Интонация объявления показалась мне и призывной, и отстраняющей – словно человек протягивал тебе одну руку, а другой от тебя заслонялся. И при чем тут, спрашивается, "сборщики пожертвований"? Если автор объявления боится возможности так называемой "кражи личности", то зачем указывать номер телефона? Почему не адрес электронной почты или, если уж быть по-настоящему старомодным, номер абонентского почтового ящика? Что-то тут не сходилось. Мне казалось, что я напоролся на некую мошенническую проделку. Перестараться по части подозрительности в наши дни, разумеется, невозможно, паранойя давно уже обратилась из патологии в признак здравого смысла.
И все же. Объявление выглядело странным, заманчиво странным.
Я мог бы позвонить и из библиотеки – вокруг все равно ни души не было, – однако я всегда относился к "Уайднеру" как к храму, и возмутить его пыльную тишину означало для меня совершить кощунство. Я собрал бумаги и, выйдя из библиотеки, пересек "Трехсотлетний театр", направляясь к "Канадэй-Холлу", уродливому, известному также под названием "Новостройка" общежитию, в котором жил первокурсником. Снег у Научного центра был грязен, утрамбован сотнями ног, я остановился, чтобы понаблюдать за компанией студентов, добавлявших последние штрихи к гигантскому, вылепленному в манере Дали снежному уху. Войдя в Центр, я подышал на ладони, вытащил сотовый и набрал номер. И услышал голос, сообщивший, что номер больше не обслуживается, и предложивший отправить сообщение на один-один-четыре-семь.
Я повторил набор, снова услышал тот же голос и только после третьей попытки сообразил, что произошло: Ясмина отключила мой телефон. То, что ей пришлось оплатить пришедший на мое имя телефонный счет, я сообразил не сразу, понял только одно: она опять нанесла мне удар, ни словом не предупредив, и это меня разъярило. Я едва не запустил телефоном в стену. И, чувствуя, что необходимость найти источник дохода стала еще более настоятельной, начал спускаться в подвал здания, чтобы позвонить оттуда по телефону-автомату.
Голос у нее был немолодой. Вроде бы я уловил акцент, хотя для полной уверенности мне требовалось нечто большее, чем единственное "алло".
– Здравствуйте, я звоню по объявлению в "Кримсон".
– А. И с кем я говорю?
– Меня зовут Джозеф Гейст.
– Рада знакомству, мистер Гейст.
– Спасибо. Как и я, миссис… – Я замолчал, давая ей возможность представиться. Она этого не сделала, и я продолжил: – Я заинтригован. Какого рода собеседник вам требуется?
– Католик. С маленькой "к". Вы могли бы назвать себя так?
– Думаю, да. Впрочем, во избежание недоразумений, я также католик с большой "К".
Она легко рассмеялась.
– Ну, этого я вам в вину ставить не стану.
Я решил, что она немка, хотя ее интонации разительно отличались от тех, что я слышал в Берлине. Возможно, родом из сельской местности или какого-то другого города.
– Я больше не бываю в храме, раз уж мы заговорили об этом.
– А, католик, отпавший от Церкви. Это мне даже больше по вкусу.
– Рад, что угодил.
– Итак, мистер Гейст, отпавший от Церкви католик. Вы, я полагаю, учитесь в Гарварде?
Объяснение истинного моего статуса заняло бы слишком долгое время, поэтому я ответил, не покривив, впрочем, душой:
– В аспирантуре.
– Да? И каков ваш предмет?
– Философия.
Очень короткая пауза.
– Вот как. Весьма интересно, мистер Гейст, весьма. Но философия какого именно рода?
Я испытал искушение подать себя в самом выгодном свете, однако решил подвигаться вперед с осторожностью.
– Католического, – сказал я. – С маленькой "к".
Еще один смешок.
– Возможно, мне следовало спросить вместо этого, кто ваш любимый философ.
Конечно, предугадать ее вкусы я не мог и потому избрал ответ, способный и позабавить ее, и возбудить любопытство: "Я сам, разумеется". Но сказал лишь: "Ich, natürlich".
– Да ладно вам.
Однако я услышал: она улыбается.
– Я была бы рада встретиться с вами, мистер Гейст. Вы свободны в три?
– В три – сегодня?
– Да, сегодня в три пополудни.
Я едва не сказал, что нет, занят. Не хотел показаться ей слишком нуждающимся в работе.
– С удовольствием встречусь с вами.
– Очень хорошо. Запишите, пожалуйста, адрес.
Я записал его.
– Спасибо.
– Danke schön, Herr Geist.
