"21 сентября. Неожиданно объявился Б., которого я не видел более 20 лет. Б. крайне заинтересован в том, чтобы тогдашние действия – и наши, и их – так и остались тайной. Я согласился и обещал разобрать бумаги".
"29 сентября. Встреча с Е. Вызывает сочувствие. После разговоров плохо сплю. Положение затруднительное" .
В октябре и ноябре Олесен почти не интересовался международными событиями. Широко обсуждаемые смерти Че Гевары и последнего императора Китая удостоились всего по строчке каждая, как и осенние демонстрации в Осло против войны во Вьетнаме. Зато все чаще стали попадаться записи о проблемах со здоровьем. Они достигли кульминации в середине Рождественского поста.
"12 декабря. Внезапное и драматичное заключение врача после очередного осмотра. До конца лишь несколько месяцев. Мысль о смерти совсем не тяготит меня, в то время как величайшее решение в моей жизни давит, как свинец" .
Такой была заключительная запись за 1967 год. В 1968 году записей было мало, и все они оказались более или менее связаны с личными делами Харальда Олесена.
"18 января: плохой день. Все утро пролежал в постели, мучаясь болью. Н. требует все больше денег, теперь и по завещанию. Снова не мог спать после вчерашнего разговора с Е. А на заднем плане постоянно маячит угрожающая фигура О…"
"22 января. Б. вышел на связь, беспокоился о моем здоровье. Я обещал унести все наши тайны с собой в могилу. Зло изгоняют злом! Б. просмотрел бумаги, а потом мы сожгли их в плите. О личных разногласиях мы не вспоминали; мне показалось, что Б. уже успокоился" .
"28 января. Острая физическая боль, но боль психологическая хуже. Не вижу выхода. Сильно сомневаюсь в связи с завещанием" .
"14 февраля. Страшный разговор с О., который неожиданно рассвирепел, что бывает с ним часто. О. не нужны деньги, он требует, чтобы я молчал до конца, – и его давняя ненависть ко мне все крепнет. Ни одного человека на Земле я не боюсь так, как боюсь О. Пусть Господь, в которого я никогда не верил, скорее откроет Свои врата и дарует моей душе прощение!"
"19 февраля. Недолго говорили с Б. Он поблагодарил меня за то, что я сделал, и обещал больше меня не беспокоить. Но можно ли ему верить?"
"1 марта. Е. в отчаянии и досаде угрожает пойти к репортерам. Представить не могу, что потом сделает О. – как со мной, так и с Е. С трудом убедил Е. подождать, но у меня горит земля под ногами, а физическая боль все невыносимее" .
"12 марта. Я еще жив, хотя и едва-едва. Е. то плачет, то впадает в ярость; того и гляди, наделает глупостей. О. не злился во время нашего последнего разговора, но угрожал и был по-своему зловеще спокоен, отчего мне еще страшнее… Н. постоянно требует денег. Я боюсь О. больше, чем презираю Н. Что касается Е., во мне борются смешанные чувства. Возможно, Н. и Е. стало известно друг о друге. Надеюсь только, что никто из них не знает об О., а О. не известно о них. Иначе в Торсхове начнется сущий ад!"
"20 марта. Вынужден был изменить завещание. Долги надо платить, невзирая на то, насколько омерзителен кредитор".
"25 марта. После нескольких бессонных ночей еще раз изменил последнюю волю. Готов принести в жертву все, чтобы искупить мой самый главный грех!"
"30 марта. На меня давят со всех сторон. В любой момент могу наткнуться на Е., О. или Н. Все трое угрожают, у них постоянно меняется настроение. Злые духи из прошлого толкают меня в могилу. Остановился на последнем варианте завещания; надеюсь, что оно послужит во благо человеку, чья жизнь перевернулась из-за меня. От безысходности согласился на последнюю встречу в четверг, хотя прекрасно понимаю, насколько велик риск" .
Запись от 30 марта оказалась последней. Все оставшиеся страницы были чистыми.
