Колыма - Том Смит 13 стр.


– Я знаю, о чем ты говоришь. Ты больше не работаешь в КГБ, ты перешел в милицию. Теперь ты занимаешься настоящими преступлениями, а не политическими. Ты удочерил двух замечательных маленьких девочек. Значит, вот как ты представляешь себе искупление, верно? Но какое это имеет отношение ко мне? Как насчет твоего долга передо мной? Как ты собираешься уплатить мне его? Может, ты вознамерился соорудить скромную каменную статую, дабы увековечить память павших? А внизу поместить латунную табличку, на которой будут выбиты наши имена крошечными буковками, чтобы все они поместились на ней? И тогда, наверное, твоя совесть будет спокойна?

– Ты хочешь отнять у меня жизнь?

– Я много раз подумывала об этом.

– Тогда убей меня и отпусти Зою. И оставь в покое мою жену.

– Ага, ты с радостью пойдешь на смерть, только чтобы они остались живы? Конечно же, тебе, наверное, кажется, что ты поступаешь очень благородно – такая жертва смоет все твои грехи. Ты все еще думаешь, что сможешь остаться героем до конца? Раздевайся.

Лев не пошевелился. Ему показалось, что он ослышался. Она повторила приказание.

– Максим, раздевайся.

Лев снял шляпу, перчатки, пальто и бросил их на землю. Расстегнув рубашку и дрожа от холода, он положил ее на кучу одежды сверху. Фраерша подняла руку.

– Довольно.

Он стоял, дрожа от холода и опустив руки по бокам.

– Ночь выдалась прохладной, правда, Максим? Но это – сущая ерунда по сравнению с зимой на Колыме, в том промерзшем до преисподней медвежьем углу нашей страны, куда ты отправил моего мужа.

К его удивлению, Фраерша тоже начала раздеваться. Сняв пальто и рубашку, она обнажила грудь. Кожу ее сплошь покрывали татуировки: одна – под правой грудью, другая – на животе, и еще великое множество мелких на предплечьях, руках и пальцах. Женщина подошла ко Льву почти вплотную.

– Хочешь знать, что случилось со мной за эти несколько лет? Хочешь знать, как женщина, жена священника, стала главарем банды? Ответы написаны на моей коже.

Собственная нагота, похоже, нисколько не смущала ее. Она приподняла одну грудь, привлекая внимание Льва к татуировке. Это был лев.

– Он означает, что я отомщу всем, кто причинил мне зло, от адвокатов и судей до тюремных охранников и офицеров МГБ.

Прямо по центру, в ложбинке между ее грудей, было вытатуировано распятие.

– Оно не имеет никакого отношения к моему мужу, Максим, – оно олицетворяет мою власть, власть вора в законе. А вот этот рисунок должен быть тебе понятен.

Она коснулась татуировки на животе. На ней была изображена беременная женщина с разрезанным животом. Вместо ребенка там лежал моток колючей проволоки, скрученный в длинную пуповину.

– Максим, у тебя кожа чистая и гладкая, как у ребенка. Мне и моим людям это кажется позорным. Где твои преступления? Где те вещи, что ты совершил? Я не вижу ни следа их. На тебе нет никаких отметин. Я не вижу, где на тебе отпечаталась твоя вина.

Фраерша подошла к нему еще на шаг, так, что их тела почти соприкасались.

– Я могу дотронуться до тебя, Максим. А вот если ты коснешься меня хоть пальцем, тебя убьют. Моя кожа так же неприкосновенна, как и моя власть. И твое прикосновение станет для меня оскорблением и позором.

Она прижалась к нему всем телом и прошептала:

– Через семь лет настал мой черед сделать тебе предложение. Лазарь остался на Колыме, он работает на золотом руднике. Власти отказываются освободить его, ведь он – священник. А священники снова впали в немилость, ведь теперь нет войны, которую государство хотело бы восславить. Ему заявили, что он отсидит от звонка до звонка – все двадцать пять лет. Я хочу, чтобы ты вытащил его на волю. Я хочу, чтобы ты исправил то зло, которое причинил.