Стоя у телефона с трубкой в руке, я вдруг сообразил, что мы не договорились ни о каких условиях. Я не спросил, сколь долгие беседы ей требуются и о чем. Да и про деньги ни слова сказано не было, так что я не выяснил, сколько она собирается мне платить и собирается ли вообще. Я даже имени ее не узнал. В целом наша договоренность выглядела до невероятия странной, и я погадал, не попался ли я все-таки на удочку мошенницы. Если судить по голосу, женщина она безвредная, но…
Телефон зачирикал. Продолжая думать о своем, я повесил трубку, потом выкопал из кармана еще немного мелочи и позвонил в справочную, чтобы выяснить телефонный номер местного банка спермы.
Глава третья
Надо полагать, тридцатилетний мужчина, который бледнеет и задыхается там, где любой другой просто идет и получает работу, может показаться человеком незрелым и уж безусловно непрактичным. Однако причиной тому была не только моя гордость. В течение многих лет я считал, что меня целиком определяют мои мысли. Да и что еще мне оставалось, если я ничего не публиковал, признания почти никакого не получил и вынужден был бесконечно сносить критику любого решения, какое принимал? От всего, что я достиг за более чем десять лет учебы, вполне можно было отмахнуться как от итогов впустую растраченного времени, – собственно говоря, многие так и поступали. Денег я не нажил, это уж точно. И потому, когда я ложился спать, когда поднимался по утрам, меня поддерживало одно лишь сознание того, что я сохранил верность моему принципу: жить своим и только своим умом. То, что выглядело ленью и раздражительностью бездельника, благополучно перебравшегося из одного тысячелетия в другое, было на самом деле стратегией сохранения самости. Я могу показаться напыщенным, но все-таки скажу: то была борьба за целостность моей личности.
Понять, почему я вел себя так, можно, наверное, лишь оглянувшись назад. Длинная цепочка причин и следствий уходит далеко в прошлое, и истину можно установить, лишь применив космологический подход: начав с самого начала. Для остальных – для тех, кто повизгивает, неизменно спотыкаясь и падая in media res, – сойдет любая исходная точка.
Я родился в маленьком городке, затерявшемся меж двух побережий континента, – в деревенской глуши, скажут те, кто особым тактом не отличается. Ближайший к нам город считал себя пригородом другого, гораздо большего, что обращало нас в демографический эквивалент звездочки, отсылающей читателя книги к сноске. В городке насчитывалось два ресторанчика, принадлежавших сети "Дэйри Куин", три закусочных и одна "Международная блинная". Жители его обладали крепкими немецкими и ирландскими корнями, шестьдесят пять процентов их голосовало за республиканцев. Владение огнестрельным оружием было нормой, членство в Национальной стрелковой ассоциации – правилом, об атеизме никто и слыхом не слыхивал. Зимой нас заваливало снегом, чахлое лето длилось недолго. Промозглыми октябрьскими вечерами я бродил по лесу за нашим домом, топча листву и пугая белохвостых оленей, приходивших пощипать то, что еще уцелело на клумбах моей матери. Мальчиком я умел определять по внешнему виду и щебету десятки птиц, потому что до пятого класса не расставался со справочником Сибли. А как только покинул дом, все эти познания улетучились, и при каждом моем возвращении туда меня охватывает чувство огромной утраты – вот вам одна из причин, по которой домой я стараюсь не возвращаться.
Отец и мать поженились людьми совсем еще молодыми – настолько, что родителям матери пришлось пойти вместе с ней к судье, выдававшему разрешения на брак. Можно и не упоминать о том, что это было, как говорится, "венчанием под дулом пистолета". Отцу тогда едва-едва исполнилось девятнадцать, с родными своими он разругался, из средней школы его выставили, работы он не имел, да он и вообще ничего не имел, кроме приличной машины, способной одолеть любую дорогу. Мать едва знала его, родители ее не знали вовсе, и даже при том, что респектабельность – вещь, разумеется, бесценная, я всегда гадал, почему никто из них не сосчитал до десяти, не сделал несколько глубоких вдохов и выдохов, вместо того чтобы впопыхах выдавать дочь замуж. Неужели брак настолько ценен по самой природе своей, что ради него следует жертвовать счастьем всех, кого он затрагивает? В конце концов, шел 1970-й. Звание матери-одиночки еще оставалось позорным клеймом, однако мир-то менялся.
Не исключено, конечно, – хоть и маловероятно, – что мать и ее родные пошли на такой шаг с искренним воодушевлением. Я этого никогда не узнаю, потому что в ближайшие годы попасть в те края не смогу, а ко времени, когда я состарюсь достаточно для того, чтобы начать задавать вопросы, все исходные побуждения позабудутся, эмоции иссохнут и ветер развеет их прах.