Харальда Олесена застрелили в ходе встречи, проходившей в его доме 4 апреля, то есть в первый четверг после 30 марта. Пока я не знал, пригласил ли он на эту встречу О., Е., Н. или Б. и кто из них у него был. Буквы О., Е., Н. и Б. не совпадали с начальными буквами имен и фамилий соседей – кроме "Е", которая могло обозначать Енсена…
Я спросил у Бьёрна Эрика Свеннсена, не упоминал ли Харальд Олесен при нем о неких О., Е., Н. и Б. Возможно, они всплывали в разговоре в другом контексте. Студент тут же покачал головой. От безысходности я прочел ему вслух пару записей из дневника, но и это не помогло установить личность упоминавшихся там людей. Однако Бьёрн Эрик Свеннсен вдруг побледнел и заметил: за все время знакомства с Харальдом Олесеном он ни разу не слышал от того слов "страх" и "ужас". Он буквально оторопел, узнав, как боялся герой Сопротивления в последние месяцы жизни.
Я приказал Бьёрну Эрику Свеннсену никому не говорить о существовании дневника, и он поклялся, что будет хранить молчание. Потом попросил его никуда не уезжать из Осло и сразу же связаться со мной, если вспомнит что-нибудь в связи с личностями О., Е., Н. или Б. или в связи со всем делом. Он заверил меня, что непременно так и поступит, я дважды попросил никому не говорить, что ему известно о дневнике.
Через минуту я подошел к окну и увидел, как Бьёрн Эрик Свеннсен почти бегом удаляется от полицейского управления. Я не сомневался, что убийство задело его до глубины души. Оно изменило и жизнь обитателей дома номер 25 по Кребс-Гате. Интересно, как все сложилось бы и для них, и для меня, если бы Харальду Олесену позволили умереть в своей постели от болезни – спустя несколько дней или несколько недель.
Целый час я сидел в одиночестве и листал дневник, но так и не узнал ничего нового. Мне отчаянно недоставало голоса Патриции; я все время порывался поехать к ней раньше условленного времени. Но вначале я все-таки отправился не на Эрлинг-Шалгссон-Гате, а в больницу. Там меня ждал человек, которому, по общему мнению, жить оставалось считанные дни.
4
К сожалению, его жена оказалась права. В 1968 году Антон Хансен почти не напоминал красивого темноволосого молодого парня со свадебной фотографии 1928 года. Сорок лет спустя передо мной на больничной койке лежал усталый исхудавший человек с серым лицом – настоящий мешок с костями. На вид я дал бы ему лет семьдесят пять, не меньше; хотя был высоким, весил он всего килограммов пятьдесят. Когда-то черные волосы поседели, румяное лицо сделалось мучнисто-белым, зубов во рту не осталось. Дышал он с присвистом. Одна трубка торчала из его левой руки, а другая из носа, но, поскольку он постоянно кашлял, я боялся, что трубки вот-вот вывалятся.
Короче говоря, сторож Антон Хансен оказался именно тем, кого я рассчитывал увидеть: человеком, прожившим тяжелую жизнь. Теперь он умирал. Когда он увидел меня, глаза у него загорелись, но двигался он все равно с большим трудом и как бы нехотя. В знак приветствия он едва качнул головой. Рукопожатие у него было слабым. Я сразу заметил, что с его руками что-то не так, но лишь потом до меня дошло: у него не было не только зубов, но и ногтей.
– Инспектор уголовного розыска Колбьёрн Кристиансен. Надеюсь, вы понимаете, что я пришел в связи с нераскрытым убийством вашего соседа Харальда Олесена.
Он ответил едва слышно, но вполне приветливо:
– Узнав, что Харальда Олесена убили, я и сам едва не умер на месте. Я всегда восхищался Харальдом Олесеном и представить себе не мог, что переживу его. Наоборот, надеялся, что он придет на мои похороны, а сам проживет еще много лет… – Он закашлялся одновременно, но сравнительно быстро пришел в себя и продолжал: – Во время войны все, кто его знал, волновались за него. Его ведь в любой день могли убить. И вот прошло столько лет… а его смерть все равно стала для меня ударом. Я и представить не могу, кому понадобилось его убивать… сейчас.
