По дороге на работу Дубравин мысленно возвратился к позавчерашней ссоре: "С деньгами, конечно, туговато… Ольга права… Дети растут, расходы – тоже. Прямо пропорционально. Факт. А может?.. – Он мечтательно прищурил глаза. – Район предлагали. Еще одна звезда на погоны – раз, зарплата выше – два… Машина, отдельный кабинет… Сам себе хозяин. Уважаемый человек. Отказался… Осел. Зря – я… Периферия? Зато спокойно. Не нужно сутками мотаться, высунув язык, выискивая улики и вещественные доказательства. Нашел, изобличил, задержал, подшил бумаги в папку, сдал следствию – и по новой. И так до бесконечности. Опер… Собачья работа…"
Причины для черной меланхолии у старшего оперативного уполномоченного ОУР майора Дубравина были веские. Последний месяц он занимался розыском вора-"до-мушника", который ухитрился за это время обчистить три квартиры. "Работал" вор быстро, дерзко: с одной из квартир управился за полчаса, пока хозяйка ходила в молочный магазин. И чисто: мало-мальски пригодных для идентификации следов не было. "Работал" в перчатках, первоклассными отмычками, обувь, похоже, смазывал какой-то вонючей жидкостью – служебно-розыскной пес след не брал, лишь скулил жалобно да чихал до слез. Уносил из квартир только вещи малогабаритные и ценные – золотые украшения, деньги и меха.
Что вор такой высокой "квалификации", конечно же, должен значиться в памяти ЭВМ Министерства внутренних дел, Дубравин ничуть не сомневался. Но за что зацепиться, чтобы узнать, кто он? Где искать его пристанище, если "залетный"? (Что вероятнее всего, был убежден майор: в городе с такими ловкачами ему уже давно не приходилось встречаться).
Как бы там ни было, оставалось лишь думать да гадать; розыск этого вора-"домушника" пока не сдвинулся с мертвой точки, и ничего, кроме неприятностей по службе, майору Дубравину не принес…
В дежурной части управления было людно: привели каких-то юнцов в вызывающе ярких импортных куртках. Среди них Дубравин заметил и девицу лет шестнадцати с пышными фиолетовыми волосами. Присмотревшись, майор только вздохнул тяжело: не было печали, да бес от своих щедрот отвалил, не поскупился; работы и так хватало, а теперь еще и эти "обалдевшие", наркоманы, добавились.
Посочувствовал про себя дежурному по управлению, лысоватому майору в годах: фифочка с фиолетовой гривой была дочерью одного из "отцов" города. Теперь майор греха не оберется, звонками изведут. А то и на "высокий" ковер вытащат…
Прислушался. Дежурный, которому эта компания сулила мало приятного, усталым обреченным голосом втолковывал длинновязому детине с остановившимся взглядом – читал мораль: "…Ты же человек, личность. Понимаешь, личность".
Дубравин больше не стал задерживаться, быстрым шагом направился к лестнице. "Личность… "Косяком" заморенная… Что горохом о стенку…" – думал со злостью.
Из-за подобных "личностей" в прошлом году едва не погиб один из лучших сотрудников ОУР капитан Рокотов, весельчак и умница. Пытался увещевать в городском парке таких вот добровольных сумасшедших, разгулявшихся не на шутку среди бела дня, и получил несколько ударов ножом в спину. Почти четыре месяца пролежал в больнице, врачи, можно сказать, с того света воротили. Теперь инвалид. А у самого трое детишек, мал мала меньше…
Кабинет Дубравина на втором этаже. Из мебели два письменных стола и четыре стула. По углам у входа два сейфа-близнеца, окрашенные в светло-голубой цвет. На одном из них стоит комнатный вентилятор, на другом – маленький бронзовый бюст Дзержинского. На столе коллеги Дубравина старшего лейтенанта Бронислава Белейко (кабинет на двоих) телефон, видавшая виды пишущая машинка и стопка чистой бумаги. К стене прикноплен плакат-календарь с цветной фотографией симпатичной актрисы.