23 апреля, за шесть месяцев до рождения моего старшего брата, президент Ричард Никсон подписал административный указ 11527, изменивший закон о воинской повинности и сильно затруднивший получение отсрочки призыва по причине отцовства. Рональд мог попросить, чтобы его освободили от службы на том основании, что он хоть еще и не стал, но скоро станет отцом. Или на том, что ребенок его был зачат при прежнем законе. Насколько я знаю, он протестовать не пытался, ни на каких основаниях, как не пытались ни моя мать, ни ее родные. Ребенок, мальчик, родился в октябре; в ноябре отец отплыл в Нячанг, чтобы начать отбывать первый из положенных трех периодов участия в боевых действиях.
Необходимости подробно обсуждать то, что он там пережил, я не вижу.
На снимках, сделанных во время побывок отца, можно увидеть, как он разрезает пирог; как стоит с другими отпускниками-солдатами вдоль пятидесятиярдовой дорожки стадиона средней школы округа Стинтон (в последний раз занявшей в школьной лиге первое место в сезон 1951/1952); как принимает аплодисменты собравшихся там, чтобы отпраздновать начало учебного года; как крепко прижимает к себе извивающегося сына, уже достаточно большого, чтобы испытывать стыд, когда его держат на руках. Сказать, глядя на эти фотографии, что отца поразило обычное "боевое истощение", никак нельзя. Напротив, они создают впечатление, что отец с трудом заставляет себя оставаться на одном месте, что сохранение неподвижности требует от него огромных усилий, что на следующей фотографии мы увидим его взорвавшимся, точно перезрелая дыня, и разбросавшим свои потроха по стенам. Полароидные снимки мало пригодны для изображения человека, который в обычной жизни пребывает в постоянном движении; человека, чьим определяющим качеством является физическая сила, настолько животная, мышечная, ярая и неукротимая, что она отыскивает любую возможность вырваться наружу.
Может быть, эти качества выявил в нем Вьетнам. Может быть, они присутствовали в отце всегда. Этим вопросом следует заниматься психологу, не философу, да и ответа на него все равно не существует. Но, когда я был помоложе и еще верил, что любую жизнь можно прочесть, как рассказ, я пытался проделать это. Не обращаясь с расспросами к отцу, конечно. Мало кто обладает самосознанием, которое позволяет детально описывать себя, а среди тех, кто обладает, редко находятся люди, склонные к этому, – исповедальность в природе не встречается. Нет, я приглядывался к воздействию отца на меня и на тех, кто меня окружал, и, соединяя результаты моих наблюдений со сведениями, полученными из вторых и третьих рук – от матери, от дедушки с бабушкой, от моих дядьев и теток, – пытался, двигаясь вспять, смоделировать личность отца.
Требовательный, взрывной, обладавший грубоватым обаянием, отец на самом-то деле был человеком довольно умным, хоть и чрезвычайно приземленным. И потому хорошо, наверное, что он никогда не расспрашивал меня о том, чем я занимаюсь. Он ничего не понял бы, а я не смог бы ему растолковать. (Оборотная сторона этого состояла в том, что он умел делать то, на что я не способен, – управлять бизнесом, к примеру, или чинить сломавшуюся стиральную машину.) Если ему случалось счесть кого-то плохим человеком, пересмотру таковое мнение не подлежало. Если он находил кого-то хорошим, человек этот ничего дурного сделать уже не мог – во всяком случае, в течение какого-то времени. Люди, подобные отцу, обречены на мучения: им приходится, и оценивая самих себя, тоже выбирать между черным и белым. В том, что он умел быть смешным, и порой поразительно смешным, ничего удивительного нет, поскольку истинное лицо юмора – жестокость. Мать была не последней, кто им пленился. Кассирша в магазине, учительница, преподававшая мне в четвертом классе английскую литературу, – я помню, как они флиртовали с отцом, как тянулись к нему, облизываясь по-кошачьи. Насколько мне известно, романов на стороне он не заводил, хотя кто может сказать это наверняка? (Напротив, верность моей матери остается бесспорной.) С приближением старости многие из его резких качеств притупились, однако в то время отец был силой, с которой приходилось считаться; при этом и монстром я его не назвал бы, и, должен признать, нередко он производил на меня очень хорошее впечатление.