Голова его упала на подушку. Я подошел ближе к кровати, чтобы собеседник мог видеть меня, не поднимая головы. Он с благодарностью кивнул.
– Конечно, я восхищался Харальдом Олесеном во время войны, но только потом понял, какой он великий человек. Харальд Олесен был человеком действия; он всегда умел различать, что важно, а что нет, и смотрел в будущее. Он никогда не сдавался, хотя во время войны ему, должно быть, пришлось гораздо тяжелее, чем мне.
Хансен снова закашлялся, на сей раз так сильно, что мне захотелось позвать медсестру. Однако он справился с приступом и продолжал:
– Мне вот в чем не повезло: у меня хорошая память. Я отчетливо помнил все, что со мной случилось, и словно попал в ловушку своих воспоминаний. Так и не смог справиться с ними… ведь и мне во время войны нелегко пришлось.
Я решил, что рассудок Антона Хансена крепче, чем его физическое состояние. Однако мне не терпелось узнать, что же с ним случилось во время войны, а также расспросить его о соседях, пока не стало слишком поздно.
– Должно быть, вам с Харальдом Олесеном, бывшим борцам Сопротивления, странно было сознавать, что ваш сосед – бывший нацист.
Антон Хансен едва заметно улыбнулся, но улыбка быстро сменилась гримасой.
– Да, конечно… но после войны Конрад Енсен мухи не обидел. Я никогда не спрашивал Харальда, как он относится к тому, что в нашем доме живет нацист, да и сам почти не думал о нем. Может, вам это покажется странным, но иногда у меня создавалось впечатление, что у нас с Конрадом много общего. Мы оба маленькие, слабые люди, которым во время войны довелось иметь дело с другими людьми – большими и сильными, вроде Харальда Олесена, за что потом дорого заплатили, каждый по-своему.
– Скажите, пожалуйста, не помните ли вы какого-то события времен оккупации, которое может иметь отношение к тому, что произошло?
Антон Хансен тяжело вздохнул и тут же принялся хватать ртом воздух.
– Я же говорю: мне не повезло, потому что я слишком много помню. В то время много всего происходило, и почти всегда надо было держать язык за зубами. Теперь я и сам не знаю, что было важным, а что – не очень. Хорошее, конечно, я помню тоже: день освобождения, возвращение королевской семьи. А еще помню беженцев, которых мы прятали у себя в погребе. В сорок втором и сорок третьем году мы прятали четверых, а потом все они благополучно перебрались через границу в Швецию. Но пока они жили с нами… натерпелись мы страху! Если бы немцы узнали, что мы прячем беженцев, нас расстреляли бы вместе с нашими гостями. Они жили у нас по нескольку дней, и мы не могли отделаться от мысли, что существуем на этом свете последние дни. Самому младшему из них было лет шестнадцать – семнадцать, не больше; он говорил и по-норвежски, и по-немецки. Через десять лет он приезжал сюда с женой и ребенком, благодарил за помощь, привез подарки… Пожалуй, его приезд – одно из лучших воспоминаний послевоенного времени. – Антон Хансен улыбнулся, но тут же снова зашелся в приступе кашля. Потом заговорил очень тихо: – И трех последних я тоже помню… правда, им не так повезло.
Я склонился над кроватью и жестом велел ему продолжать.
– Они попали к нам в феврале сорок четвертого… молодые супруги с ребенком. Темноволосые, красивые, хорошо одетые… Они страшно всего боялись. Ни на минуту не вы пускали из вида ни друг друга, ни ребенка; я слышал, как они плакали и каждую ночь шептались на иностранном языке. Они говорили по-норвежски, только выговор у них был странный, и в речи их было много непонятных слов. Насколько я понял, они приехали издалека и каким-то образом добрались до Норвегии.
Антон Хансен снова закашлялся. Я испугался, что он умрет посреди очень интересного рассказа, но, когда он успокоился, его глаза снова сверкнули.