– У меня нет таких возможностей.

– Зато у тебя есть связи.

– Ты убила патриарха. Власти винят тебя в смерти еще двух бывших агентов, Николая и Москвина. Они не станут вести с тобой переговоры. Они никогда не отпустят Лазаря на волю.

– Значит, тебе придется придумать, как освободить его самому.

– Прошу тебя – если бы ты обратилась ко мне с такой просьбой еще неделю назад, тогда я, наверное, смог бы тебе помочь. Но после того, что ты натворила, это совершенно невозможно. Послушай меня. Для Зои я готов сделать все, что угодно, все, что в моей власти. Но я не могу освободить Лазаря.

Фраерша подалась к нему и прошептала:

– Помни, я могу прикасаться к тебе, а ты не смеешь дотронуться до меня.

И с этими словами она поцеловала его в щеку. Сначала ее губы нежно коснулись его кожи, но потом она впилась в нее зубами, вонзая их глубже, пока не прокусила ему щеку до крови. Боль была невыносимой. Лев едва сдержался, чтобы не оттолкнуть ее, – но ведь, если он коснется ее, его убьют. Ему не оставалось ничего, кроме как стоически терпеть. Наконец Фраерша разжала зубы и отстранилась, с восхищением разглядывая кровавую отметину.

– Максим, у тебя появилась первая татуировка.

Облизнув его кровь с губ, она добавила:

– Освободи моего мужа, иначе я убью твою дочь.

Три недели спустя. Западная часть Тихого океана. Территориальные воды СССР. Охотское море. Плавучая тюрьма "Старый большевик"

7 апреля 1956 года

Стоя на палубе, офицер Генрих Дувакин зубами натянул на руки шерстяные варежки. Пальцы у него окоченели и потеряли всякую чувствительность. Перед тем как надеть варежки, он подышал на них и потер руки, пытаясь восстановить кровообращение. Под укусами ледяного ветра лицо у него омертвело, а губы посинели. Даже волоски в ноздрях – и те замерзли, и, когда он ковырялся в носу, они ломались, словно крошечные сосульки. Впрочем, подобные неудобства не доставляли ему особых хлопот, поскольку на голове у него красовалась шапка-ушанка на оленьем меху, сшитая со всем тщанием и пониманием того, что жизнь человека, который будет носить ее, зависит от качества работы. Три ее отворота прикрывали ему уши и затылок. Наушники, завязанные под подбородком, придавали ему вид ребенка, которого закутали в теплый мех, чтобы уберечь от холода, а мягкие черты его лица лишь усиливали это впечатление. Соленый морской ветер не сумел покрыть сетью морщинок его гладкую кожу, а пухлые щеки упорно сопротивлялись недосыпанию и плохой пище. На вид Генриху не давали его двадцати семи лет, и подобное впечатление физической незрелости сослужило ему дурную службу. Работа требовала он него злобности и умения внушать страх, а он оставался мечтателем, малопригодным для службы на борту печально известной плавучей тюрьмы "Старый большевик".

Размерами не больше двухпалубной экскурсионной баржи, "Старый большевик" оставался рабочей лошадкой. Некогда бывший океанским пароходом голландской постройки, в тридцатые годы он был куплен советскими органами госбезопасности, которая переоборудовала его для своих целей и дала ему новое имя. Первоначально он предназначался для импорта колониальных товаров – слоновой кости, остро пахнущих специй и экзотических фруктов, – а сейчас перевозил людей в самые страшные лагеря трудовой исправительной системы ГУЛАГа. Ближе к носу располагалась четырехэтажная надстройка, в которой находились кубрики и жилые каюты экипажа и охраны. На самом верху надстройки возвышался ходовой мостик, откуда управляли кораблем капитан и его экипаж, державшиеся особняком от тюремных охранников и старательно закрывавшие глаза на то, что творится на их корабле, делая вид, что это их ни в коей мере не касается.