Вернувшись из Вьетнама, отец выучился на водопроводчика, потом получил лицензию и открыл собственное дело. Кроме того, он подрабатывал – по вечерам и в выходные – как мастер на все руки, что было хорошо для всех, поскольку он и жизнь вел активную, и был постоянно чем-то занят, и сумел скопить деньги на покупку типового, о трех спальнях, дома с алюминиевой крышей и гравийной подъездной дорожкой. Мать делала что могла, стараясь придать этому дому облик человеческого жилища, – разбила уже упоминавшиеся клумбы, развесила вдоль лестницы вышивки, – однако, на мой взгляд, он больше всего походил на то, чем и был: на свидетельство скудости воображения американского мелкого буржуа, и впечатление это со временем только усиливалось. И это еще одна причина, по которой я, покинув дом, стараюсь в него не возвращаться. Счастливых воспоминаний там не доищешься.
Очень многие, обзаведясь собственной фирмой, сами работать руками перестают. Отец этого не сделал, он по-прежнему каждый день приходил домой пропотевший, умирающий от голода и, как принято выражаться в тех местах, "обычившийся". Я помню, вены на его правом предплечье пульсировали так, что вытатуированный там череп словно бы щелкал челюстями. Помню, как отец стоял посреди гостиной, сдирая с себя рабочую рубашку, и волосы на его груди блестели от пота; помню, как он ревел, призывая мою мать, если та не успевала выйти и поздороваться с ним. Помню, как он опускался на колени, прижимал меня к себе, удушая смрадом тестостеронов. Постоянному напряжению сил не удавалось и вмале растратить кипевшую в нем гневную энергию, и отец искал для нее другие выходы. Занимался любительским боксом. Был заядлым охотником. Пять вечеров в неделю пил. А если мир в его душе так и не поселялся, тиранил семью.
Больше всего доставалось матери, особенно в первые годы. Многие ее черты делали мать идеальной мишенью, например, неумение давать сдачи и склонность к истеричным рыданиям, пробуждающим в любом разъяренном мужчине лишь пущие презрение и агрессивность. За отца она вышла еще девочкой и потому всегда видела в нем скорее главу семьи, чем мужа. Те три года, в течение которых она в одиночку растила сына, не наделили ее твердостью характера, – насколько мне известно, мать в очень большой степени опиралась на помощь своих родителей. Иногда мне кажется, что, провожая отца, она надеялась, что тот не вернется. И так ли уж плохо это было? Мать сменила бы статус шалавы-школьницы на положение военной вдовы; ее родителям не пришлось бы больше иметь дело с последствиями их ханжества и торопливости. Даже отец мог бы предпочесть именно такую развязку. Я однажды попробовал взглянуть на их положение его глазами. Уверен, когда-то у него были мечты, пусть даже и скромные, и я сильно сомневаюсь, что в них фигурировали жена и ребенок. Так что он мог видеть в смерти милосердный исход.
Конечно, я сужу его несколько слишком строго, поскольку бо́льшую часть времени дом наш был тихим, пусть и не очень радостным, а вспышки отцовского гнева были опасны прежде всего их непредсказуемостью. Если в них и присутствовала некая система, мне ее обнаружить не удалось. Собственно говоря, это может свидетельствовать о том, что меня они не так уж и затрагивали. Как уже было сказано, я появился на домашней сцене с некоторым запозданием, а когда только-только начал задумываться над окружавшим меня миром, он взорвался, рассыпавшись в пыль.
Подобно всем младшим братьям, я одевался в обноски старшего. Кристофер был достаточно миниатюрен для того, чтобы я мог влезать в его одежду года через четыре после того, как он от нее отказывался, хотя лет мне было на восемь меньше. Начав зарабатывать приличные деньги, отец решил, что молодой человек должен раз в два года получать новый костюм для посещения церкви, и они с Крисом каждые два года стали совершать паломничества в уортовский "Бойс Таун". Там неизменно выбирался самый тяжелый, самый чесоточный костюм из всех, какие только можно вообразить, сущая фланелевая смирительная рубашка, которая затем доставалась мне – с торчащими нитками, линялыми подмышками и так далее. Я не возражал. Не ожидая ничего лучшего, я был доволен и этим.
Крис, поджарый, ловкий и смуглый, пошел в нашу мать (во всяком случае, внешне), на четверть гречанку. Вспомните фильм "Бунтарь без причины" – не Джеймса Дина, а его непоседливого дружка, которого играл юный Сол Минео. Я же был долговяз, косноязычен и мог полагаться только на милость моего растущего тела: координация у меня была никудышняя, я не умел бросить мяч так, чтобы он летел по прямой, не умел пробежаться, не запутавшись в собственных ногах. И всегда выглядел слишком высоким для моих лет. Мне потребовалось немалое время, чтобы научиться управлять собственным телом. К тому же до начала полового созревания я вообще никакого веса не набирал и потому в отрочестве выглядел широким анфас и до смешного узким в профиль – таким, точно меня только что вынули из-под гидравлического пресса.