Увольнение на сутки. Рассказы - Сергей Высоцкий 5 стр.


- Вы же, Илья Дорофеич, у нас самый обеспеченный. Около питания находитесь. От вас бы и первая помощь!..

- Я, как и все, товарищ Новиков, - Егупин всегда так ему говорил: "товарищ Новиков", - на карточки живу. И государственным добром не пользуюсь. А Ольга Ивановна сама виновата - пусть сама и расхлебывает! - Он хотел уйти, но Анастасия Михайловна загородила ему дорогу.

- А тот хлеб, за который вы у голодных добро скупаете, тоже по карточкам получаете? А сгущенка, на которую обручальные кольца вымениваете, - и она по карточкам?

Егупин стоял, скривив рот, холодно глядя на старуху.

- В прошлые времена это мародерством называли. Не знаю, как сейчас, - продолжала Анастасия Михайловна, тяжело дыша. - Сердца у вас нет… - Она вдруг всхлипнула и сказала жалобно, просяще: - Неужто дадите человеку погибнуть, Илья Дорофеевич? Мы ведь все тоже поможем.

Гаврилов почувствовал, как кровь прилила ему к лицу. Мучительный стыд овладел им: "Зачем она так унижается?"

- Нет у меня, нет! - крикнул Егупин и, оттолкнув Анастасию Михайловну, выскочил с кухни.

- Экий нелюдь! - только и вымолвила Анастасия Михайловна и вышла с кухни, не затворив за собой дверь, а все посмотрели ей вслед недоуменно.

Прошло несколько тягостных минут, пока Анастасия Михайловна вернулась с небольшим пакетом, на котором было написано: "Рис".

- Ох, бабка, ну и молодец ты! - весело сказал Василий Иванович.

Анастасия Михайловна положила пакет на кухонный стол Ольги Ивановны. Села молча на табуретку.

- Давайте, бабоньки, каждый день хлеба по сто пятьдесят Ольге Ивановне отдавать, - предложил Василий Иванович. - С Анастасии Михайловны уж не брать - и так ее подарок царский. А остальные - по пятьдесят граммов с семьи. Ну и если еще что давать будут - крупы там, маслица. Хоть по талону…

Все согласились, и расплакавшаяся Валентина Петровна, утирая слезы, пошла ободрить Ольгу Ивановну. Но Ольга Ивановна на стук не отозвалась.

- Не трогайте вы ее сейчас, - сказал Василий Иванович. - Может, поплакала-поплакала да уснула. Утром зайдете.

Утром Гаврилова разбудило необычное движение в кухне, всхлипы, плач. Вставать с нагретой за ночь постели не хотелось. Он прислушивался, но понять ничего не смог. Наконец вошла вся зареванная мать.

- Ольга Ивановна повесилась… У себя в комнате… - только и вымолвила она и снова залилась слезами.

Так и не узнала Ольга Ивановна о том, что люди протянули ей руку помощи.

Анастасия Михайловна сварила из своего риса жиденькую кашу и два дня кормила ею всех жильцов.

С тех пор как в начале декабря встали трамвая, дядя Вася домой наведывался редко - слишком уж длинной была дорога. В двадцатых числах января он привез на саночках большую вязанку дров.

Гаврилов слышал, как медленно стучали полозья санок по ступенькам черного хода. Он подумал сначала, что везут хоронить очередного покойника, и обессиленные люди спускают санки с мертвецом прямо по ступенькам. Но было слишком поздно, да и звук не удалялся, а приближался. Время от времени на лестнице все смолкало, и тишина стояла минут десять-пятнадцать. Наконец он сообразил, что кто-то, совсем выбившийся из сил, тянет санки вверх по ступеням. Гаврилов застегнул пальто, с которым не расставался весь день, и вышел на лестницу. В темноте ничего не было видно, только на площадке ниже светился огонек папиросы и кто-то шумно дышал.

- Кто здесь? - спросил Гаврилов, пугаясь собственного голоса, прозвучавшего неестественно громко на пустой, промороженной лестнице.

- Петруша, ты? - отозвались снизу голосом Василия Ивановича. - Я тут сижу перекуриваю. Коли одет, валяй ко мне, подсобишь.

Гаврилов, ежась от холода, спустился на тринадцать ступеней вниз, наткнулся на протянутую руку. Василий Иванович притянул его к себе, усадил. Гаврилов почувствовал, что сидит на досках.

