугу, где ему определили приход его расстрелянного деда. Прослужив в нем год, от тоски по своей закарпатской златоглавой красавице впал отец Мирослав в беспробудное пьянство. В пьяных угарных снах стали ему являться видения о погибели церкви православной и о разорении земли русской.

Являться в событиях, которые вскорости случались.

Рассказывал он по пьяному делу о своих видениях некоторым прихожанам, и те шарахались от него как черт от ладана. Дошло до церковного начальства…

Там хоть и неплохо относились к отцу Мирославу, но, посчитав его видения промыслом дьявольским, а пьянство делом непристойным, лишили Мирослава сана. И стал Мирослав попом-расстригой, каких на Руси в смутные времена бывает тьма-тьмущая. Бороду он сбрил, но в мирскую одежду облачаться не стал.

Так и ходил в сутане поповской.

Может быть, и спился бы отец Мирослав и стал бы обыкновенным бомжем, да высмотрела его одна прихожанка польского происхождения, лет на десять его моложе. Привела в свой дом, отмыла, подкормила и душу его, заледеневшую было, бабьими ласками отогрела. Сначала-то он смотрел на нее как мышь на крупу, но, когда она понесла от него, он почему-то сразу почувствовал вкус к семейной жизни и с затаенной радостью ждал появления нового шляхтича Шабутского.

Из Москвы на освободившийся приход прислали старичка священника, тихого и в церковных требах усердного, но прихожане по всем надобностям шли по-прежнему к Мирославу, так как за неумолимо сбывающиеся пророчества стали почитать его чуть ли не святым, незаслуженно за правду и веру пострадавшим. И негласно детей крестить к нему несли, и соборовать приглашали, и на исповеди грешные души облегчать приходили, и открывшийся магазин или ресторан какой звали святой водой окропить.

А года три назад перехлестнулись пути его с уголовной братвой. То просили его кровавую разборку между ними предотвратить, то деньги, не праведно добытые, по справедливости поделить, то тайно отпеть другана, получившего пулю или перо под ребро на бандитской разборке, которую лучше не засвечивать у ментов… Правда, когда братва попросила его быть хранителем общака, он наотрез отказался, чем, к удивлению своему, нажил еще больший авторитет у братвы.

Дальше больше: с такими же просьбами стали к нему обращаться и бывшие партийные секретари, ставшие банкирами, бывшие директора заводов, ставшие их хозяевами, городские власти и даже милицейское начальство. Никому не отказывал отец Мирослав, всех мирил: и партийных, и милицейских, и братву, благо те и другие щедро "отстегивали" от доходов своих. Полученные от них деньги и деньги от мелкой коммерции, которой пробавлялся он, не доверяя почте и телеграфу, регулярно сам отвозил в Закарпатье и отдавал в руки новому настоятелю прихода на восстановление своей Златоглавой.

Возвращаясь из последней поездки, завернул отец Мирослав в один сельский приход под Одессой, повидаться с настоятелем его отцом Иовом – с одним из "долгогривых" бамовской шоферской бригады. Относился Мирослав к нему с уважением за его крестьянскую основательность в вере и в делах житейских.

А еще и потому, что, когда вспыхнула вдруг кровавая междуусобица в соседнем Приднестровье, отец Иов счел своим долгом отправиться на боевые позиции.

Там он причащал в окопах перед боями донских казаков, соборовал умирающих и служил скорбные погребальные молитвы над их братскими могилами.

Отца Иова Мирослав нашел в постели разбитым поясничным радикулитом. Рядом с его кроватью со сварливым клекотом расхаживали индюки, а с поповского подворья доносилось мычание некормленых и недоеных коров, кудахтанье кур и требовательный гусиный гогот.

При виде гостя ладная из себя, крутобедрая хозяйка кинулась накрывать крестьянской снедью придвинутый к постели стол. Потом в душевных разговорах под обильное возлияние крепкой монастырской настойки поведал ему прикованный к постели отец Иов о крайней своей нужде: ехать сегодня вечером в Москву по церковным делам.

– Церковные-то дела подождут, когда на ноги встану. Дак вот племяннику обещал по дороге одно богоугодное дело сделать, да, видно, не судьба уж, – посетовал он.

– Что за богоугодное дело-то? – заплетающимся языком спросил отец Мирослав.

– Дак, в поезде присмотреться к троим мужикам, ежели понадобится помощь им в нужде какой, дак помочь по-христиански.

– Присмотреться? В нужде помочь?.. – удивился отец Мирослав. – Они что, дети малые?..

– Из православной Сербии они, войники, – шепотом сообщил он.