Стол майора украшала настольная лампа литой бронзы, под старину, с абажуром из шелка кремового цвета. Там же два телефона – внутренний и городской, пластмассовый ящик селекторного устройства с разноцветными клавишами на панели и чугунная пепельница, голова Мефистофеля, для гостей: Дубравин не курил, а Белейко дал слово бросить. За спиной Дубравина висела план-карта города. Рядом с нею, ближе к выходу, гравюра, на которой была изображена морская баталия времен адмирала Нахимова. Окно закрыто шторами блекло-желтого цвета.
Дубравин снял куртку, подошел к окну. Раздвинул шторы, открыл форточку. Затем достал из сейфа папку, сел за стол, стал листать подшитые бумаги.
"…Приходил старичок. Низенький. Третьего дня… Стекло мальчишки разбили. Вставил. Какой из себя? Какой… Старый. Неразговорчивый. Взял по-божески. Сделал аккуратно. Лицо? Обычное… До этого не видела".
"…Говорит, ошибся адресом. Из деревни приехал. Внук, говорит, живет в городе, пригласил погостить. Жалко стало – на улице холодно, дождь. Позвала чай пить. Не отказался. Посидели полчаса на кухне. Степенный такой, уважительный, сразу видно – деревенский. Поблагодарил с поклоном. Как выглядит? Сутулый. Тихий… Точнее? Извините, но…"
Показания потерпевших. Старик… Неспроста? Или совпадение? Случайность… И как раз за два-три дня до совершения краж. Вор? В его-то годы… Сомнительно. Для таких дел нужно иметь резвые ноги. Наводчик? Допустим. Но хозяева третьей квартиры, где побывал вор-"домушник", о старике не вспомнили. Значит, совпадение? Как сказать…
В каждом из трех случаев вор действовал наверняка, без осечки – в обворованных квартирах живут люди с хорошим достатком. Наводчик… Притом знает микрорайон досконально. Кто? Старик? Живет где-то поблизости. А иначе откуда такие точные сведения? Проверить всех мужчин преклонного возраста в микрорайоне и окрестностях… Работенка… На участкового, увы, надежд мало – человек он новый, работает всего год.
Дубравин посмотрел на часы и заторопился: пора на оперативное совещание.
3. ОСЕННИЙ ВЕЧЕР
Старик стряпал ужин. Он не любил своей полупустой комнаты, а потому большую часть суток проводил в крохотной кухоньке. Там всегда тепло и уютно, с утра до полуночи шепчет сетевой радиоприемник. Старику безразлично, о чем шла речь, но небольшой черный ящичек заменял ему собеседника – нередко он разговаривал с ним, как с живым существом.
За окном осень, серые сумерки тоскливы и холодны; накрапывал мелкий, занудливый дождь. От окна тянуло сыростью, и старик жался поближе к плите, где шипело голубое пламя газовых горелок.
Старик был непривычно возбужден. Чувствовалось, что он кого-то ждал: вздрагивал от малейшего шороха, с надеждой смотрел на входную дверь, иногда подходил к ней, открывал, вглядывался в полумрак подъезда. Возвращаясь на кухню, сокрушенно качал головой, с тоской смотрел на будильник, вздыхал.
Сегодня он принарядился: надел выходной коричневый костюм, свежую рубаху, на ногах новые сандалеты. Волосы причесаны аккуратно, подбородок и щеки выбриты до синевы. Кухня чисто выметена, посуда помыта, расставлена по полкам; вместо будничной клеенки на кухонном столе лежала скатерть.
Наконец раздался энергичный стук, старик сорвался со стула и поспешил к двери.
В квартиру вошел молодой человек приятной внешности в модной нейлоновой куртке. Старик обнял его, неловко поцеловал в щеку. Это внук старика: невероятное, разительное сходство проглядывало в каждой черточке лица молодого человека. И только жатая вуаль, которую годы набросили налицо старика, искажала схожесть. Впечатление такое, что они братья-близнецы, и один из них небрежно, неудачно загримирован под человека преклонного возраста.