– Харальд Олесен умел вести за собой и не терялся даже в самой сложной ситуации. Иногда мне казалось, что он наделен сверхъестественной силой. Он чуял опасность, как хищник – не головой, а сердцем. Те беженцы провели у нас три дня, когда он пришел и сказал: ему кажется, что оставаться здесь им опасно, да и нам из-за них тоже. Поэтому им больше нельзя оставаться в Осло. В два часа ночи он заехал за ними на машине; мы даже попрощаться толком не успели. Помню, на полу после их ухода остался крошечный детский башмачок.
Голова Антона Хансена снова упала на подушку. Я воспользовался случаем и задал важный вопрос:
– Вы не помните, на какой машине ездил Харальд Олесен?
Он ответил, не поднимая головы:
– Помню, а как же! В тот вечер он, как всегда, приехал на "вольво" тридцать второго года выпуска.
Я улыбнулся, подбадривая не только его, но и себя.
– Отлично, отлично. А что случилось потом с теми беженцами?
Сначала на лице Антона Хансена появилась слабая улыбка, затем ее сменила гримаса боли.
– К сожалению, про них я больше почти ничего не знаю. Нам не сказали, как их зовут; вообще не принято было рассказывать, кто они и куда потом деваются. Я их больше не видел, и мне кажется, что с ними случилась беда. Однажды, уже позже, я спросил Харальда Олесена, что с ними. Он вдруг посерьезнел, ответил, что им крупно не повезло, и запретил про них спрашивать. Сказал, мне лучше ничего не знать. Я и помалкивал. Я всегда очень уважал Харальда Олесена и слушался его. А все-таки про тех молодых людей я вспоминал часто, и во время войны, и потом. Почему-то мне кажется, что никто из них не пережил войну… – Он ненадолго замолчал, пару раз кашлянул и продолжал: – Зато одно я знаю точно: если бы не Харальд Олесен и не его сверхъестественное чутье, не спаслись бы и мы с женой. Немцы что-то заподозрили – а может, на нас донесли. На следующее утро мы проснулись от грохота: к нам вломились пять гестаповцев. Выбили дверь и перевернули все в квартире вверх дном. Они сразу заметили детский башмачок на полу и спросили, чей он, но тут нам повезло: он подошел по размеру нашему младшему сыну.
Последовала еще одна короткая пауза. Очевидно, воспоминания оказались слишком тяжелыми; голос Антона ослаб.
– И все равно меня арестовали и отправили в концлагерь Грини. Когда в то утро меня выводили из квартиры, я был уверен, что больше не увижу жену и детей. Меня допрашивали и били четыре дня, прежде чем отпустить. На третий день пригрозили расстрелом, если я не скажу, куда уехали беженцы и кто их увез. Я приготовился распрощаться с жизнью, но оказалось, что они блефовали. Даже к стенке меня поставили и навели пистолет, только он оказался незаряженным. Я ничего им не сказал, и они решили, что мне не в чем сознаваться. На следующий день меня отпустили. Я вернулся домой без трех зубов и ногтей на руках, но мы с женой радовались, что остались живы. На том и кончилось мое участие в Сопротивлении. Харальд сказал, что теперь за нами следят, и поэтому мы больше не можем прятать беженцев. Я не возражал.
Мне показалось, что Антон Хансен вот-вот расплачется. Послевоенные воспоминания оказались для него тяжелее военных. Когда он продолжил, голос у него упал почти до шепота и дрожал.
– Потом я часто думал, правильно ли поступил, что согласился помогать, когда Харальд Олесен предложил мне прятать беженцев. Особенно тяжело мне сейчас… Для нас, для моей жены и детей, все тоже кончилось не лучшим образом. Но знаете… если бы все повторилось, если бы нас снова оккупировали и Харальд Олесен попросил меня помочь, я бы снова не отказал ему. Да и как я мог?
Я закивал, стараясь выразить больше сочувствия.
– Ну конечно! Вы внесли большой вклад в освобождение страны, а кто мог тогда предвидеть, во что все выльется?
Он едва заметно улыбнулся и тут же снова поморщился от боли. Лицо его помрачнело.
