В одном из университетов Сорбонны похищена миниатюра, служившая обложкой к трактату малоизвестного автора Вазалиса.
Об авторе известно только то, что за свой скандальный труд он был казнен при папе Римском Клименте IV. Легенда о трактате просочилась через века, а имя его автора стало символом интеллектуальной свободы.
Ученый, посвятивший всю жизнь поискам таинственного трактата, неожиданно покончил с собой.
При переписи книжного фонда обнаруживается пропажа еще трех редких, незаменимых книг. Материальный ущерб - полмиллиона евро. Исчезновение книг сопровождается целым рядом загадочных событий, гибелью людей.
В поле зрения сыщиков попадает преподаватель университета и состоятельный торговец книгами. Начавшееся расследование приводит к совершенно неожиданным результатам…
Рафаэль Кардетти
Парадокс Вазалиса
Когда легенда сильнее реальности,
нужно печатать легенду.
"Человек, который застрелил Либерти Вэланса"
Я никогда не пускаюсь в путь, не захватив с собой книг, - ни в мирное время, ни на войне. Они - наилучшее снаряжение, каким только я мог бы обзавестись для моего земного похода.
Мишель Монтень, "Опыты"
Пролог
Альбер Када был человеком тихим и скромным. Вопреки глубоко укоренившемуся университетскому обычаю, он никогда не стремился к известности. Он не питал склонности к полемике и ни разу в жизни не высказывался громче своего собеседника. Вероятно, именно в этой черте его характера следует искать причину, по которой судьба не вознесла его на те вершины, для которых он, как казалось, был предназначен.
Не успел Альбер отпраздновать восемнадцатилетие, как неугомонный ум и жажда знаний открыли перед ним двери Эколь Нормаль Сюперьёр Тремя годами позднее он направился в Оксфорд, где успешно написал докторскую диссертацию, посвященную "Доктрине категорий в учении Дунса Скота", которую прославленный Фрэнсис Йейтс назвал в день ее защиты "базилярным камнем хрупкой системы Скота".
Несмотря на прочную репутацию человека светлого ума (а скорее именно по причине таковой), место заведующего кафедрой средневековой философии Сорбонны Альбер Када прождал долгие десять лет. Наиболее шустрые из его однокашников давно уже делились знаниями с молодежью в престижных учебных заведениях, усердно посещая издательства и министерские коридоры, поэтому в день, когда Када получил назначение на должность, к радости примешалась немалая доля горечи, ставшей вечной его спутницей.
На закате карьеры Альбер Када воспринимался всем университетским сообществом как живой анахронизм. Он принадлежал к той древней расе исчезнувших из аудиторий многие годы назад эрудитов, которые способны без всякой предварительной подготовки расшифровать гностический манускрипт одиннадцатого века или процитировать по памяти целые абзацы из "Summa theologica" Генриха Гентского.
При всем том в повседневной жизни эта невероятная масса познаний давила на него обременительной ношей. Энциклопедический ум Альбера не позволял жить в согласии с тем обществом, в котором он обитал. Интернет и цифровая революция были так же чужды ему, как и большинство вверенных его попечению студентов.
Последние, впрочем, тоже оставались безучастными к его лекциям, поэтому Альбер Када расточал знания перед на три четверти пустыми аудиториями, единственными слушателями в которых были рассеянные по галерке сонливые учащиеся, по всей видимости, лишь из-за чрезмерной лености не пожелавшие присоединиться к своим товарищам в экспериментальных кинотеатрах квартала или на скамейках Люксембургского сада.
Его редкие последователи выходили с занятий изнуренными, с таким чувством, словно за два часа перед ними с ошеломляющей быстротой пронеслась вся западная культура. Заметно сутулясь, словно под несоразмерной тяжестью возложенных на слабые плечи знаний, пожилой профессор мог в одну и ту же фразу так ловко ввернуть имена Уильяма Оккама и Жиля Делёза, что это их соположение отнюдь не выглядело педантским или искусственным. В такие моменты вдохновения голос его воодушевлялся, и слушатели почти забывали, из сколь тщедушного и дряблого тела он исходит.
Разрыв Альбера Када с университетским миром принял тонкую, почти неосязаемую форму. Со временем профессор окончательно перестал посещать коллоквиумы и семинары. Преподавание он свел к минимуму, сосредоточившись на горстке студентов, которые продолжали работать под его началом. Имя его все реже и реже появлялось в специализированных журналах, а когда и вовсе из них исчезло, и это не вызвало у коллег ни малейших эмоций.