Дед и внук сели ужинать. Старик разговорился: он суетливо подсовывал внуку что получше, но тот ел неохотно, только бы не обидеть старика. По лицу гостя видно, что ему неприятна обстановка кухни – и колченогие стулья с замусоленной обивкой, и самодельные шкафчики для посуды, и неведомо когда крашенные в блекло-серый цвет панели, и даже скатерть, постиранная и накрахмаленная, но в розовых пятнах. Плохо скрытая брезгливость проскальзывала во всех его движениях, вяловатых и немного медлительных. Старик заметил это и на какое-то время умолк, замкнулся в себе.
Но одиночество, на которое он был обречен, настоятельно требовало живого общения, и плотина обиженного молчания прорвалась бурным потоком слов. Старик видел, что внук его не слушал, думал о чем-то своем, и все же говорил, говорил, говорил… Это принесло старику облегчение: его глаза влажно поблескивают, лучатся искорками, на дряблые щеки лег еле приметный румянец, который проступил сквозь кожу пятнами, как первые кусочки изображения на фотоснимке в проявочной кювете.
После ужина они пошли в комнату. Молодой человек откровенно скучал: позевывал, часто смотрел на часы, ерзал на стуле, беседу поддерживал односложными, ничего не значащими словами. Разговор постепенно увял. Старик снова начал хмуриться; возбуждение, вызванное приходом внука, спало, он почувствовал себя разбитым, усталым. Шаркая сандалиями, вышел на кухню, выпил лекарство. Держась за сердце, возвратился. На его лице явственно проступило желание поделиться с внуком чем-то сокровенным, потаенным. Но он долго колебался, испытующе глядя на молодого человека, который сидел как на иголках, мучительно стараясь придумать убедительный повод, чтобы покинуть эту угнетающую своей неухоженностью комнату, не обидев старика.
Тот предугадывает его намерения и наконец решается – подставляет стул к старинным часам, кряхтя и придерживаясь за стену, взбирается на него, открывает дверку футляра, достает из тайничка картонный коробок. Стоя на стуле, открывает его, подзывает внука. Молодой человек спешит помочь ему слезть со стула.
Холодные светлые глаза внука загорелись изнутри сапфирными блестками, он не может оторвать их от ладони старика, на которой лежит нечто такое, которое он меньше всего ожидал увидеть здесь, в этой убогой обители.
Дед и внук сели на кровать, тесно прижавшись друг к другу. Старик долго о чем-то говорил вполголоса…
Молодой человек ушел глубокой ночью. С виду он снова спокоен и уверен в себе. Но это спокойствие кажущееся – под глазами пролегли глубокие тени, черты лица заострились, стали жестче, высокий лоб прорезала поперечная складка, уголки губ опустились, от чего в его внешнем облике появилось что-то хищное, угрожающее. Коробок, который старик достал из своего тайника в футляре часов, он унес с собой.
Старик некоторое время прислушивался к затихающим шагам внука, которые в ночной тишине звучали отчетливо и гулко, затем упал ничком на кровать и надолго застыл в полной неподвижности.
Бьют часы. Старик сел, снял пиджак, затем рубаху. Его сутулые плечи неожиданно начали вздрагивать: плач, надрывный, мужской, больше похожий на предсмертный вой волка-подранка – хриплый и прерывистый – раздался в комнате. Старик плакал без слез; сухие глаза округлились, руки судорожно комкали, рвали некрепкую ткань рубахи, нижняя челюсть отвисла, обнажив желтые, выщербленные зубы.
Над городом висела темень, сырая, неподвижная…
В тот же час на городской окраине возле парка в одном из окон старого дома теплился свет. Комната, которую освещала настольная лампа с желтым абажуром, – спальня. У небольшого столика, на котором стоял ларец старинной работы с откинутой крышкой, расположилась уже знакомая нам старуха в очках и теплом байковом халате. Пришептывая, она читала письма, которые брала наугад из стопки бумаг, пожелтевших от времени. Иногда она чему-то улыбалась, кивала; от этого очки сползали на кончик крупного крючковатого носа. Старуха недовольно ворчала, водружала их обратно на переносицу и со вздохом сожаления откладывала очередной конверт, чтобы приняться за следующее письмо или открытку.