– А-а, иностранцы! – отмахнулся Мирослав. – Эти рабы божьи помощь себе за доллары сами окажут.

Болей на здоровье, отче, и не рви душу понапрасну.

– Наши они – офицера, – опять покосившись на дверь, зашептал тот. – Пять лет воевали в Сербии за православное славянское дело. Говорит племяш: истинно, как дети малые, растерялись они… Говорит: как волки, по сторонам зыркают, понять ничего не могут… Воевать-то подались, когда еще "Союз нерушимый" был, а вернулись-то вчерась токмо. А тут "нэзалэжнисть", понимаешь, оскал звериного капитализма, чтоб он сказився, растуды его в качель!..

– Да-а, – пьяно перекрестился отец Мирослав. – Есть отчего голове кругом пойти и завыть по-волчьи…

Постой, постой, отче, – собрал он складки на лбу. – Вроде бы какие-то такие, из православной Сербии, в вещих снах моих намедни являлись…

– Обижайся не обижайся, Мирослав, а вещие сны твои от лукавого! – рассердился отец Иов и три раза перекрестился заскорузлой крестьянской щепотью. – Он, чертяка, тобой туда-сюда, как помелом, крутит.

Встану на ноги – молитву в храме над тобой сотворю, святой водой, привезенной из Иордана, окроплю. Дак, глядишь, изыдет из тебя окаянный.

– В следующий приезд, – так и не вспомнив свой "вещий" сон, согласился отец Мирослав. – А пока в Москву заеду помолиться за душу мою заблудшую в – храме Елоховском у отца Матвея.

– В Москву-то первопрестольную когда рассчитываешь укатить? – зыркнул на него отец Иов.

– Сегодня, ночным скорым, ежели билетом разживусь.

– Разживешься. По нонешним ценам купейные вагоны пустыми катаются.

– Коли разживусь и в поезде встречу твоих войников, то в обиду их никому не дам. Можешь положиться на Мирослава, Отче.

– Об этом слезно и хотел попросить тебя, Мирослав, – обрадовался болезный отец Иов.

– Чего просить, коли дело-то богоугодное? – покачнувшись на колченогом стуле, отмахнулся Мирослав. – Документы у них, надеюсь, имеются, отче?

– То-то и оно: не документы, а туфта с одесского Привоза, – виновато потупился отец Иов. – Границу-то пересекут с туфтой, а что в России будут с ней делать, вопрос. Выправил бы я им что-нибудь ненадежнее, да вот поди ж ты, скопытился…

– Их в Москве встренут или как? – поинтересовался Мирослав.

– Неведомо мне про это, – развел руками отец Иов, достал из потертого бумажника крохотную писульку. – Меня просили сопроводить их до самой Москвы, а с Киевского вокзала позвонить из автомата по указанному здесь телефону и сообщить их ближние планы в столице, ежели, конечно, они откроются мне.

– Понятно, отче! – кивнул Мирослав и потянулся за бумажкой с номером телефона.

Взглянув на нее, он моментально, протрезвел, а в висках будто молоточки застучали.

"Костров Николай Трофимович" – четким почерком красовалось на бумажке, а ниже был записан телефонный номер. Бесенятами заплясали перед глазами отца Мирослава эти три слова. Было время, когда судьба свела семинариста Влодзимежа Шабутского с майором КГБ Костровым, и запомнил Влодзимеж этого человека накрепко.

– "Идет ветер к югу, и переходит к северу, кружится, кружится на ходе своем, и возвращается ветер на круги своя", – пробормотал Мирослав и почувствовал, как сжалась от липкого страха его душа.

Не за себя так, до озноба, испугался отец Мирослав, а за тех троих ратоборцев из православной Сербии, которых он вызвался своими руками сдать христопродавцу Кострову.

"Матка Боска ченстоховска, влип, Мирослав, как кур в ощип! – подумал он. – Ситуация…"

– Чем так смутилась душа твоя, Мирославе? – заметив его смятение, смиренно спросил отец Иов.

"Христопродавцем никогда не был и теперь не стану", – принял решение отец Мирослав, а вслух сказал, как о чем-то само собой разумеющемся:

– Почту за честь оказать услугу братьям, воевавшим за православную веру.

Отец Иов удовлетворенно улыбнулся и показал отцу Мирославу три фотографии.

– Особенно присмотрись к этому вот войничку, – ткнул он пальцем в одну из фотографий. – Племяш байт, что бисов Интерпол всех троих за что-то ищет.

Но то не наше церковное, а мирское дело, Мирослав, – строго добавил он.

