И росли мы как сестры-близняшки. О декретных отпусках на год, а тем более на три тогда никто слыхом не слыхивал. Два месяца после родов - и на работу, если не хочешь потерять место. А маме повезло, она работала машинисткой в Генштабе. Пятнадцать минут ходьбы от дома. Так что со мной и с Иркой нянчилась баба Фрося, а моя мама оставляла для нас сцеженное молоко в бутылочках, благо его на двоих хватало и еще оставалось.
А потом у нас появилась… гувернантка. Соседка наша, Лидия Эдуардовна, пенсию получала по старости - копейки, лишь бы с голоду не помереть. До пятьдесят шестого года она еще каким-то чудом ухитрялась подрабатывать чтением лекций. Учила хорошим манерам и этикету студентов Института международных отношений. А потом понемногу стали возвращаться эмигранты из Харбина. И как-то вытеснили ее. Вот моя мама и придумала: пусть Лидия Эдуардовна за мной присматривает и одновременно учит иностранным языкам и хорошим манерам. Не бесплатно, разумеется. Папа у меня по тем временам достаточно зарабатывал.
Наверное, такого воспитания, как мы с Иркой (а без нее я вообще ничему учиться не желала), никто в нашей стране тогда не получал. Уже и Лидии Эдуардовны нет на свете, а я и в инвалидном кресле сижу прямо, не разваливаюсь, и хлеб не откусываю, а отламываю, и владею французским и немецким абсолютно свободно. Английским - чуть хуже, но я учила его уже в школе и самостоятельно. В общем, тем, что я не оказалась в специальном интернате для инвалидов, а способна самостоятельно зарабатывать на жизнь переводами, я обязана своей "гувернантке".
Она же, кстати, давала нам с Иркой первые уроки рисования. У меня как-то не пошло, хотя мельницу на пригорке изображать и научилась. А Ирина поступила в Суриковское училище и стала довольно известной художницей.
Баба Фрося занималась сугубо хозяйственными делами: готовила, стирала, убиралась. А ведь ей уже было за семьдесят - и хоть бы что. Еще одна наша соседка - Елена Николаевна Шацкая, вдова репрессированного военного, была лет на двадцать моложе бабы Фроси, а смотрелась ровесницей. Впрочем, тут были свои причины.
Мужа Елены Николаевны посадили и, по всей вероятности, расстреляли в страшном 1937 году. Она от мужа отреклась: тогда и такое делали, пытаясь выжить. Только не всегда это спасало. И не только отреклась, но и заставила сделать то же самое единственного сына. Константин был ребенок "домашний" и маму послушался. А в сорок первом году в первые же дни войны был призван и отправлен на передовую. Оттуда мать получила первое и единственное письмо, в котором сын писал, что проклинает тот день и час, когда отказался от родного отца, и винит в своем предательстве только ее - Елену Николаевну.
Больше писем не было. Через полгода пришло казенное извещение - "пропал без вести". А у Елены Николаевны произошел своего рода "сдвиг по фазе". Она решила, что Бог покарал ее за предательство, отняв сына. И в то же время была уверена, что сын жив, просто теперь уже он от нее отрекся таким хитрым способом. Помешательство ее было вполне безвредно для окружающих. Просто каждого незнакомого мужчину, попадавшего в квартиру, Елена Николаевна встречала воплем "Костенька!", а потом, кое-как осознав ошибку, запиралась у себя в комнате на несколько суток. А время от времени устраивала то, что Ирка впоследствии метко окрестила "сеансами покаяния": становилась на колени посреди кухни и начинала умолять всех присутствующих молиться за нее и за Иуду. В остальном - старушка как старушка. Только очень молчаливая.
Разговаривала она с одним-единственным человеком в квартире - Лидией Эдуардовной. Чем она руководствовалась в своем выборе - Бог ее знает. Но если "сеансы покаяния" оказывались слишком затяжными или Елену Николаевну никак не удавалось убедить в том, что пришедший по вызову монтер или сантехник - не Костенька, шли за Лидией Эдуардовной. "Баронесса" несколькими словами меняла обстановку коренным образом и уводила несчастную помешанную в свою комнату - отпаивать валерьянкой.