В комнате было душно, пахло благовониями: перед иконами в углу спальни висела зажженная лампадка, чадя и потрескивая взрывающимися капельками горючего масла. Комната просторная, но из-за огромной двуспальной кровати с пуховиками и неуклюжего двустворчатого шкафа казалась узкой и неуютной.
За стеной скрипнули пружины дивана – кто-то ворочался, устраиваясь поудобней. Там спала внучка старухи. Оторвавшись от чтения, старуха озабоченно прислушалась, повернув ухо к двери. Ее лицо озарилось неожиданно светлой, доброй улыбкой, которая как-то не вязалась с внешним обликом старухи: тяжелый, упрямый взгляд и выражение жесткой непримиримости, которая проглядывала в глубоких морщинах у крыльев носа.
Из спальни старуха выходила редко, в основном по утрам, когда стряпала. Если у внучки были гости, старуха запиралась на ключ и сидела тихо, как мышь, чтобы не смущать их своим присутствием. Она замкнута, очень обидчива, упряма и несговорчива. Ладила с нею только внучка. Старуха была очень богомольная, соблюдала все церковные праздники, но в церковь ходила редко…
Наконец дошла очередь и до фотографий. Их немного, почти все давние, блеклые, порыжевшие. У старухи от умиления увлажнились глаза, она вытерла их полой халата.
Один из фотоснимков старуха рассматривает дольше, чем остальные. На нем изображены двое молодых людей – широкоплечий парень в старомодном сюртуке и в рубахе со стоячим воротничком, туго стянутым бантом, и светловолосая девушка в длинном платье с рюшами; в руках у нее зонтик, на который она опиралась с кокетством и грацией, присущей юности. У старухи от волнения дрожат руки; она смотрит на фото долго, неотрывно; по ее морщинистым щекам катятся слезы.
Вдруг старуха бросила фотографию, сползла со стула, встала на колени и, повернув голову в сторону икон, начала истово молиться. Лицо ее было мертвенно-бледно, седые волосы от поклонов растрепались, очки свалились на пол, а полузакрытые глаза лихорадочно блестели…
После молитвенного экстаза старуха почувствовала себя неважно. С трудом поднялась с колен, завернула бумаги и фотографии в газету, перевязала пакет тесьмой, положила в ларец, заперла его, поставила в шкаф. Ключ от ларца запрятала в щель под подоконником – задвинула его глубоко, забила щель ватой.
Легла в постель, укуталась пуховым одеялом до подбородка, свет не потушила. Но сон не приходил, да, видно, старуха его и не ждала. Она лежала, вперив потухшие глаза в потолок, суровая и неподвижная, как изваяние из музея восковых фигур.
4. СТРАННЫЙ ВОР
Туманный, промозглый вечер. Мелкий холодный дождь размеренно шелестит по мостовой, моет голые деревья мрачного, запущенного парка. Одинокий тусклый фонарь высвечивает фасад трехэтажного дома старой постройки с лепными украшениями вокруг узких высоких окон. В подъездах, к которым ведут выщербленные асфальтированные дорожки, чернильная темень. Вдоль дорожек с обеих сторон высится густой, небрежно подстриженный живоплот. По фасаду от фундамента до крыши ползут гибкие плети дикорастущей виноградной лозы, занавешивая окна рваной бахромчатой паутиной. Улица возле дома пустынна и по-осеннему уныла.
По тротуару, над которым сомкнулись разлапистые тополя, идет человек в куртке с капюшоном. Ступает он размашисто и легко, но тихо – туфли на толстой пластиковой подошве скрадывают звуки шагов. Лица его под капюшоном не видно.
Вот человек замедляет шаг и внимательно приглядывается к дому. Такое впечатление, что он колеблется. Наконец, окинув пристальным взглядом улицу позади, сворачивает к одному из подъездов.
На лестничном марше полумрак. Только на площадке второго этажа горит электролампочка под стеклянным колпаком, покрытым пылью. Человек поднимается вверх по ступеням не спеша, словно крадучись.