Сфера его профессиональных интересов не распространялась за пределы тех трех этажей, что вели к кабинету, расположенному под самой крышей, но Альбер Када давно уже осознал, что не в этом главное.
Разумеется, порой стреляющая боль в груди напоминала о почестях, которыми он мог быть окружен. Однако нескольких рюмок выдержанного арманьяка оказывалось достаточно, чтобы задвинуть это мрачное чувство в отдаленные уголки мозга. С затуманенной алкоголем головой, он вытягивался тогда на кровати и читал вслух любимый отрывок из "Исповеди" Августина Блаженного: "Verum tamen tu, medice meus intime, quo fructu ista faciam, eliqua mihi".
Как и его вдохновитель, Альбер Када нуждался в том, чтобы ему указали путь, которым должно следовать. К несчастью, в его случае Бог доказал свою полную бесполезность. Он зашел в дали столь неизведанные, что никто не мог помочь ему из них выйти, даже Господь, сколь всемогущим бы тот ни был.
В глубине души Альбер Када понимал, что попал в безвыходное положение, выбраться из которого ему не по силам. Будь такая возможность, Альбер Када охотно вернулся бы на тридцать лет назад, в то время, когда он еще не знал, куда заведут его искания.
Одно уже то, что он десятки лет разделял мысли и озарения стольких великих умов только для того, чтобы на закате жизни не иметь иной прочной опоры, могло показаться смешным, но признание сего факта пробуждало в нем лишь ужасающее ощущение бессилия и пустоты.
В данный момент, однако, подобные метафизические соображения Альбера Када интересовали мало.
Он думал лишь о том, что должен бежать еще быстрее.
Грубым жестом он отстранил двух дежуривших у входа в Сорбонну охранников в синей униформе и фуражках, для которых его отказ от обычной медленной и степенной походки стал подлинным откровением. Со съехавшим набок галстуком, Альбер Када, извиняясь, безотчетно помахал им рукой и побежал дальше по просторному мощеному двору, среди кишащей толпы студентов, спешивших в аудитории на первые послеполуденные лекции.
Возмущенный подобным несоответствием профессорскому званию, декан мимоходом наградил Альбера Када тяжелым, преисполненным немого укора взглядом, но тот его даже не заметил. Промчавшись мимо входа в библиотеку, он в один миг преодолел те несколько обрамленных малопривлекательными статуями Луи Пастера и Виктора Гюго ступеней, которые служили выходом на трансепт часовни, и через боковую дверь ворвался в главный университетский корпус.
С трудом переводя дух, он начал подниматься по старой лестнице, что вела к верхним этажам. Несмотря на отсутствие лифта и необходимость ежедневно преодолевать три лестничных проема - а любое физическое усилие давалось ему с трудом, - Альбер Када неизменно отказывался переезжать в другой кабинет, полагая, что его местоположение под крышей по-прежнему является лучшим способом обескуражить тех, чьего общества ему хотелось бы избежать. В этот день, однако, чувствуя, как горят легкие, он горько пожалел о своем упрямстве.
С горем пополам добравшись до двери кабинета, он вытащил из кармана плаща тяжелую связку ключей, вставил один из них в замочную скважину, но наткнулся на некую преграду, когда попытался провернуть ключ в замке.
Дверь не была заперта.
В том, что он не мог ее оставить открытой, уходя накануне, Када был уверен. Он отлично помнил, что дважды проверил, заперта ли она. С непривычной для себя резкостью он налег на дверь плечом и бросился к служившему сейфом металлическому шкафу.
Створки были распахнуты настежь, на левой болтался навесной замок. Ни разу за почти сорок лет работы в Сорбонне Альбер Када не покидал кабинета, оставив шкаф незапертым, и даже в мыслях не мог допустить, что забыл закрыть его накануне. Конечно, он часто бывал рассеянным, но только не тогда, когда дело касалось значимых для него вещей, а запирание шкафа всегда стояло на первом месте в списке забот.
Заглянув внутрь, он понял, что опасения оправдались.
Альбер Када мог смириться с тем, что его карьера погрязла в заурядности. Он мог молча сносить адресованные ему, с потерянным видом и в измятой рубашке бредущему по коридорам Сорбонны, презрительные взгляды коллег и кривые усмешки студентов. Но осознание того, что его лишили самого ценного достояния, единственного материального предмета, имевшего для него реальную ценность, было совершенно нестерпимым.
Он так долго убеждал себя в том, что в университете ему ничто не грозит, что пренебрег теми знамениями, которых со временем становилось все больше и больше. Он полагал, что Сорбонна являет собой гораздо более безопасное место, чем его крохотная двухкомнатная квартирка на улице Шерш-Миди, словно один лишь престиж этих мест мог служить неприступным психологическим барьером.