- Дрова, дядя Вась? - спросил он радостно.

- Дровишки, Петруша, дровишки. Сегодня мне премию такую на заводе отвалили. Полдня вез…

- А мы с мамой уж беспокоились… И Валентина Петровна говорит: "Куда-то запропастился наш Василий Иванович!"

- Что дяде Васе сделается? Мне, Петруша, помирать нельзя. Без меня завод остановится, солдату спина откроется… - Василий Иванович обнял Гаврилова, притиснул совсем легонько. - А если и не приду на неделе - значит, в ночную оставался. Или просто в цеху заночевал… У нас теперь там и кровати есть. И белье белое. Только я все ходить норовлю. Привычней все-таки. А то с порядку собьешься, и все кувырком пойдет.

Они посидели еще несколько минут молча, а потом взялись за санки. Тяжесть была неимоверной. "Может, дрова мокрые?" - подумал Гаврилов и потрогал рукой. Но доски были сухие, тонкие. От разбитых ящиков, наверное. Гаврилов грудью налегал на доски сзади, а Василий Иванович, кряхтя, тянул за веревку. Щелк, щелк! - стукали сани стальными полозьями о каменные ступени. Всего тринадцать ступеней, а у Гаврилова мелкой-мелкой дрожью дрожали руки; и когда натянутая веревка ослабевала, он вместе с санками сползал вниз. Но Василий Иванович снова натягивал веревку, и они продвигались еще на ступеньку, потом еще, пока наконец не остановились на площадке перед дверью в квартиру.

В кухне, слабо освещенной зыбким пламенем свечи, мать Гаврилова тихо говорила что-то закутанной в облез- дую беличью шубу Валентине Петровне. Увидев дрова, улыбнулась слабо, сказала:

- Ух, Иваныч разбогател…

Валентина Петровна как-то горестно поджала губы и вздохнула.

- Ну, я пойду, Паня. Чужому счастью-то что завидовать… - И пошла было, но Василий Иванович бросил хмуро:

- Чужое, свое… Зови лучше соседей. Стал бы я за себя корячиться, через весь город тащить. На заводе переспал бы, да и ладно.

Валентина Петровна всхлипнула и ушла молча.

Василий Иванович кивнул на маленькую скамеечку, что стояла под счетчиком:

- Подай, Петруша.

Гаврилов принес скамеечку, поставил ее около Василия Ивановича, и тот сел на нее тяжело, стащил с головы запорошенную снегом шапку, снял рукавицы.

Гаврилов даже охнул от изумления. Его голова, которую он привык видеть всегда голой и блестящей, вся заросла густыми темными волосами. Ни единой сединки. От этого лицо у Василия Ивановича показалось Гаврилову еще больше осунувшимся. Но молодым.

- Удивляйся, удивляйся, - проворчал Василий Иванович, перехватив удивленный взгляд Гаврилова. - Бритву-то дома забыл, не идти же ради нее такую дорогу. А приятель предлагал свою - да разве это бритва… От моих волос на ней зазубрины…

- Ну что, Парасковья, погреемся мал мала? - весело сказал он матери Гаврилова и стал дуть на окоченевшие пальцы. Потом он развязал узел обледеневшей веревки, которой были связаны покрытые изморозью доски, и сказал Гаврилову:

- Давай, Петруша, на пять кучек раскладывай. Все, что помельче, - в одну. И щепки туда же. Это бабке Анастасье. Чтоб ей не надрываться, не колоть…

- Это почему же на пять? - сурово спросила мать.

Василий Иванович вздохнул, но промолчал.

- Почему же на пять? - повторила мать с укором.

- А может, и в нем проснется человеческое-то? Может, проснется… - не очень уверенно ответил Василий Иванович.

- Проснется, когда подыхать будет.

- Да не могу я так, Прасковья, не могу, - уже тверже сказал Василий Иванович. - Все-таки человек он!

На кухню уже пришли и Анастасия Михайловна, и Валентина Петровна, и Зойка. Не было одного только Егупина. Анастасия Михайловна сидела на табурете в засаленном ватнике. Лицо у нее отекло и было словно неживое. Все молча смотрели, как Гаврилов раскладывал доски по кучкам.

- А к этому-то что не зашла? - спросил Василий Иванович Валентину Петровну.

- Неужто надо было? - встрепенулась та и посмотрела на Василия Ивановича удивленно. - Ему-то зачем?

