Деда с отцовской стороны я никогда не знал – собственно, даже фотографий его не видел – и потому поручиться за правдивость этого утверждения не мог. Я подождал с секунду, ожидая продолжения. Какого-то признания, слов любви, эпизода из семейной истории, который если не подтвердит, то хотя бы объяснит этот вывод.
– Тот еще был кусок говна, – сказал отец.
Я повернулся к нему спиной и пошел к матери.
Она, стоя на коленях, собирала осколки стекла, руки у нее были в крови. Я сказал ей, что уезжаю.
– Тебе же только утром лететь, – удивилась она.
Я пожал плечами.
– И ты будешь ночевать в аэропорту?
– Наверное.
– А как же я? – спросила мать.
Я взглянул ей в лицо:
– На этот вопрос ответить я не могу.
Она издала странный, ломкий звук и снова занялась осколками.
Час спустя выходящие на улицу окна нашего дома осветились фарами автомобиля. Я поднял с пола сумку, встал и вышел, не попрощавшись ни с кем.
Когда я влезал в самолет, на котором мне предстояло проделать первую часть пути, тело мое ныло от сна в жестком пластмассовом кресле. Ни единого исправного телефона-автомата на аэровокзале не нашлось, и позвонить Альме мне удалось только из Цинциннати, во время пересадки. Никто не ответил. Набирая номер Дрю, я услышал по радио объявление о посадке на второй мой рейс и повесил трубку.
В обычной ситуации я поехал бы в Кембридж электричкой, однако мне было так тревожно, что я запрыгнул во второе за эти сутки такси. Оно понесло меня по шоссе Теда Уильямса, по Сорроу-драйв, мимо бездарных граффити, оплакивающих "проклятье", павшее на "Сокс". Интересно, поинтересовался таксист, что будут делать болельщики этой команды теперь, когда жаловаться им уже не на что?
– Что-нибудь да найдут, – сказал он, – уж такое-то люди всегда находят.
Для болтовни настроение мое не годилось. Я дал таксисту чересчур щедрые чаевые, одним прыжком взлетел на веранду и, войдя в дом, позвал Альму.
Тишина.
Дверь ее спальни была закрыта. Я одолел желание постучаться, сказав себе, что если мне и необходимо увидеть Альму, то лишь для собственного успокоения. И, чтобы занять чем-то время, загрузил и включил стиральную машину. А возвращаясь через кухню, остановился, чтобы отрезать себе кусок "Захера", и обнаружил, что он того и гляди начнет портиться, что взбитых сливок в холодильнике не осталось, и сделал мысленную заметку – сходить за свежими продуктами. Я ополоснул тарелку, вытер ее. Надо же, оказывается, я вошел в дом всего двадцать минут назад, ну вот никак бы этого не сказал. Подождав, когда закончится стирка, я перегрузил одежду в сушилку и отправился на прогулку. Вернулся я через полтора часа, неся купленные продукты. Мне было уже совсем не по себе, и я, оставив пакеты с покупками в вестибюле, поднялся на второй этаж. Постучал в дверь. Тишина. Постучал снова, повернул дверную ручку. В спальне было темным-темно – шторы опущены, воздух затхл. Луч серебристого коридорного света падал на ее лежавшее на кровати согбенное тело. Как-то странно она лежала – одна заброшенная на подушку рука торчит вверх, точно ветка дерева или мачта, лицо отвернуто так, что я вижу только затылок и пряди белых шелковистых волос, одни выглядят влажными, другие сухими, – и тут я понял, что случилась беда, и ворвался в спальню, рассадив голень о раму кровати, но обнаружив это лишь в самые поздние ночные часы, а правильнее сказать – в утренние. Но это было уже потом. А сейчас я просто перевернул Альму. Ночную рубашку покрывали чешуйки засохшей рвоты, губы были приоткрыты так, точно она дышала, но она не дышала, и я нащупал ее запястье, и велел себе вызвать "скорую", ты не настолько образован, чтобы делать подобные выводы. И вызвал "скорую". Я сидел на полу, держа Альму за руку, и, хотя сознание мое отметило приближавшийся вой сирены и треньканье дверного звонка, не смог ни встать, ни пошевелиться, и, верьте мне или не верьте, им пришлось выломать парадную дверь, двум приятным молодым людям в синей форме, велевшим мне подождать внизу, пока они будут подтверждать то, в чем я уже не сомневался.