"Баронесса" вообще была в нашей квартире чем-то вроде ООН, тогда как баба Фрося представляла собой нечто вроде НАТО. Лидия Эдуардовна убеждала - Евфросинья Прохоровна действовала. Но работали они, как говорится, "в паре" и удивительно слаженно.
Единственной "горячей точкой" в квартире было семейство Сергеевых с безупречно пролетарским происхождением и главой - профессиональным алкоголиком. Пил Иван Ильич, правда, "с умом": чекушку после смены на Дорогомиловском химзаводе, чекушку - дома после обеда, после чего ложился спать до следующей смены. Но иногда на него "накатывало", и он пару дней пребывал в состоянии, которое сам же кратко характеризовал - "ухрюкаться в…". Жена его, Клавдия Ивановна, торговала пивом возле метро "Кропоткинская" и пыталась воспитывать двух сыновей: Илью, 46-го года рождения ("дитя Победы", как говорил мой отец), и Ивана, 47-го года рождения ("результат отмены карточной системы", опять же, по выражению моего папы). Когда Ивану было уже двадцать лет, у Сергеевых родилась еще и дочка Верочка, цветик запоздалый. По-моему, тетя Клава так и не поняла, откуда у нее в пятьдесят с лишним лет да от почти семидесятилетнего мужа появилось такое сокровище. И баловала ее отчаянно, преодолев даже свой панический страх перед грозным "повелителем".
А муж, Иван Ильич, и в трезвом, и в пьяном виде был неизменен в двух вещах. Во-первых, являлся убежденным и непоколебимым сталинистом, а во-вторых, таким же беззаветным антисемитом. Но если его первая заповедь никого в квартире особо не волновала, то со второй оказалось сложнее. Ибо в одной из комнат проживало семейство, которому для полноты картины в жизни не хватало только старика Сергеева.
Моисею Семеновичу и Ревекке Яковлевне Френкелям чудом удалось выбраться во время войны из Киева с последним поездом и даже не попасть под бомбежку. В Москве повезло получить комнату в центре - и на этом период удач в их жизни надолго завершился. Семен Моисеевич ушел в ополчение и пропал без вести во время битвы под Москвой. А Ревекка Яковлевна осталась с полуторагодовалыми близнецами Софьей и Семеном. Работала она врачом в госпитале, сутками там пропадала, и если бы не баба Фрося и тогда еще относительно вменяемая Елена Николаевна, семейство не вынесло бы и первой военной зимы. А так - ничего, выжили.
После войны Ревекка Яковлевна хотела вернуться в Киев. Даже съездила туда "на разведку", но через неделю вернулась, постарев лет на двадцать. Все родственники - и ее, и мужа - погибли. Кто в Бабьем Яре, кто в концлагерях. Квартира на Крещатике превратилась в руины, как и весь проспект, впрочем. Так что возвращаться было некуда.
Госпиталь, где она работала, закрыли. С большим трудом удалось устроиться участковым врачом в районной поликлинике. И то лишь потому, что в анкете она написала, что ни сама, ни ее родственники на временно оккупированных территориях не проживали. И это было почти правдой: они там умирали. Причем очень быстро.
Софе и Семе исполнилось по двенадцать лет, когда началась очередная антисемитская кампания в стране - "Дело врачей". Каким-то чудом Ревекка Яковлевна, еврейка-врач и жена пропавшего без вести врача-еврея, не пострадала. Но атмосфера удушливого страха, в котором она и ее дети прожили целый год, сделала из Софы и Семы не забитых обывателей, а яростных борцов. Заводилой, правда, был Семен. Софа лишь слепо копировала обожаемого брата. Чем бы это кончилось, неизвестно, но как раз в год моего рождения вернулся их отец. Живой, хотя порядком измочаленный пленом, концлагерем у немцев, фильтрационным лагерем в Сибири. На его беду, освободили от немцев его не советские солдаты, а американские союзники. И компетентные органы, разумеется, решили, что врача-ополченца Моисея Френкеля, безусловно, завербовали в шпионы. Да и вообще подозрителен был сам факт того, что он, пленный, да еще и еврей, остался в живых. За это он десять лет и провел в "фильтрации". Домой вернулся отфильтрованным настолько, что в свои сорок пять выглядел ровесником семидесятилетнего соседа.