Василий Иванович только рукой махнул и сказал Гаврилову:

- Стукни в дверь, Петруша!

Гаврилов нехотя поднялся с коленей и посмотрел на мать. Мать молчала. Тогда он пошел по коридору в самый конец, к двери, что была рядом с парадной лестницей. Там жил Егупин. Гаврилов подергал большую бронзовую ручку на обитой черным дерматином двери. За дверью что-то прошелестело, потом упало на пол, покатилось. Не то банка, не то кастрюля.

- Кто там? - раздался похожий на карканье голос.

Мать называла Егупина гнусавым.

- На кухню просят, - буркнул Гаврилов и прислушался: интересно, что это там упало у Егупина? Наверное, банка со сгущенкой.

- Зачем это на кухню? - снова каркнул Егупин. - И кому я там понадобился?

- Дрова там Василий Иваныч привез…

- Приду сейчас, сейчас, мальчик, - заторопился Егупин.

Гаврилова так и передернуло от этого "мальчика". Сколько он помнил, Егупин всегда называл его "мальчиком", а Зойку - "девочкой". Видно, имен никогда не старался запомнить.

Гаврилов не уходил от двери, ждал. Наконец дернулась большая ручка, на Гаврилова пахнуло теплом и жареным хлебом (оттуда всегда пахло жареным хлебом), высунулась голова Егупина.

- Ты здесь еще? - спросил Егупин, вглядываясь в темноту коридора. - Зачем ждешь? Я же сказал - иду.

Он вышел закутанный в длинную, до пят, шубу, с большим, шалью воротником и в черной камилавке. Шубу эту, говорила мать, Егупин выменял на банку сгущенки у жившего на третьем этаже профессора. Егупин запер дверь ключом и двинулся на кухню. Гаврилов пошел следом.

Войдя на кухню, Егупин прокаркав: "Мое почтение", но ему никто не ответил. Василий Иванович сказал тихо Гаврилову:

- Петруша, стань-ка лицом к стене, разгадывать будешь.

Гаврилов послушно повернулся к стене. Облокотился на нее. Стена была холодная, словно лед.

- Эту вязаночку и разыгрывать не будем, - сказал Василий Иванович, повертываясь к Анастасии Михайловне. - Эту вязаночку я вам снесу. Здесь дощечки-то помельче. Вам сподручнее топить будет.

- Спасибо, батюшка! - еле слышно вымолвила Анастасия Михайловна. - Спаси тебя господь, родимый.

- Ну а теперь за тобой очередь, Петруша. Кричи: кому эту кучку?

У Гаврилова вдруг сжалось сердце и бешено застучало в висках. Ему почудилось, что он сложил только четыре кучки, а не пять, как велел Василий Иванович. Только четыре. Ну. конечно, четыре! Он же не имел в виду Егупина. Это Василий Иванович хотел, а он не хотел и разложил дрова на четыре кучки, и никто не заметил этого. Просто не обратили внимания! И теперь кому-то не достанется. И может, им с матерью не достанется. Первую надо назвать себе! Обязательно себе. Мало ли что там случится! Он даже задохнулся от волнения.

- Ну что ж ты, Петруша! Думай не думай, три рубля не деньги, - поторопил его Василий Иванович.

Но слова застряли у Гаврилова в горле. Он почувствовал, что сейчас зарыдает, и, сделав над собой усилие, выдохнул:

- Вам! - И стало ему сразу легко и свободно.

- Ух ты! - сказал с восхищением Василий Иванович. - А эту?

- Эту… Валентине Петровне…

- Эту… - Он на мгновение запнулся, считая, сколько уже назвал, и тут же выпалил - Эту нам с мамой!

Он не мог, нет, никак не мог назвать Егупина. Это было б противоестественно, невозможно. Это было бы предательством по отношению к матери. И он не назвал его имени. И был горд. И совсем не стыдился этого.

- Ну вот и молодец! - с облегчением сказал Василий Иванович. - А эта, выходит, вам, - обратился он к Егупину, не называя его ни по имени, ни по отчеству. - Погреемся, бабоньки! От досок-то тепла больше будет, чем от книжек…

В этот день, впервые за многие недели, Гаврилов лег в постель раздевшись. В комнате было тепло. Буржуйка раскалилась докрасна, и мать долго сидела перед ней, не решаясь лечь спать. Боялась угару, боялась, как бы не загорелось что.