На третьем этаже возле двери, на которой блестит латунная табличка с гравированной надписью "ОЛЬХОВСКАЯ А. Э.", он останавливается, переводит дыхание; затем достает ключ, вставляет в замочную скважину и медленно поворачивает…
Придержав защелку замка, человек осторожно закрывает дверь и, привалившись к ней спиной, облегченно вздыхает. В комнатах сонная тишь. Только бормочет холодильник на кухне да размеренно тикают часы в гостиной. Человек стоит долго – слушает. В квартире по-прежнему ни единого шороха.
Узкий луч крохотного карманного фонарика упирается в пол и, робко вздрагивая, ползет улиткой по ковровой дорожке из прихожей в гостиную. Вот светлое пятнышко уже скачет вприпрыжку, наконец оно останавливается на темной полировке громоздкого старинного буфета и гаснет. Слышны торопливые шаги и скрип выдвигаемых ящиков. Фонарик опять загорается – человек, откинув капюшон, перетряхивает содержимое буфета. Это длится довольно долго: ящиков много, а пришелец настойчив в своих поисках, и, несмотря на нервное возбуждение, владеющее им, – видно, как дрожат пальцы рук в тонких медицинских перчатках, когда луч касается их, аккуратен и последователен.
Его внимание привлекает небольшая шкатулка, украшенная лаковой миниатюрой. Едва сдерживая нетерпение, он осматривает ее, стараясь найти потайную защелку. Не находя, в раздражении хочет оторвать крышку, но шкатулка сработана добротно, не поддается. Положив фонарик, он хватает ее обеими руками, дергает, вертит в разные стороны, пыхтит от натуги – и тщетно. Зло ругнувшись про себя, вытаскивает складной нож и пытается просунуть длинное узкое лезвие между крышкой и основанием шкатулки.
Мелодично звякнув, изящный лакированный ящичек вдруг открывается: человек нечаянно нажал на шпенек, скрытый ажурной металлической оковкой. Какое-то время пришелец стоит, остолбенело уставившись на это нехитрое, как оказалось, приспособление, затем, опомнившись, нетерпеливо роется в шкатулке. Там лежат два золотых перстня, тонкая золотая цепочка, бусы из необработанного янтаря, немного денег – около сотни рублей, черепаховый гребень и пачка писем, перевязанная крест-накрест розовой ленточкой. И все.
Человек не верит. Он снова и снова копается в шкатулке, даже вытряхивает ее содержимое на ковер, устилающий пол в гостиной, простукивает деревянные стенки и дно в надежде найти тайник. Но шкатулка отзывается глухо, и он, наскоро запихнув бумаги и украшения обратно, водружает ее на прежнее место.
Человек спешит. Все чаще и чаще он бросает взгляды на наручные часы.
Две плотно прикрытые двери ведут из гостиной в смежные комнаты. В одну из них он заходит. Комната поражает пустотой и убожеством; там находится широкая металлическая кровать, выкрашенная светло-голубой краской и застеленная старым байковым одеялом; возле нее лоскутный коврик и табурет, на котором стоят безмолвный будильник и тарелка, полная окурков; пол давно не мыт, в хлебных крошках и серых хлопьях сигаретного пепла, стены голые.
Луч фонарика выхватывает небрежно сложенные в углу, у окна, ноты. С другой стороны стоит телевизор – единственная стоящая вещь в этой комнате, не считая футляра от скрипки, который лежит там же.
Человек здесь долго не задерживается, пробормотав что-то себе под нос, выходит и открывает следующую дверь.
Это тоже спальня. Один из ее углов сплошь занят иконами самых разных размеров – от крохотных, величиной в половину тетрадного листка, до внушительных, не менее полуметра высотой, сверкающих позолотой дорогих окладов. Там же тлеет вычурная серебряная лампадка. Трепетные блики скользят по мрачным изображениям святых, и кажется, что они беседуют друг с другом неслышным для человеческого уха шепотом, что они ожили – так мастерски прописаны их лики.