Гебдомерос - Джорджо де Кирико 8 стр.


В той лачуге Гебдомерос ощутил себя в безопасности, поскольку не обнаружил вокруг ни признака человеческого присутствия; однако чувство это не вызывало у него доверия, ибо он был человеком не склонным доверять иллюзиям; он помнил, как часто иллюзии обманывали его в молодости; по этой причине он всегда был начеку, в постель ложился в одежде и ботинках, ночи проводил в полудреме, держа под рукой свинцовую палку и автоматический пистолет, чтобы в случае необходимости отразить любую неприятную неожиданность. Но зима прошла без чрезвычайных событий. Пастухи уже гнали коз с окрестных гор, играя на своих медных флейтах веселые мелодии; все предвещало весну; в этом северном краю она наступала внезапно, словно декорация на сцене, предстающая взору при неожиданном поднятии занавеса; бесчисленные потоки горной талой воды пробивались сквозь скалы и устремлялись вниз; вдоль тропинок, на обочинах сидели ангелы, рукой они опирались на большие верстовые столбы с высеченными на них изображениями двуликого Януса над выступающим в нижней части камня мужским членом; крылья ангелов, огромные, как у орла, сотканы были из белых и мягких, как гусиный пух, перьев. Они с грустью наблюдали, как пары, обнимая друг друга за талию, медленно удалялись в заросли цветущего миндаля. Повсюду – надписи из сверкающих букв; с востока по вулканической, скалистой местности продвигалась группа охотников, окруженная сворой собак; они с рвением отлавливали толстокожих животных, тех немногих, что остались от почти вымершего разряда пахидерм. Высоко в небе в ожидании солидной добычи парили грифы; они то опускались, то взмывали вверх, словно земля посылала им сигнал об опасности, но при этом никогда не теряли из виду охотников. Цель их была ясна: они ждали, когда собаки и охотники скроются за скалами и можно будет склевать остатки убитого животного. Несмотря на то что в воздухе парили грифы, а среди серых скал тут и там белели кости животных, край этот вовсе не был ни диким, ни пустынным. Его оживляла работа мощных горнопромышленных установок; повсюду дымили трубы, по крошечным рельсам курсировали вагонетки; вокруг с раскрасневшимися от жары лицами суетились бородатые инженеры, которые любую свободную минуту использовали для того, чтобы поудить рыбу или же пострелять из пистолетов по пустым бутылкам. По вечерам единственным развлечением здесь было посещение кукольного театра. Идея его создания пришла в голову одному скульптору с внешностью ассирийского царя; он гордился тем, что был учеником модного мастера, и снискал уважение в своем обществе игрой на флейте, впрочем, довольно скверной. Эти кукольные спектакли проходили не так тихо и невинно, как можно предположить; иной раз кукольник, человек в высшей степени истеричный и страдающий приступами эпилепсии, приводя в движение вырезанных из картона марионеток с критскими глазами, издавал такие крики, что внезапно пробудившиеся сторожа вскакивали с постелей как по сирене и бежали к охраняемым ими объектам. Гиены, оставив падаль, устремлялись в горы. Извозчики, дремавшие на козлах и при любых толчках обычно лишь слегка приоткрывающие глаза, подскакивали и в панике начинали нахлестывать лошадей; такое зрелище вполне сошло бы за апокалипсис. Покинув уродливый вокзал восьмимиллионного мегаполиса, где люди проводили дни в бессмысленной суете, Гебдомерос направился в район