Он хорошо помнил то утро в декабре, когда открыл на кухне кран, а вода не пошла. Это случалось и раньше, и приходилось ходить на первый этаж, брать воду в квартире у татарки-дворничихи. Но в то утро воды не было и на первом этаже. Ее больше совсем не было. Просто замерзли трубы в холодном, неотапливаемом доме.

Гаврилов шел и все вспоминал, и вспоминал тот холодный, невыносимо холодный год, и моментами ему вдруг начинало казаться, что вокруг сугробы да вьюга, и везет он с Невы на саночках ведро с водой, а вода расплескивается, намерзая на веревке, которой привязано ведро к саням, на самих санях, и Гаврилову до слез жаль воды, так трудно она ему досталась. Гаврилова начинало знобить от этих воспоминаний, и он пытался думать о чем-нибудь другом, но не мог.

Неожиданно громко хлопнула дверь, из большого дома стремительно выскочил хохочущий парень, рослый, широкоплечий, он чуть не сбил Гаврилова с ног. За парнем выскочила рослая девушка с прутиком в руке. От неожиданности Гаврилов инстинктивно схватился за парня, и глаза их встретились. Это был "Гешук Отбившийся от рук".

- Петька! - заорал Гешук. - Моряк - с печки бряк! Вот это номер!

Гешук схватил было Гаврилова в охапку, но тут же отпустил и, встав навытяжку и приложив руку к рыжей голове, снова заорал:

- Доблестным защитникам двадцать пятого от гвардейцев сорок второго углового физкульт-привет!

- Гешук! - обрадованно вскрикнул Гаврилов и чего- то вдруг испугался. - Гешук…

Они долго трясли друг другу руки, похлопывали по плечам, подталкивали.

- Ну моряк! - кричал Гешук. - Вот это да! Ну Гаврилов! Давно я вашему брату из двадцать пятого бока не мял. Вот доберусь теперь. Да моряков-то и боязно лупить… Как же ты на флот-то попал? - спросил он, чуть успокоившись.

- Юнгой. Два года уже, - ответил Гаврилов. - Из детдома бегал, потом в школу юнг. Упросил…

- И я в детдоме был, - словно обрадовался Гешук. - Потом ФЗО. Год назад вернулся. На заводе работаю. Тебе посудины строю…

Потом, вспомнив про девушку, с интересом наблюдавшую за их встречей, Гешук чуть смущенно сказал:

- Вот с Лизаветой мы и работаем вместе. Знакомься.

Гаврилов повернулся к девушке, сказал: "Здравствуйте!" Хотел приложить руку к бескозырке, да застеснялся.

- Здравствуйте, - с наигранной чопорностью ответила девушка, - если не шутите. - И засмеялась.

- Ну вот, - вздохнул Гешук. - Ей палец покажи- она целый день смеяться будет. - И тут же получил прутиком по руке.

- Лизка! - закричал Гешук. - Наскребешь у меня. - И обернулся к Гаврилову. - Петька, надолго?

- Пока на сутки увольнительная. А там, может, на ремонт станем…

- Вот здорово! - обрадовался Гешук. - Мы сейчас с Лизкой в кино опаздываем, а в ночь на работу. Утром заходи. Я все там же, а Лизка здесь живет. Заходи, Петь. Я все собирался в твою квартиру. Да, знаешь, как-то боязно… Столько умерло. Из вашей квартиры я только того хмыря видел, что мы с тобой за ракетчика приняли. Помнишь?.. Ну заходи, не забудь: квартира шестая. - Он хлопнул его по плечу и побежал за своей Лизаветой.

"Значит, жив-здоров, сволочь, - подумал Гаврилов, - ничего-то ему не сделалось. Никто-то его пальцем не тронул…"

"И я взглянул, и вот конь бледный, и на нем всадник, которому имя смерть; и ад следовал за ним, и дана ему власть над четвертою частью земли - умерщвлять мечом и голодом, и мором, и зверями земными…" - тихо прочла Анастасия Михайловна и вздохнула.

Гаврилов сидел в старом большом кресле, закутавшись в одеяло, и смотрел, как Анастасия Михайловна готовится разжечь буржуйку, негнущимися пальцами вырывая листы из большой черной книги.