С возвращением отца Семен несколько притих. Они с сестрой закончили десятый класс, оба с золотыми медалями, и собрались поступать в институт. Разумеется, медицинский. И тут уже совсем некстати состоялся Международный фестиваль молодежи и студентов в Москве. И красавица Софа (до недавнего времени я могла судить об этом лишь по фотографиям) без памяти влюбилась в одного из иностранцев. Чувство оказалось взаимным, и после недолгой, но отчаянной борьбы с властями Софа вышла замуж и уехала вместе с мужем в Америку. Создав тем самым совершенно кошмарную жизнь и для родителей, и для брата.
Больше всех пострадал, разумеется, Семен. Ни в какой институт его, золотого медалиста, не приняли. И вообще намекнули, что высшего образования не видать ни ему, ни его детям. Участковый же регулярно напоминал, что за тунеядство можно быстро оказаться за 101-м километром. Пришлось устроиться санитаром в больнице, где-то на окраине Москвы в Кузьминках, два часа езды в один конец.
Родителей же Софкино замужество просто добило. Ревекка Яковлевна кое-как дотянула три года до пенсии, после чего и она сама, и ее муж выходили из дома только в случае крайней необходимости. Боялись всего и всех. А самым страшным был тот день в году, когда приходило письмо "оттуда". От Софы. Месяц после этого старики спали одетыми, с готовыми узелками в головах. Ждали ареста. Потом Софка поумнела и письма стала присылать "с оказией".
Вот такой семье "повезло" попасть в одну квартиру с Сергеевыми. Воинствующий антисемитизм старика Сергеева сам по себе был крестной мукой. Но глупость его супруги, полжизни проводившей в очередях "за дефицитом" и приносившей из этих очередей самые невероятные слухи и сплетни, могла доконать и куда менее робких людей, чем Френкели-старшие. Кроме того, Сергеев был абсолютно убежден в том, что "у нас зря никого не сажают", и десять лет, проведенные соседом, бывшим военнопленным, да еще и "лицом еврейской национальности", считал заслуженным наказанием. Сыновья Сергеевы воплощали теорию в практику, причем методы их день ото дня становились все изощреннее. Дошло до того, что Ревекка Яковлевна выходила на кухню только тогда, когда убеждалась, что молодых соседей нет дома. Или в присутствии Семена, которого "братья-разбойники" немного побаивались.
По иронии судьбы оба брата Сергеевых один за другим оказались в тюрьме: старший, кажется, за фарцовку, младший - за банальную квартирную кражу. По этому поводу отец семейства разразился на кухне пламенной обличительной речью против подлецов-судей, которым бы только выполнить план и засадить за решетку побольше народу. А виноватых или невинных - дело десятое. Присутствовавшая при сем баба Фрося негромко обронила:
- Ты же сам говорил, Иван Ильич, что у нас зря никого не сажают. Или ошиблась я?
Иван Ильич запнулся, будто налетел на невидимую стену. Но потом все-таки нашелся.
- Это раньше, при товарище Сталине, все было по справедливости. Порядок был. А теперь распустили всех, сукины дети, хрущевские выкормыши! Из тюрем врагов повыпускали, хороших людей грязью замазали, мелят языками что ни попадя. Иностранцев полна Москва, ихние фильмы о красивой жизни крутят. Конечно, молодым манко. А все эти, евреи!
- Ты, Иван, на старости лет да от водки совсем рехнулся, - отмахнулась от него баба Фрося. - Софка, что ли, твоего парня на чужую квартиру навела? Или Моисей Семенович постарался?
- Все равно от них все зло! - продолжал бушевать старик.