ночных развлечений, который находился в сердце самого города, но представлял собой отдельный мир. На самом деле, он имел свои размеры и границы, свои законы и свой устав; не хватало только усердных, вечно бодрствующих таможенников, чтобы на въезде потребовать у вас декларацию. На подступах к этому кварталу городское движение затихало; судорожные перемещения транспорта и без дела слоняющихся пешеходов умирали, как умирает морская волна на берегу пляжа. У счастья свои права – такие слова из светящихся букв можно было прочесть над центральным порталом триумфальной арки, которую венчали деревянные, расписанные нежными мерцающими красками фигуры женщин, трубящих, подобно неутомимым тритонам, в фанфары. В темноте возвышались крепости; судьба не была к ним благосклонна, но они хранили в памяти благодарность и доброту тех, кому некогда служили убежищем; их величественные стены, погруженные в тишину, отдыхали; ночь близилась к апогею; сонный мир пребывал в глубоком покое, и буря в смятенном сердце Гебдомероса, казалось, наконец утихла. Теперь все было далеко – блеск и слава, бессмысленный героизм, и пирамиды, которые подстрекаемые страхом забвения государственные мужи принуждали возводить своих безучастных служащих; а те, занимаясь строительством, думали о далеких от суетного мира невесте или жене, что ждут их там, внизу, в тихой семейной обстановке, у распахнутого в сад окна, откуда веет прохладой и где тысячи светлячков расчерчивают тени своими фосфоресцирующими лучами. Бессмысленными теперь казались продвижения королевских кортежей по большим сельским дорогам; издали, увы, их вид не был столь величествен! Если бы не сверкание оружия, которым потрясали сопровождающие кортеж всадники, его можно было бы принять за табор цыган, в лохмотьях бредущих в поисках хлеба, опасаясь при этом, что жестокосердные крестьяне пустят по их следу грязных сторожевых собак. И если полагать, что из сострадания может родиться любовь, то это все, что сулили Гебдомеросу эти с трудом поддающиеся выражению чувства. Безмерная тоска и тревога, охватывающие его бессонными ночами в поездах во время переездов, порождали в воображении образ огромной борзой, с неимоверно длинным телом, проносящейся над миром прыжками на негнущихся лапах, как гоночный автомобиль, она летела над пестрыми картами городов, над регулярными зелеными массивами, где каждое дерево имело свое имя и свою историю, над обширными полями, которые возделывались не одним поколением земледельцев, предусмотрительно выбиравших подходящий для сева момент; и тогда сострадание Гебдомероса распространялось на все человечество: на болтуна и молчуна, на страдающего богача и преисполненного ненависти бедняка; но самое глубокое и искреннее сострадание он испытывал к тому, кто питался в дешевых ресторанах. Особенно когда клиент сидел у окна так, что злые и дерзкие прохожие, поистине ожившие призраки другого мира, могли бесчестить своими непристойными взглядами девственную чистоту, бесконечную нежность, ненавязчивое целомудрие, непередаваемую меланхолию этого момента; момента, который одинокий едок переживал на глазах у всех, скрывая свой стыд так деликатно и трогательно, что было непонятно и как это весь обслуживающий персонал – хозяин, кассирша, официанты, а вместе с ними и обстановка, столы, бутылки, вся столовая утварь, вплоть до солонок и прочих мелочей, не разразились потоком бесконечных слез.