Мой милый Джозеф!
Простите за неприятности, которые я несомненно Вам причиню. Чтобы избавить Вас от любого дополнительного бремени, я отправила письмо моему поверенному, он произведет все необходимые приготовления.
Оставляю Вам для прочтения экземпляр моей диссертации. Ценности она никакой не представляет, разве что в качестве jeu d’esprit. Отнеситесь к ней со снисхождением.
И знайте, то, что я делаю, я делаю по собственной воле. Кому и понять это, как не Вам?
С вечной нежностью,
Альма.
Глава семнадцатая
Я не могу сказать, как это делают некоторые, что все дальнейшее помнится мне, точно в тумане. Напротив: ход времени замедлялся, замедлялся, замедлялся, каждая секунда растягивалась, словно конфета-тянучка, и потому последующие часы запечатлелись моей памятью резко и мучительно. Может быть, "как в тумане" именно это и означает, ибо мне трудно мысленно обращаться к событиям той ночи, не ощущая при этом своего рода перегрузку – такую, точно мой мозг не справляется с объемом информации, содержащейся в каждом отдельном кадре этой картины, и потому норовит капитулировать и отключиться. Ясность восприятия требует способности отсеивать лишнюю информацию. А я, думая о первой половине той ночи, вижу не гладкую череду событий, но тысячи и тысячи резких монтажных скачков: расплывчатое, как амеба, пятно стола в гостиной; мерные вспышки огней "скорой помощи"; судорожные рывочки минутной стрелки каминных часов, говорящие, что – официально – время все-таки движется. Вижу пустой дом, а сразу за этим – дом, заполненный людьми в форме. Слышу, как они заговаривают со мной, задают вопросы, советуют мне успокоиться, проявить терпение, вижу, как они снуют из комнаты в комнату. Слышу звонки сотовых. Хриплые смешки – да и какими еще могут они быть в три часа ночи? Вижу мою кровоточащую ногу; может, мне лучше показаться врачу? Нет, спасибо.
В конце концов я оказался в библиотеке, сидел там в одном из кресел, напротив полицейского в форме – зрелище дезориентирующее, поскольку я привык видеть на этом месте Альму. Он молчал, и я молчал, мы сидели как пара горгулий, пока дверь библиотеки не отворилась и за нею не обнаружился мужчина с лицом ищейки. Сделав всего один шаг в комнату, он мгновенно отреагировал на ее обстановку – вытаращил глаза и произнес:
– Матерь Божия.
Но тут же опомнился, кашлянул и сказал полицейскому, что дальше займется мной сам.
– Детектив Зителли, – представился он, садясь. – Я так понимаю, вы сильно потрясены.
Я не ответил.
– Вы не хотите показаться врачу?
Я покачал головой.
– Что у вас с ногой?
Я опустил взгляд на расплывшееся по штанине кровавое пятно.
– Выглядит так себе, – сказал он.
– Ничего страшного.
Он вгляделся в мое лицо и, открыв записную книжку, сказал:
– Ну хорошо. Давайте начнем с начала.
Чувство долга и уважение к власти, которую он представлял, заставляли меня отвечать на его вопросы, и понемногу мой мозг начал обретать нормальную для него скорость работы. В чем ничего хорошего не было. Психологическое потрясение исполняет важную роль, оно ограждает психику от реальности, с которой та не готова сойтись лицом к лицу, – процесс, аналогичный заполнению поврежденного сустава жидкостью. Колено, раздувшееся вдвое против обычной его величины, может выглядеть пугающе, но таким способом организм защищает его от дальнейших повреждений. Примерно то же произошло после смерти Альмы с моим сознанием – и насильственное, хирургическое удаление опухоли, насильственное охлаждение моих эмоций оказалось на редкость болезненным.