Он ошибся, и вся ответственность за пропажу лежала на нем самом. Не будь он таким высокомерным, подобного несчастья не произошло бы.
Все еще не в силах отдышаться, Альбер Када бросился к окну и распахнул его настежь. Несколько долгих секунд он не сводил глаз с купола часовни, под которой покоились бренные останки кардинала Ришелье. Внезапно путь, которым надлежало следовать, предстал перед ним во всем блеске своей очевидности.
Альбер Када, заведующий кафедрой средневековой философии Сорбонны, окажется достойным своих знаменитых предшественников, многие столетия назад установивших суровый и нерушимый моральный кодекс.
Он тотчас же ощутил глубокое облегчение, словно это решение представляло собой естественное продолжение всего его жизненного пути, с тех самых пор как в пятнадцатилетнем возрасте он впервые ощутил бесподобное ощущение духовной общности с Августином Блаженным. Он больше не чувствовал никакой горечи, разве что немного сожалел о том, что потерпел неудачу тогда, когда конец исканий был уже близок.
Сняв плащ, он тщательно его сложил и повесил на спинку стула. Затем крепче затянул узел галстука, тыльной стороной руки разгладил мнимую складку на пиджаке и смахнул с него крошечную, почти невидимую пылинку.
И лишь затем закрыл глаза и шагнул в пустоту.
Так, на глазах у сотни свидетелей, в ослепительных брызгах крови и мозгового вещества, закончилась на чистом плиточном покрытии двора Сорбонны жизнь Альбера Када.
1
Услышав звон колокольчика, сигнализировавшего о приходе в мастерскую клиента, Валентина Сави даже не подняла головы. Как ни в чем не бывало, она продолжала тереть пропитанной спиртом ваткой по плесени, которая придавала Мадонне, написанной в начале девятнадцатого века рукой, лишенной художественного таланта, сходство с мегерой.
По крайней мере, виновнику этого неудачного произведения хватило такта не расписываться в своем злодеянии. Естественно, владелец холста был убежден, что в его распоряжении оказался неизвестный шедевр. В разговоре с Валентиной он называл имена Давида и Делакруа. Возвращение к действительности обещало быть тяжелым. Эта пакость не стоила и ломаного гроша; вероятно, хозяину картины не удастся выручить за нее даже того, что он потратит на реставрацию.
В сущности, ее клиенты мало чем отличались друг от друга: все они переступали порог мастерской с надеждой во взгляде, прижимая к груди засаленную картину, которая десятилетиями возвышалась над камином какой-нибудь безвестной двоюродной бабки-провинциалки. Молча они сносили бесчисленные обеды с этой старой гарпией, лелея надежду на то, что однажды она завещает им свое сокровище. Неделю за неделей они ели одну и ту же тушеную говядину с овощами, вели одни и те же беседы, не сводя глаз с будущего наследства, воображая, какое великолепие скрывается за сделавшейся с годами непрозрачной политурой. Хорошая реставрация - и у них появится достаточно средств для покупки нового авто, а возможно, и для приобретения более просторного домика.
Когда долгожданный момент наступал, когда удавалось, похоронив старушенцию, опередить других наследников, они приступали к поискам реставратора, чьи расценки казались им пристойными - в конце концов, речь шла всего лишь о простой чистке, которую, запасшись определенной смелостью, старанием и растворителем, они могли бы осуществить и сами, - и приходили в мастерскую Валентины.
Вот почему, когда звякнул колокольчик, молодая женщина даже не соизволила поднять голову. Она надеялась, что столь явное пренебрежение отпугнет возможных клиентов и избавит ее от необходимости спасать от забвения очередное прегрешение перед искусством.
Когда лицо Мадонны предстало взору, Валентина с досадой констатировала, что ей, вероятно, следовало бы сохранить плесень. Вздохнув, она выбросила испачканную ватку в мусорную корзину и отодвинула картину как можно дальше от себя, в угол рабочего стола, который занимал практически всю площадь мастерской. Она умирала от желания вернуть несчастной человеческое лицо, но реставрировать - не значит улучшать. Этот принцип не допускает отступления даже в случаях столь безнадежных, как этот.
Ничуть не обескураженный безучастностью реставратора, посетитель по-прежнему держался у входной двери, замерев в выжидательной позиции.