Более высокой ипостасью земных треволнений были душевные переживания, связанные с незабываемыми зрелищами, на представлении которых Гебдомерос никогда не упускал возможности присутствовать. Миллионы и миллионы воинов вторгались на территорию края и шли через виноградники, точнее сказать, неудержимым потоком стекали с гор, с тех изрезанных пещерами гор, что напоминают топографическую карту неведомого государства, а падающий с потолка ровный свет усиливал эффект правдоподобия происходящего. "Мирмидоняне!.. Мирмидоняне!.." – словно в доисторическую эпоху, крик этот разносился многократным эхом, отражаясь от пустынного побережья. Над площадью, окруженной крытой колоннадой, небо было чистым и ярко-голубым; барометры в общественных учреждениях, на горе мореплавателям, застрявшим на неподвижной каравелле посреди океана, стояли на отметке "ясно". На других же точках планеты хмурые, бездонные озера со стоячей, темной водой в тревоге устремляли свои взоры в небеса, где прихотливый бег тяжелых, как скалы, и черных как ночь туч прерывался вспышками остроугольных молний. Дождь падал и падал сплошной вертикальной стеной, и казалось, что от падающих капель вода на поверхности озера начинает закипать. Страдающие водянкой философы, эти полубоги, проявляющие свое достоинство в желании казаться простыми и доступными, хитрили: развесив на измазанных известью ветвях торчащей на берегу тощей финиковой пальмы свои одежды, они забирались в воду, чтобы не промокнуть; зачастую они целые дни проводили в ожидании этой жуткой непогоды, ибо, разразившись, она давала им повод вытащить на свет Божий эту старую, но тонкую остроту. Гебдомерос был разочарован, поскольку думал в это время о другом. "Этими бесстыдными демонстрациями, – произнес он, обращаясь к своим друзьям, – этими великолепными натюрмортами, где бананы и ананасы лавиной сыплются на крупы беспечных косуль и спины разноцветных фазанов, этим дерзким, провокационным благополучием, этим мощным ударом по нужде и фантастической оплеухой умеренности прошлое красноречиво заявляет о себе, и в темноте я вижу его мстительную усмешку. И тогда случаются немыслимые бедствия: валяющиеся на полу среди опрокинутых стульев и разбитых бутылок скатерти, свернутые, как ловушки для слонов, обвиваются вокруг ног официантов; те, нагруженные подносами с едой, падают, и чудовищное разрушение дополняется подлинным наводнением, образующим море разноцветных подливок, в котором, подобно остовам сгоревших и тонущих кораблей, плавают скрюченные тушки жареных цыплят". Гебдомерос не выдержал. Он поднялся, точнее, возник, как возникает тень каторжника на сырой стене, когда на пол камеры ставят лампу; его низкий голос звучал непривычно; он словно не видел обращенных на него глаз тысячи шестисот семидесяти пяти лиц тех людей, что пришли послушать его. Наконец к нему вернулось ощущение реальности, и тогда в его памяти возникли воспоминания об утренних часах в сентябре на священных холмах, окружавших город; вскоре послышались восклицания: "Акрополь! Акрополь!" "Нет, – произнес Гебдомерос, деликатно улыбнувшись, – на этот раз речь идет не об Акрополе, и даже если бы Перикл, сердечный друг художников, скульпторов, архитекторов и поэтов, которого на исходе жаркого летнего дня сразила безжалостная чума, был в данный момент среди нас, он не тот, о ком вы сейчас непроизвольно думаете. Перикл, которого представляю вам я, – близорук и, чтобы скрыть этот свой недостаток, носит шлем надвинутым на лоб; между тем манеры его всегда строги и элегантны, особенно это заметно, когда он непринужденным жестом набрасывает на левое плечо край своей хламиды; его длинные, кривые ноги, вместо того чтобы делать его смешным, придают ему сходство с пикадором, скучающим по арене, которую по старости лет вынужден был покинуть; склонив голову к правому плечу, он умильно (что само по себе уже говорит о его близорукости) разглядывает женский профиль, вычеканенный на монете". На площади, куда по вечерам, когда она пустела, страдающие дизентерией лошади приходили пощипать цветущие среди прославленных руин нежные ромашки, среди барабанов рухнувших колонн, как обычно, расположились те христиане, что не поддались ни панике, ни эгоизму, ни подлой трусости; они предпочли бросить вызов страху и смотреть в лицо смерти, твердо держась на закованных в кандалы ногах, а не испытывать стыд, переодевшись в беременных крестьянок и