Открыв дверь, капитан вышел на крыло мостика, глядя на остающуюся за кормой полоску вспененной воды. Он помахал рукой Генриху, стоявшему внизу на палубе, и крикнул:

– Все чисто!

Они только что миновали пролив Лаперуза, где они приближались к японским островам и рисковали вступить в контакт с иностранными судами. Были приняты все меры предосторожности к тому, чтобы их корабль выглядел обычным грузовым гражданским судном. Охранники сняли с турели тяжелый пулемет на центральной палубе, а поверх военной формы надели длиннополые тулупы. Правда, Генрих до сих пор не понимал, почему они так старательно скрывают истинное предназначение своего корабля от глаз японских рыбаков. Иногда, когда у него выдавалась свободная минутка, он лениво раздумывал над тем, а имеются ли у Японии аналогичные суда и не служат ли на них такие же парни, как он сам.

Генрих вновь установил пулемет на турели и развернул его стволом к крышке люка из арматурной стали. Под ней, в тесной и темной духоте, словно сельди в бочке, лежали на деревянных нарах пятьсот человек – первая в этом году партия заключенных, отправленных из транзитного лагеря в бухте Находка на южном побережье Тихого океана в самую северную его точку – на Колыму. Хотя оба порта находились на одной береговой линии, их разделяло огромное расстояние. Попасть на Колыму по суше было невозможно – только морем или по воздуху. Северный порт Магадан служил своего рода пропускным пунктом разветвленной сети трудовых лагерей, которые протянулись от Колымского шоссе в горы, леса и рудники.

Пять сотен заключенных составляли самую малочисленную партию из всех, какие когда-либо приходилось охранять Генриху. При Сталине в это время года корабль перевозил бы в четыре раза больше узников, чтобы хоть как-то разгрузить пересыльные лагеря, переполненные за зиму, когда арестантские поезда привозили все новые партии зэков, а корабли стояли на якоре. Навигация в Охотском море начиналась лишь после таяния льдов, но к октябрю оно замерзало снова. Начатое не вовремя плавание грозило закончиться во льдах. Генрих слышал жуткие истории о кораблях, вышедших в море поздней осенью или ранней весной. Не имея возможности добраться до пункта назначения или вернуться назад, охранники уходили по льду, волоча за собой сани с продовольствием, нагруженные консервами и сухарями, бросив осужденных на произвол судьбы. Запертые в железном чреве корабля, они умирали от холода или голода – и смерть становилась для них избавлением.

Но теперь заключенным не позволяли голодать или мерзнуть. Их перестали расстреливать толпами без суда и следствия, сбрасывая тела за борт, в море. Генрих не читал секретного доклада Хрущева, в котором тот заклеймил Сталина и издержки ГУЛАГа. Он испугался. Поговаривали, что это было сделано для того, чтобы выявить контрреволюционеров: дескать, они отбросят всякую осторожность и присоединятся к критике, а их потом арестуют одним махом. Но Генрих не верил в заговор: перемены были настоящими.

Долговременная практика безнаказанной жестокости и равнодушия сменилась неловким сочувствием. В пересыльных лагерях начался поспешный пересмотр приговоров. Тысячам заключенных, осужденных к пребыванию на Колыме, возвращали свободу столь же внезапно, как прежде лишали ее. И вот эти освобожденные люди (большинство женщин получили свободу по амнистии 1953 года) сидели на берегу, глядя на море и сжимая в руках полукилограммовую буханку черного ржаного хлеба, паек свободы, которого должно было хватить им до тех пор, пока они не доберутся до дома. Для многих дом находился за тысячи километров отсюда. Не имея ни личных вещей, ни денег, одетые в лохмотья, они смотрели на море, стараясь свыкнуться с мыслью о том, что могут встать и уйти и никто не будет стрелять им в спину. Генрих прогонял их с берега, словно докучливых чаек, советуя им вернуться домой, но при этом не представляя, как они это сделают.