Валентина бросила в его направлении равнодушный взгляд. Стоявший в дверях пожилой мужчина разительно отличался от ее обычных клиентов. Кремового цвета костюм-тройка выглядел так, словно был сшит на заказ на Сэвил-Роу лет сто назад. На голове у него была идеально подходящая к костюму панама, каких годов с пятидесятых не видели, наверное, даже в Гаване. В руке незнакомец держал портфель, кожа которого была усеяна мелкими трещинами, отлично сочетавшимися с густой сетью морщин, коими был испещрен его лоб.
"Иссохшая роза, забытая в стенном шкафу, - подумала Валентина, рассмотрев посетителя повнимательней, - деликатная, элегантная и восхитительно древняя. Как те старые букеты новобрачных, что находят иногда среди пыльного барахла".
Сопроводив свой жест вежливой улыбкой, незнакомец указал пальцем на стул, стоявший напротив молодой женщины, по другую сторону от груды кисточек и бутылок с химикатами, которыми был заставлен стол. Валентина кивнула, не попытавшись тем не менее скрыть своего безразличия.
Поставив портфель на стол, старик прислонил набалдашник трости к спинке стула, после чего рукой, столь морщинистой, что она казалась покрытой веленью, снял панаму. Несколько синеватых, почти невидимых венул пробегали под кожей, исчезая на стыке искривленных артрозом пальцев. С искаженным от усилия лицом он бесконечно долго помещал сухое тело на сиденье, затем указал на висевшую за спиной Валентины небольшую картину, на которой был изображен всадник, выгнувшийся вперед в экстатической позе.
Мастерскую заполонил голос, гораздо более звонкий и сильный, чем можно было предположить по его общему виду:
- Какая замечательная выразительность при столь очевидной сдержанности! Это относится и к вашей мастерской. Марино Марини был бы рад видеть здесь одно из своих произведений.
Валентина насторожилась. Обычно никто не замечал этот рисунок, а те редкие посетители, которые обращали на него внимания, не знали, кто был его автором. Она же, однако, приобрела эту картину за баснословные для себя деньги у известного торговца с набережной Вольтера десять лет назад, в тот самый день, когда ее взяли на работу в Лувр.
Почти вся первая зарплата ушла на этот пожелтевший с годами крошечный листок тряпичной бумаги производства компании "Кансон", но она не жалела об этом безрассудстве. Валентина оставила рисунок в том состоянии, в каком он и был, даже не попытавшись устранить следы сырости, распространившиеся в нижней части. Он нравился ей именно таким, со всеми его недостатками и следами той, другой жизни, которой он жил, прежде чем попасть к ней в руки.
Взгляд старика соскользнул с рисунка на молодую женщину, затем остановился на только что вытащенном на свет божий лике Девы Марии. Губы его расползлись в снисходительной улыбке.
- Да уж… Мазня, способная восхитить разве что идиота… Вы здесь бессильны. Я всегда полагал, что произведение искусства должно гармонировать со своей оправой, - заметил он, не обидевшись на молчание собеседницы. - Поместить Пикассо или Шагала в эти жеманные апартаменты, оформленные каким-нибудь модным дизайнером, было бы абсолютной бессмыслицей. В такие, знаете ли, в которых повсюду, от пола до потолка, - мрамор, а стены выкрашены в яркие цвета. Немного кармина здесь, желтого там, пара-тройка голубых пятен… Вы со мной согласны?
Валентина кивнула. Она не понимала, к чему старик ведет, но ему удалось пробудить в ней заинтересованность или по крайней мере некоторое любопытство.
- И напротив, - продолжал он, - небольшая картина, купленная за десять евро, выглядит совсем по-другому, если сочетается со своим окружением. Мы с вами знаем, что этой Деве Марии самое место в мусорной корзине. Тем не менее она доставляла радость тем людям, в чьих руках находилась. В сущности, это лишь вопрос уместности. Ваш рисунок Марини превосходно гармонирует с вашей мастерской. Должно быть, он многое для вас значит.
Валентина не любила исповедоваться, особенно перед людьми незнакомыми. Она попыталась скрыть чувства, но губы сами собой сложились в выразительную гримасу. Этот рисунок представлял собой все ее несбывшиеся надежды. Надежды, за которые она так долго цеплялась и которые разбились вдребезги из-за нескольких поведших себя непредсказуемым образом молекул. Всадник, скакавший на этой странной лошадке, являлся воспоминанием обо всем том, что она потеряла.
- Давайте сменим тему, если вы не против.
- Конечно, простите. Я не хотел…
Молодая женщина покачала головой.
- Пустяки. Могу я узнать, что привело вас сюда?
- Я пришел предложить вам работу.
- Работы у меня хватает. Нужно спасать множество шедевров, - добавила она, кивнув в сторону гримасничающей Мадонны.