– Стало быть, вы присматривали здесь за хозяйством?
– Что-то вроде того.
– А точнее?
Я рассказал ему про объявление.
– Наверное, вы здорово ей помогали, раз она решила поселить вас здесь.
– Мы очень сблизились.
– Что значит "сблизились"?
Я молча смотрел на него.
– Ваши отношения носили сексуальный характер?
– Виноват?
– Вступали вы с мисс Шпильман в…
– Нет-нет. Конечно, нет.
– Хорошо.
– Поверить не могу, что вам вообще пришла в голову такая мысль.
– Это вопрос, – сказал он. – Не более того. Вы на него ответили, тема закрыта.
Пауза.
– Она когда-нибудь заговаривала о самоубийстве? – спросил детектив.
Я покачал головой.
– У нее была депрессия?
– Думаю, да, – наконец сказал я. И, чуть подумав: – Не знаю.
– Но вы ведь сказали, что она болела.
– Альму мучили страшные боли. Поговорите с ее врачом, она расскажет вам больше моего. Полетт Карджилл. На кухне есть ее номер.
Он что-то записал в свою книжечку.
– А теперь расскажите о том, что было после того, как вы появились здесь.
Я рассказал.
– Записку вы читали?
Я кивнул.
Он отлистнул назад несколько страниц записной книжки:
– "То, что я делаю, я делаю по собственной воле. Кому и понять это, как не Вам?"
– Это ссылка на наши разговоры, – объяснил я.
– О самоубийстве?
– О свободе воли.
– Ага, – пробурчал он. И спросил: – Существует ли что-нибудь еще, о чем вы хотите мне рассказать?
– Почему же вы не позвонили в полицию раньше?
– Он сказал, что припишет все мне, назовет это моей идеей.
– А она ваша?
Меня передернуло:
– Нет.
– Хорошо.
– Решительно – нет.
– Спокойнее, спокойнее.
– И если честно, я нахожу оскорбительным…
– Спокойнее.
– Я заботился о ней. Готовил ей еду и часами…
– Это всего лишь вопросы.
– Хорошо, но мне не нравится то, что они подразумевают.
– Они ничего не подразумевают, – сказал он. – Я просто задаю вопросы.
– А я на них отвечаю, ведь так?
– Вот и прекрасно, – сказал он. – Стало быть, мы оба выполняем нашу работу.
Молчание.
– Продолжайте, – сказал он.
Молчание.
– К тому же и Альма не желала, чтобы я что-нибудь говорил.
– Почему?
– Не знаю. Думаю, хотела защитить его.
– От чего?
– По-моему, у него уже были неприятности с полицией.
– Тем больше было причин сообщить нам о том, что он задумал.
– Я ей именно так и сказал.
– Но…
– Но она не принимала его слова всерьез.
– А вы принимали.
Я помолчал.
– Трудно сказать.
Полицейский приподнял брови.
– Если бы вы слышали его, то поняли бы, о чем я.
– Напомните мне, почему вы уезжали из города.
– Ездил домой, на семейное торжество. Я же вам говорил. Можете позвонить кому угодно, там было человек пятьдесят. Позвоните в церковь. Отцу Фреду Хэммонду. Позвоните моим родителям.
– Угу.
– Послушайте, вы должны поговорить с ним. С ним. С Эриком. Не со мной. Если кто-то с ней что-то сделал, отвечает за это он.
– А, так вот что вы думаете? Кто-то с ней что-то сделал?
– Я не знаю. Откуда мне знать? Не знаю. Я сказал "если".
– Ладно, хорошо. Вы не знаете, сделали с ней что-то или нет. Но если сделали, то он, а не вы. Так?
– Так.
– И идея насчет того, что с ней сделать, принадлежала не вам.
– Правильно.