С фотографии на отца Мирослава смотрел дюжий, цыганского обличья мужик в пятнистой униформе, с сильной проседью в бороде.

* * *

Три сербских ратоборца появились на перроне за минуту до отхода поезда. Из окна купе отец Мирослав узнал их сразу и успел заметить, как зыркнули они волчьими голодными глазами на киоск с водкой, напитками и бутербродами, но поезд громыхнул сцепкой, и они поспешно нырнули в вагон.

"Волки, чистые волки! Кровушки, поди, на них! – перекрестился отец Мирослав и тут же одернул себя:

– "Праведного и нечестивого судить будет бог, и суд над всяким делом там, у него"…"

Столик в вагоне-ресторане отец Мирослав занял сразу же, подумав, что "волки" непременно пожалуют туда утолить голод, и стал терпеливо ждать.

И теперь, стоя в холодном громыхающем тамбуре, после прыжка в метельную мглу взбешенного Засечного, отец Мирослав попытался вспомнить свой странный сон, связанный с этими людьми.

К его удовлетворению, Алексеев без лишних слов покинул поезд в Сухиничах. Скифу же отец Мирослав возвращаться в свой вагон отсоветовал. У Скифа все свое было при себе. Каждые полчаса они переходили из тамбура в тамбур. Скиф до тошноты накурился дешевых американских сигарет, сгорающих, как порох.

Поп проклятущий настолько заставил Скифа уверовать в опасность, что, когда тот оставил его одного и сам пошел в свой вагон за вещами. Скиф настороженно прислушивался к каждому стуку.

Но отец Мирослав благополучно вернулся с дорожным саквояжем из ковровой ткани, с какой-то черной хламидой, перекинутой через руку.

– Надевай, воитель, через голову. А курточку свою поверх набросишь. Это мое старое облачение. Тебе будет впору, я с десяток лет назад гораздо тучен был.

Заштопанное, грех его бери, да в темноте никто не приглядится.

Скиф натянул на себя черный мешок с рукавами.

На голову поп нахлобучил ему черный же колпачок.

– Грех, прости господи, мирянина в подрясник облачать, – суетливо перекрестил его отец Мирослав. – Но в грехе родимся, в грехе живем. А скажи мне, воитель славы, – спохватился отец Мирослав, – стрелялки у тебя никакой нет или ножа за пазухой?

– Я профессионал. Работаю без оружия.

– Ну, тогда присядем на дорожку.

– Москва уже так скоро? – недоверчиво покосился на циферблат часов Скиф.

– До Москвы еще что пехом, что ехом – о-го-го сколько. А это Калуга. Стародавнее место сорока церквей и родина Циолковского.

Глава 6

Крохотная безлюдная станция, со всех сторон зажатая многовековым сосновым бором. По просеке прямо от нее единственная дорога со свечами фонарей. Ни человека, ни машины, ни приблудной собаки.

– Это что, волки? – Скиф задрал голову в снежную темень и прислушался.

– Может, и волки.

– Какой же тут город Циолковского? Завез меня в свою монашескую пустынь.

– Не вводи себя в грех сомнения. Пошли на остановку. Сейчас автобус пойдет. С этой станции до города еще добрых десять километров.

Мела мягкая, словно из сахарной ваты, пурга. В добитом до дыр автобусе посвистывал ветерок. В этом темном шарабане они были одни, не считая водителя за перегородкой. В желтом свете фар каруселили снежинки. В долгополой рясе Скифу сделалось тепло и уютно, и он не заметил, как его убаюкала дорога.

Прошла ровно неделя, как они отплыли на украинском судне из Белграда вниз по Дунаю. Пять дней кошмарной дремы в трюме, когда и в сон морит, а не заснешь из-за духоты и тесноты. Два дня с вокзала на вокзал, где тоже глаз не сомкнуть…

Проснулся Скиф, когда автобус стало швырять из стороны в сторону на занесенных сугробами городских улицах. Потом был путь по извилистой тропинке за покосившимися темными заборами, потом бревенчатая избушка, вросшая в землю, и русская печка с потрескивающими березовыми поленьями.

Скиф первый раз за последние десять лет не умом, а каким-то неведомым чувством проникся ощущением того, что он среди своих. В жарко натопленной избе он проспал почти сутки, и его никто не будил.