- Твоя Клавка сядет за недолив - тоже они виноваты будут? У моих хозяев, царствие им небесное, евреи в гостях бывали, точно помню. Культурные люди, обходительные, воспитанные. А тебя, хама, дальше кухни не пустили бы.
- А может, твои хозяева тоже евреями были, почем я знаю! - не желал сдавать позиции старик.
Тут подоспела Лидия Эдуардовна.
- С таким именем, как у вашего отца, милейший, я бы помалкивала. Самое что ни на есть еврейское имя - Илья. Хоть кого спросите.
С двумя "миротворческими силами" Ивану Ильичу было уже не справиться, и он убрался с кухни, бормоча себе под нос что-то о сионистском логове и мировой заразе. А баба Фрося, увидев меня в дверях кухни, погрозила пальцем:
- Нечего тут подслушивать! Старые - что малые, несут невесть что. Лучше пойди скажи тете Риве, чтобы шла стряпать. Теперь он не скоро выйдет, да и мы тут.
Такой была наша квартира в самый ее расцвет. Смешно, но иногда я скучаю о том времени. Конечно, в основном потому, что тогда мне можно было носиться по всей Москве, ходить с подружками в кино, бегать на свидания. Мне было всего пятнадцать лет, жизнь только-только начиналась, и для меня она была прекрасна. Другой я не знала и не хотела.
Тогда было безумно модным фигурное катание. Соревнования фигуристов показывали по телевидению, имена чемпионов были известны всем не хуже, чем имена первых космонавтов. Мои родители хотели, чтобы у меня было все. Поэтому я ходила в музыкальную школу и занималась в секции фигурного катания. И если успехи в игре на рояле у меня были, мягко говоря, посредственными, то на катке мне кое-что удавалось. Печально было только то, что наши с Иркой увлечения перестали совпадать. Ей, что называется, "медведь на ухо наступил", поэтому она сразу отказалась от всего, что связано с музыкой. Зато не пропускала ни единой выставки живописи, в которой я не понимала абсолютно ничего.
Разделял нас еще один момент. Ирка была круглой сиротой, а я - любимой дочкой обеспеченных родителей. Не отличавшейся, кстати, особой тактичностью. Потому и услышала как-то от ближайшей подруги и молочной сестры вполне заслуженный упрек: "Конечно, тебе все на блюдечке преподносят! Несправедливо это. Нужно, чтобы все было поровну".
Присутствовавшая при этом баба Фрося резко оборвала Ирку. Будто чувствовала, что по большому счету нам все поровну и достанется… со временем. А пока… пока, засыпая, я видела себя на льду катка под ослепительным светом прожекторов, в костюме, расшитом блестками, и слышала, как диктор объявляет:
- Первое место и золотую медаль завоевала спортсменка из Советского Союза Регина Белосельская!
Эти мечты оборвались в тот день, когда во время одного из сложных упражнений я упала и сильно ударилась спиной. Год после этого прошел в самых разных больницах и мучительных процедурах. Наконец, врачи вынесли окончательный приговор:
- Ходить не сможет никогда. Но все остальное в принципе не заказано…
Интересно, что они имели в виду под остальным?
Свое шестнадцатилетие я встретила в инвалидной коляске.
Глава 3. Каждой коммуналке - своего сумасшедшего
Все мы в свое время читали "Повесть о настоящем человеке". Так что напомню только один эпизод из этой книги. Когда в госпитале, уже лишившись ног, Алексей Маресьев сомневается, сможет ли он не только ходить на протезах, но и управлять боевым самолетом, комиссар Воробьев развеивает все его сомнения одним-единственным аргументом: "Но ты же советский человек!".
К счастью, мне никто не предлагал подобных утешений. Никто не напоминал о том, что я - комсомолка, что Николай Островский создавал шедевры, будучи вообще прикованным к постели да еще и слепым. К счастью, потому что это меня бы не утешило. Создавать шедевры я не собиралась, управлять самолетом - тем более. Да и протезы мне были ни к чему - ноги-то сохранились. Правда, неподвижные, зато по-прежнему длинные и стройные. Хорошо хоть мини-юбку успела поносить.