– О’кей. Хорошо, что мы это прояснили. – Зителли потер пальцем нос. – Так, давайте на секунду остановимся, присмотримся к тому, что у нас получается. Значит, в начале нашего разговора вы сказали, что ее мучили боли…
– Да.
– Ее мучают боли, начинается депрессия, она оставляет записку самоубийцы. Хорошо. Но с другой стороны, вы хотите, чтобы я исходил из того, что ее убили, а сделал это он…
– Я не хочу, чтобы вы из чего-то исходили, я…
– Так что же произошло – самоубийство или убийство?
– Не знаю.
– Но ведь какое-то мнение у вас должно быть.
– У меня его нет. Я говорю гипотетически. Я… прошу вас, мне достаточно тяжело и без всего этого.
Он поднял перед собой ладони:
– Я только повторил сказанное вами.
– Ничего такого я не говорил. Я сказал: разберитесь в этом. Послушайте, я просто пытаюсь помочь вам.
– И я это очень ценю, будьте уверены. Ну хорошо, допустим, я с ним поговорю…
– Правда?
– Что?
– Вы собираетесь поговорить с ним?
– Это зависит…
– От чего?
– Много от чего. Но допустим, я с ним поговорю. Что он мне скажет?
Я вздохнул:
– Что все было задумано мной.
– А именно?
– Все, что случилось.
– Однако, что именно случилось, вам не известно.
– Но разве весь смысл расследования не в этом? Не в выяснении того, что на самом деле случилось?
Детектив пристально смотрел на меня.
– Похоже, для вас это очень важно.
– Я…
– И вы здорово завелись.
– Да, для меня это важно. Конечно, важно. И я вовсе не завелся. То есть завелся, конечно, но не завелся.
– Ну хорошо.
– Я к тому, что и вы завелись бы на моем месте, если бы вам пришлось сносить это.
– Что именно?
– Допрос.
– Вы думаете, у нас тут допрос происходит?
– А разве нет?
– Ладно, давайте взглянем на это так, – сказал он. – Допустим, к примеру, что ничего не случилось…
Так мы и ходили кругами, проведя два часа в одуряющих онтологических играх, и наконец я схватился руками за голову.
– Прошу вас, давайте прервемся.
– Нет ничего проще.
Зителли прошелся по библиотеке, осматриваясь.
– Хорошие вещи, – сказал он.
И тут я вспомнил.
– Что с ее диссертацией? – спросил я.
– С чем?
– С диссертацией. Она оставила ее на кровати, для меня. Об этом сказано в записке.
– А, вон вы про что… Мне придется забрать ее.
Я резко выпрямился в кресле:
– Зачем?
– Хочу посмотреть, что там к чему.
– Она же ее мне оставила.
– Не волнуйтесь, я вам ее верну.
– Когда?
– Когда просмотрю.
– Это работа по философии, – сказал я. – И ничто иное.
– Значит, я смогу вернуть ее без задержки.
Продолжая спорить, я лишь навлек бы на себя новые подозрения, и все же то, что полиция изымает в качестве улики научную работу пятидесятилетней давности, казалось мне совершенным абсурдом.
– Она и написана-то по-немецки, – сказал я.
Он пожал плечами, пересек комнату, остановился перед каминной полкой.
– Это Ницше?
Оставшись наконец в одиночестве, я поднялся в ее спальню. После ухода полицейских там все было вверх дном. Утреннее солнце высвечивало еще сохраненный простынями оттиск ее тела.
Глава восемнадцатая
А вот дальше все заволоклось туманом.