Он всегда приходил к Анастасии Михайловне погреться у буржуйки. Старуха сама стучала в стену своей сучковатой тростью, и Гаврилов радовался ее сигналу, радовался тому, что ощутит тепло, увидит живые языки пламени. Обычно Гаврилов сам растапливал буржуйку. Открывал вьюшку, садился на маленькую скамеечку и начинал не торопясь рвать приготовленные книги. Он вырывал листок, сминал его и совал в буржуйку.

Потом вырывал еще и еще, пока не набивал печурку до отказа. Тогда Анастасия Михайловна давала ему одну спичку и пустой коробок. И Гаврилов осторожно, стараясь не дышать, чиркал спичкой о коробок и дрожащей рукой подносил огонек к бумаге. Бумага вспыхивала мгновенно, огонь плясал в печурке, веселя сердце, и так же мгновенно, опадал. Огонь съедал бумагу моментально. А книжки иногда попадались очень красивые, с большими цветными картинками, на которых были изображены морские сражения, самолеты, похожие на этажерки, тропические леса и дикари в немыслимых уборах из перьев. Но смотреть картинки было некогда. Погаснет огонь - тогда придется тратить еще спичку.

Гаврилов любил, когда попадались тонкие книжки в жестких картонных переплетах. Листки сгорали быстро, зато переплеты горели медленно; и он, набив буржуйку, мог не торопясь любоваться тем, как играет пламя…

Сначала Гаврилову тоже было до слез жаль книг. Он иногда хитрил: откладывал приглянувшуюся ему книжку подальше от буржуйки, подсовывал под другие книги, а когда, наконец, приходил и ее черед, выпрашивал книжку у Анастасии Михайловны. Она никогда не отказывала, и Гаврилов брал книжку с собой. Почитать. Понравившуюся книжку сжигать было невыносимо жалко. Гаврилов со слезами на глазах смотрел, как пожирает огонь листочки, и ему казалось, что в огне погибают полюбившиеся ему люди - герои книжки. Ночью, лежа с открытыми глазами, прислушиваясь к хлопкам зениток, то дальним, то совсем близким, Гаврилов перебирал в памяти прочитанное - старался навсегда запомнить. Сгоревшую книгу он считал потерянной навсегда…

Потом Гаврилов смирился с тем, что книжки сгорали. Ему было по-прежнему жаль их, но ведь, сгорая, книжки давали тепло, давали ему жизнь.

Анастасия Михайловна всегда сидела в большом кресле, накинув на ноги одеяло, протягивая к огню распухшие больные руки. Иногда она рассказывала Гаврилову о том, как попала к ней та или другая книжка.

Рассказывала, о чем в ней написано, если он не читал ее раньше. Сначала они жгли журналы. Их было очень много. Гаврилову казалось, что они никогда не смогут сжечь все эти "Нивы", "Красные нивы", "Задушевные слова", "Столицу и усадьбу", "Всемирного следопыта"… Но журналы кончились быстро. Стали жечь книги. Большинство из них были тома собраний сочинений: Пушкин, Шекспир, Шиллер… Много старых книг по садоводству и земледелию. Их Гаврилову было не так жалко - у них не было толстых, с золотым тиснением переплетов, муаровых закладок. Только одной из таких книжек он заинтересовался всерьез. Называлась она "Всенародный месяцеслов". Гаврилов вырвал страницу, но не бросил сразу в печь, а прочитал: "Если при ясной погоде летом отдаленные предметы не ясны, как бы в тумане, - будет засуха". Он прочитал и вспомнил лето, куст цветущей черемухи под окном, тихую деревенскую улицу, по которой шли с поля коровы, и аромат поспевающих в духовке пирогов…

"Поле шумит - будет ясно", - читал Гаврилов; и ему казалось, что он слышит, как шелестит вокруг него рожь, а он спрятался во ржи от матери, лежит, слушает: шумит рожь, кричит где-то далеко-далеко мать: "Петруша! Петруша!"

- Петруша, печь погаснет, - напоминала ему Анастасия Михайловна, и он торопливо начинал бросать листы в огонь.

На этот раз Анастасия Михайловна посадила Гаврилова в свое кресло и закутала в одеяло.

- Сегодня сама буду топить, - сказала она строго. - Сама на душу грех возьму.

Гаврилов думал, что книг у Анастасии Михайловны уже не осталось. Ведь даже большие красного дерева шкафы, в которых они стояли, Василий Иванович разрубил на дрова, и последнюю охапку их сожгли вчера в печке.

Назад Дальше