Это сейчас я в состоянии шутить над собственной беспомощностью. Тогда же находилась на один шаг от самоубийства. Родители пытались меня ободрить, но и сами были в отчаянии. Столько надежд возлагали на единственную дочь - и на тебе, инвалид на всю оставшуюся жизнь. В общем-то - тяжкий крест для немолодых людей.
Первые крохи утешения, как ни странно, получила от… Семы Френкеля. К семьдесят первому году он уже вернулся в столицу из очередной поездки "за романтикой" и продолжал расшатывать нервную систему родителей. Одно время он развлекался тем, что сутками напролет перепечатывал на старенькой портативной машинке произведения "самиздата". Как только он отлучался из дома, Ревекка Яковлевна сгребала в охапку его продукцию и… не знала, что с ней делать. Сжечь? Когда-то на кухне стояла большая печь, но ее давно разломали и провели газ. Выбросить? А если кто-то найдет это в мусорном баке? В конце концов она робко стучалась ко мне:
- Региночка, деточка, можно это у тебя полежит? Я боюсь…
Потом приходил Семка и забирал свои сокровища обратно. Так продолжалось до тех пор, пока мое терпение не иссякло.
- Слушай, Сема, перестань мучить своих родителей. Они же не перенесут, если с тобой что-нибудь случится.
- Ничего со мной не случится! - легкомысленно отмахнулся Семка. - Впрочем, мне самому надоело. Тюкаешь по клавишам, тюкаешь, а результатов никаких. Десять человек прочитают, десять миллионов по-прежнему будут считать вершиной человеческой мысли передовицу в "Правде". Тебе-то понравилось?
- Я не читала, - сухо ответила я.
- Напрасно. Будь я на твоем месте, я бы читал сутками. Особенно это.
- Давай поменяемся местами, - уже со слезой в голосе ответила я. Но Семку бесполезно было даже пытаться разжалобить.
- Не ной, моя милая. Голова на месте, руки в порядке, мозги варят. Сидишь в тепле, мама с папой рядом. А в брезентовую палатку на сорокаградусный мороз не угодно? Или шпалы поворочать на ветру? Я ведь на стройке санитаром был. Такого насмотрелся - во сне не приснится. Там десятки человек лишались рук и ног просто потому, что отмораживали их. При скольких ампутациях я присутствовал…
- Это, конечно, очень утешает: другим еще хуже, чем мне.
- Нет, иначе: тебе лучше, чем другим. А вместо того, чтобы оплакивать себя, научись на машинке печатать. И готовься поступать в институт. Заочный, разумеется. Программы я тебе на днях принесу, выберешь. Ты не еврейка, тебя примут.
И исчез на несколько дней. На меня же его смешочки подействовали, как оплеуха на истеричку. Правда, и потом случались срывы, но о самоубийстве думалось значительно реже.
Лидия Эдуардовна приходила каждый день. Она как нечто само собой разумеющееся возобновила занятия со мной. Один день мы говорили по-немецки, другой - по-французски. Как будто вместе со мной готовилась поступать на заочное отделение исторического факультета. Всегда была ровна, улыбчива, выдержанна. Если же у меня начинали дрожать губы, а глаза становились подозрительно влажными, пресекала эмоции в зародыше:
- Слезами горю не поможешь. Пережить можно все, кроме собственной смерти.
А однажды рассказала мне, что в самом начале войны ее арестовали и забрали на Лубянку. Просидела она там ровно сутки, по-видимому, в сорочке родилась. Тем более что именно за эти сутки одна из двух немецких бомб, упавших на Арбат, сровняла с землей тот дом, где жила Лидия Эдуардовна. Погибло все, кроме иконы Николая-угодника. Зато, возвращаясь домой пешком по бульварам, нашла она золотое колечко с изумрудом и по сей день хранит, как талисман. Да еще ее, как погорелицу, поселили в хорошую квартиру, в большую-аж четырнадцать метров-комнату. А если бы не арестовали? Так что во всем нужно искать положительные стороны.