Целые дни я проводил в безделье. Не следил за собой. Не читал. То немногое, что я ел, извлекалось мной из консервных банок. Рябые какие-то ночи сменялись утрами, затопленными страшной комковатой тишиной, и проходил час, если не больше, прежде чем я, проснувшись, вылезал из кровати. Пакеты с продуктами, брошенные мной в холле, так там и стояли, нетронутые, пока запах гниения не проник в гостиную, только тогда я отволок их на улицу, к мусорным бакам. Библиотеки я избегал, как и большей части дома, включая весь второй этаж; проводил целые дни в моей комнате, немытый, не способный отчетливо думать, расхаживающий взад-вперед в ожидании, когда она позовет меня побеседовать, и воспоминания о последнем уик-энде прокручивались в моей голове склеенной в бесконечную петлю кинопленкой, терзая меня. Никогда гнет неведения не давил на меня так сильно и так мучительно, как в те часы. Я не ведал, что произошло с ее телом, где ее похоронят и когда. Не ведал, следует ли мне съехать. Не ведал, как полагается платить за электричество, за воду, что делать с почтой. И не ведал, считает ли полиция происшедшее убийством или самоубийством; допросили Эрика или нет и, если допросили, что он им наплел. Я доставал и доставал из кармана визитную карточку Зителли с уже успевшими загнуться уголками. И не поддавался желанию позвонить ему, понимая: что бы я ни сказал, мои слова могут счесть самообличением, тревогу – свидетельством чувства вины, а желание помочь торжеству правосудия – попыткой свалить вину на другого. Мне надлежало помалкивать, и как можно дольше, и потому я цеплялся за бездействие и не говорил ни с кем, снося изнурявшее меня безмолвие. Каким бы ни было официальное заключение, разве не мое отсутствие стало окончательной причиной смерти Альмы? Разве я не допускал – на каком-то уровне сознания – возможность этой смерти, разве не желал ее? Я много чего мог сделать – остаться дома, позвонить Дрю, позвонить по 911, – однако не сделал ничего, и мой воспаленный мозг приравнивал это упущение к действию. Я оставил ее одну, и она умерла.
То, что я делаю, я делаю по собственной воле.
Экзистенциалисты считают самоубийство единственной величайшей проблемой философии. Если человек свободен, по какому праву мы мешаем ему расстаться с жизнью? Камю, Сартр, Ницше – все они отвечали на этот вопрос, но ни один из их ответов ничем мне тогда не помог.
Кому и понять это, как не Вам?
Возможно, Альма рассчитывала умиротворить мою совесть. Если так, она просчиталась: я не мог не видеть в себе безучастного наблюдателя, а вернее сказать, механизм вывода ею решающего доказательства.
Я проснулся – в час слишком ранний – от дикого шума.
В холле стояла, раскачиваясь и орудуя пылесосом, Дакиана.
– Простите!
Она не ответила.
Я выдернул вилку пылесоса из розетки.
– Сиир, зачем, мне нужно чистить.
Со всем доступным мне терпением я рассказал ей о случившемся. Она, похоже, не поняла, пришлось повторить. Умерла, сказал я.
Теперь до нее дошло. Она всплеснула руками, лицо ее исказила гримаса славянской муки. Мне захотелось дать ей пощечину. Я и со своим-то горем справлялся с трудом, ее же выглядело, в сравнении, бесцеремонным и карикатурным.
– Миис Альма, – зарыдала она. – Оооххх.
Я стоял перед ней в одной лишь пижаме.
– Оооххх. Оооххх.
– Мне очень жаль, – сказал я.
– Оооххх.
– Это ужасно, я понимаю. Но, послушайте…
Она вдруг перестала плакать и уставилась на меня.
– Я чищу вас.
– Меня? Нет. Нет, я…
– Пожалуйста. Только работать.
– Я не могу…
Руки ее взлетели вверх:
– Сиир. Охххх. Сиир.
– Я не могу позволить вам работать здесь. Мне нечем платить.
– Да, о’кей.
– Вы не поняли.
– Работать очень хорошо.
– Не сомневаюсь в этом, однако…
– Три года, – сообщила она. – Один. Два. Три.
– Как бы там ни было…
Она снова воткнула вилку в розетку, включила пылесос.
– Выключите, пожалуйста.
Ууууууууу.
– Выключите. Будьте доб… а, черт!
Я снова выдернул вилку.
Дакиану это не устрашило, она торопливо засеменила через холл в сторону кухни.