* * *

Последний раз он спал вот так спокойно больше двадцати лет назад, да еще с гаком. Скифу тридцать восемь лет, если можно верить человеку без документов, а тогда было четырнадцать, когда он увидел свой первый странный сон. Тогда еще не было Скифа – Скворцова Игоря Федоровича, а был восьмиклассник Игорек со смешной фамилией Вовк. Смешной потому, что он сам был похож на взъерошенного волчонка с недоверчивым взглядом. И была квартира на первом этаже с окнами в палисадник с высокими мальвами.

Были еще живы мать, отец, сестра и брат, даже бабушка была тогда еще в живых. И все умещались в одной четырехкомнатной квартире.

Летний ремонт своими силами был святой традицией в том далеком доме. Да не просто ремонт, а чтоб с блеском и шиком. Чтобы краска на окнах и дверях блестела, олифу нужно было предварительно разогреть на газовой плите в кастрюле. Тут главное – не упустить момент, когда она начинает закипать и пучиться пенной шапкой из кастрюли… И вот однажды в тот самый последний миг недосмотрели. Кипящее масло вспыхнуло. Огонь пылал, словно продолжение сна, когда Игорь проснулся. Только его одного, завернутого в одеяло, отец успел выбросить из окна в палисадник с цветущими мальвами…

После трагической гибели всей семьи за Скифом приехал с Урала фронтовой друг отца, полковник-инженер, доктор технических наук Скворцов. У Игоря снова появились мать, отец и брат с сестрой, но спать, как прежде, беззаботно он уже не мог. Ему снились сны, которые стали частью его бытия.

Жить в новом доме он не мог, попросился в суворовское училище. Его долго отговаривали новые родители, потом в спешке оформляли документы, а тут как раз пришла пора получать первый паспорт советского образца. Ему выдали на руки "серпастый и молоткастый" с записью: "Скворцов Игорь Федорович".

Паспорт он менять не стал – через пару лет все равно пришлось бы его сменить на военный билет, а затем на удостоверение личности офицера. Но и военный билет в Рязанском училище выправили на Скворцова, с этой же фамилией в удостоверении личности он и отправился воевать в Афганистан.

С выбором военной карьеры тоже вышла неувязка.

Скиф закончил суворовское училище всего лишь с одной четверкой по географии. Приемный отец, полковник Скворцов, ученый-программист с мировым именем, настойчиво упрашивал упрямого приемыша поступать в Харьковскую академию ракетных войск, но Волчонок, как звали его в новой семье, всякий раз встречал такое предложение в штыки: "Буду только боевым командиром!"

Скиф-Вовк утратил не только безмятежный сон, родную семью и фамилию. Обидную четверку по географии он давно уже исправил в скитаниях по дорогам войны, семью обрел во фронтовом братстве, а имена менял с каждым новым документом. Но в нем осталась упрямая вера, что пусть хоть весь мир против тебя, зато у каждого в семейном тылу всегда есть человек, который примет тебя любого. Эту веру он ввел в закон жизни, и теперь у него оставались только два человека, ради которых он мог жить, – жена Ольга и дочь Ника. Жену свою он не видел почти десять лет, а дочери не видел никогда.

Еще мальчишкой придумал он себе слепую веру в непогрешимость семейного уклада. Он знал – верить можно только очень близким родственникам, которых у него тогда уже не осталось.

Однако с самого начала учебы в суворовском, а затем в десантном училище он как-то незаметно для самого себя стал искать предлог, чтобы не приезжать на каникулы домой к новым родителям. Из-за фамилии Скворцов чуть было не получил обидную кличку Шпак, что в переводе с украинского языка на русский обозначает "скворец". После этого он стал упорно насаждать среди друзей и знакомых будущий псевдоним – Скиф. Не выносил жалости к обделенному судьбой сироте. Когда-то еще в школе родительский совет собрал деньги" на новые ботинки для Игоря.

Мальчишка сжал от обиды кулаки и швырнул подарок к ногам благодетелей.

Образцом мужества для него на всю жизнь остался погибший отец. Женщин до окончания училища он не только не знал, но и откровенно презирал. Единственными женщинами в его представлении были сгоревшие бабка, мать и сестра. Но все же в том, что Волчонок-Вовк так и не превратился после всех перипетий судьбы в матерого волка-уголовника, была повинна хрупкая девушка-былинка с голубыми глазами в пол-лица. В своих воспоминаниях о ней он всегда был счастлив и до сих пор не мог понять, как эта студентка-журналистка, выросшая в Москве в "доме на набережной", могла выйти замуж за капитана-десантника.

В снах его она никогда не являлась. Но, как сказал бы отец Мирослав устами Екклесиаста, "что существует, тому уже наречено имя". И было имя Ольга.

И сроку их семейной жизни был месяц, медовый месяц.

Назад Дальше