кормилиц, и не бежать, ища спасения в этом стаде двуногих овечек, к переполненным лодкам, грозящим при каждом ударе весла пойти ко дну. Ныне же все они расположились на земле в ленивых, величественных позах; они походили на пиратов, внимающих своему капитану, рассказывающему страшные истории о ночных абордажах. С наступлением ночи это общество аскетичных воинов и лишенных иллюзий благородных персон начинали тревожить сияющие во всех направлениях длинные световые лучи прожекторов, установленных бунтовщиками на окрестных высотах; тот, кому посчастливилось оказаться среди громоздящихся друг на друга руин, образующих некое подобие грота, менее других озабочен был этой игрой отраженного света, тот же, кто мог лишь опереться онемевшей спиной на жесткую и холодную цилиндрическую деталь колонны, рисковал провести ночь без отдыха. Время от времени кое-кто разворачивался спиной к пляжу, поскольку вид его ничем их больше не привлекал. Скорее их интриговало обилие огромных, освещенных сверху донизу гостиниц, которые как маяки сияли на вершинах отвесных скал, а морские волны замирали у подножия этих мрачных камней. Окна были распахнуты; на балконы и террасы в вечерних туалетах вышли богатые постояльцы, привлеченные доносящимися с погруженного в темноту пляжа звуками. Делать здесь больше было нечего; Гебдомерос с друзьями покинул это место и оказался в окрестностях, служивших городу своего рода кулисами. В самом деле, именно сюда отправлялись те, чья деятельность разворачивалась у всех на виду; здесь они, как актеры, готовились, накладывали грим, повторяли свои партии, чтобы затем подняться на сцену и мастерски, как обучили их наставники, продекламировать выученную наизусть, или почти наизусть, роль. Зарождались новые идеи, менялись вкусы и привычки, но пыльные подмостки, с которых они выступали, вопреки всем изменениям всегда оставались чем-то грязным и постыдным. Гебдомерос не раз задавался этим вопросом: почему в театре всегда есть нечто постыдное? Он не мог дать на него ответ. Теперь же, когда ему случалось оказаться одному в своей комнате, он вечерами допоздна предавался этим размышлениям. Трое его друзей уходили от него обычно в десять в веселом расположении духа и, напевая, отправлялись по дороге, круто спускавшейся к рыночной площади. Гебдомерос оставался один наверху, в том доме, где десять лет тому назад снял крохотную комнатку с убогой обстановкой. Позже, усилием воли, что под видом слабости и усталости всегда присутствовала в его характере, проявляя экономию и ограничивая себя во всем, он сумел приобрести дом целиком и выселить оттуда жильцов; он сделал это не из мести за то, что вынужден был нередко терпеть их дурное обхождение, а из желания наказать за низменные наклонности; он считал это справедливым. "Справедливость прежде всего", – думал он, сидя за столом и завершая скромную трапезу. Еду он готовил сам; она, как правило, состояла из какой-либо худосочной птицы (вроде анемичного жаворонка), которую ему приносил охотник – восьмидесятилетний старик, живущий по соседству. Охота для этого старика была культом, своего рода мистическим наваждением. Встав до зари, он свистом подзывал к себе старую собаку, и та устремлялась за ним следом, предварительно зевнув и с хрустом размяв кости. Гебдомерос каждый вечер покупал у охотника птицу, но съедал ее только на следующий день, поскольку в свободное время любил писать натюрморты с дичью. Он укладывал птицу на накрытый скатертью стол, а иногда на вату; вата имитировала снег, что напоминало зимнюю охоту, сборища охотников, устраивающих в гостиницах веселые попойки; они пили, расположившись у камина, где горели, потрескивая, бревна и сухие ветки и курили длинные трубки с фарфоровыми горелками, расписанными альпийскими пейзажами. Когда подходило время, Гебдомерос ощипывал птицу и готовил ее в чугунке, добавив туда немного козьего масла и щепотку соли; время от времени переворачивая ее вилкой, он громко повторял одну и ту же фразу: "Нужно, чтобы она почувствовала жар! Нужно, чтобы она почувствовала жар!" Если в тот момент, когда он садился за стол, кто-нибудь стучал в дверь, ему хватало решимости пригласить визитера разделить с ним трапезу, которая помимо поджаренной птички состояла из кусочка ржаного хлеба и ложечки черничного мармелада; в качестве напитка он использовал фильтрованную воду, куда добавлял немного пивных дрожжей и сахара.

Назад Дальше