– Странно, как по-разному мы справляемся с трудностями. Никто ничего не может сказать заранее. Вот некоторые попадали в концлагерь детьми, проводили там несколько лет, а потом возвращались к нормальной жизни. Сегодня у них все хорошо. Ну а я, взрослый мужчина, был в лагере всего четыре дня, но так и не справился с последствиями этого… Даже здесь, в больнице, я иногда просыпаюсь среди ночи – мне снится, как в мой дом врываются немцы, как мне на допросе выбивают зубы, как меня расстреливают. И лица, лица… Я вижу их наяву и во сне. И ту молодую пару часто вижу… отца и мать с грудным ребенком.
Услышав в очередной раз о ребенке, я не мог не задать еще один вопрос:
– Вы не знаете, тот ребенок был мальчиком или девочкой?
Антон Хансен едва заметно покачал головой:
– Хотите верьте, хотите нет, мы с женой этого так и не поняли. Да мы и не особенно хотели что-то узнать. Наоборот, тогда чем меньше мы знали, тем лучше было для всех. Младенцу было несколько месяцев от роду; сверток в пеленках… так что трудно сказать. По-моему, девочка, но я не уверен.
– И вы понятия не имеете, куда их увез Харальд Олесен?
Антон Хансен тихо простонал и покачал головой.
– Нет. Он нам ни слова не сказал. Конечно, нам и не полагалось ничего знать, а все-таки я думаю…
Он снова зашелся в приступе кашля. Я чувствовал себя виноватым, потому что мучил усталого, изможденного – кожа да кости – человека на больничной койке, но не мог уйти, не выслушав остального.
– Вряд ли он повез их прямо к границе. Все дороги охраняли немецкие патрули, да и в приграничных районах было много солдат, так что кратчайший путь часто бывал и самым опасным. Переправить двух взрослых и грудного ребенка через блокпосты – дело нелегкое. Скорее всего, он вывез их в лес, а дальше повел пешком.
– Но ведь, кажется, он увез их зимой – разве тогда не было снега?
– Дело было в середине февраля, – уточнил Хансен. – Они ушли в ночь на четырнадцатое. Думаю, им нелегко пришлось, да и Харальду Олесену тоже. Он должен был либо перепрятать их где-нибудь, либо идти с ними на лыжах. По-моему, он так и собирался поступить. За день до их ухода он вскользь обронил: похоже, им с Оленьей Ногой придется отправиться в горы.
Заметив мой ошеломленный взгляд, Антон Хансен обезоруживающе улыбнулся и спустя какое-то время с большим усилием заговорил снова:
– Из его слов я понял, что Оленья Нога был кем-то вроде проводника, который помогал Харальду Олесену переправлять беженцев в Швецию. Мне почему-то всегда казалось, что Оленья Нога был совсем молодым парнем, не старше двадцати с небольшим. А на самом деле я понятия не имею, кто он и сколько ему было лет. И как его звали, тоже не знаю. Ума не приложу, куда они отправились в тот раз. Добраться до границы ведь можно было по-разному. Они могли поехать на восток, к Эстфольду, или на север, в Хедмарк или Оппланн. И вот что еще странно: в сорок втором и сорок третьем Харальд Олесен часто упоминал в разговоре Оленью Ногу, а после – никогда. Однажды после войны я спросил о нем, но Харальд ответил уклончиво: мол, жизнь у Оленьей Ноги не сложилась. Так что, хотя я ничего не знаю наверняка, мне кажется, что в тот раз, зимой сорок четвертого, им не повезло. Скорее всего, беженцы и Оленья Нога погибли.
Его слова конечно же не показались мне неправдоподобными, но я не собирался упускать нового персонажа в жизни Харальда Олесена.
– А в тот раз, когда Олесен приехал за вашими гостями, Оленьей Ноги с ним не было?
– Нет-нет. – Антон Хансен слабо качнул головой. – Харальд приехал за ними один. Он увел их – мужа, жену и ребенка. Оленью Ногу я ни разу в жизни не видел, не разговаривал с ним. Больше я ничего не знаю.
Мне показалось, что силы у Хансена совершенно иссякли. Несколько минут он беспомощно хватал воздух ртом. Я мягко похлопал его по плечу, поблагодарил за помощь и посоветовал отдохнуть. На его губах мелькнула тень улыбки. Когда я уже стоял на пороге, он жестом велел мне вернуться.