Начальники Генриха вот уже несколько недель пребывали в панике, боясь предстать перед трибуналом. В попытке показать, что серьезные перемены коснулись и их самих, они пересмотрели правила содержания заключенных, подавая тем самым отчаянные сигналы Москве, что мода на справедливость не обошла их стороной. Генрих не встревал в споры и не высказывал своего мнения, скрупулезно выполняя полученные приказы. Если ему велят быть жестким с заключенным, он таким будет. Велят быть милым и вежливым – станет и таким. Со столь открытым детским личиком у него лучше получалось быть милым, чем жестоким.

"Старый большевик", который долгие годы перевозил тысячи политзаключенных, осужденных по 58 статье, мужчин и женщин, высказавших крамольные мысли, или оказавшихся не в то время и не в том месте, или водивших знакомство не с теми людьми, теперь получил особый груз: самых буйных и опасных преступников, в отношении которых все сходились на том, что они не заслуживают освобождения.

* * *

В кромешной тьме корабельного брюха "Старого большевика", среди вонючих тел пяти сотен убийц, насильников и воров, на узких и шатких деревянных нарах лежал Лев, упираясь плечом в борт. По другую сторону бесновалось бескрайнее море, и от бездны ледяной воды его отделяла лишь стальная пластина толщиной не больше ногтя его большого пальца.

Тот же день

Воздух был спертым и душным. Вдобавок его отравляли выхлопы старой паровой машины, работающей на угле и установленной в соседнем отсеке. Осужденные не имели к ней доступа, но исходящий от нее жар просачивался сквозь деревянную переборку, второпях добавленную к первоначальной конструкции корабля. В самом начале пути, когда в трюме стоял жуткий холод, узники дрались за место на нарах поближе к паровой машине. Через несколько дней, когда температура повысилась до невыносимой, те же самые заключенные устроили драку за места на самых дальних нарах. Разделенный на сектора узкими проходами, по обеим сторонам которых высились ряды деревянных нар, грузовой трюм превратился в пчелиный улей, населенный заключенными.

Лев занимал самую верхнюю койку, которую он завоевал и отстоял в жестокой драке. Главное ее достоинство заключалось в том, что она возвышалась над больными, занимавшими нижний ярус, и нечистотами, плескавшимися на полу. Чем слабее вы были, тем ниже вам доставалось место – узников словно просеяли через некий фильтр, устроенный в соответствии с теорией Дарвина. Лампы, на протяжении последних дней излучавшие тусклый красноватый свет, похожие на звезды, еле видимые в городском смоге, погасли из-за отсутствия керосина, и вокруг царила тьма столь кромешная, что Лев не видел пальцев руки, даже поднеся ее вплотную к глазам.

Они были в море уже семь суток. Лев тщательно отмечал дни, стараясь не сбиться со счета и по максимуму используя нечасто разрешаемые визиты в отхожее место, чтобы не потерять чувства времени. На палубе, под дулом наведенного на них пулемета, заключенные выстраивались в очередь, чтобы воспользоваться якорным клюзом, открывавшимся прямо в океан. Пытающиеся сохранить равновесие при сильной качке, подстегиваемые порывами ледяного ветра, сидящие на корточках или перебирающие ногами узники представляли собой ужасную и гротескную пантомиму. Кое-кто из заключенных, не в силах более сдерживаться, испражнялся прямо в одежду, а потом лежал в собственных экскрементах, ожидая, пока они не замерзнут, прежде чем вновь начать двигаться. Психологическое значение чистоты переоценить было невозможно. Человек мог запросто лишиться рассудка, проведя здесь, в трюме, всего несколько дней.

Лев утешал себя мыслью о том, что эти тяготы носят временный характер. Главной его заботой было сохранение завоеванного пространства. Многие заключенные ослабели после долгих месяцев, проведенных на этапах и в пересыльных лагерях, их мускулы стали дряблыми от бездействия и плохой еды, а мозг пасовал перед перспективой провести десять лет на рудниках. Лев же регулярно делал зарядку, стремясь поддерживать себя в форме и размышляя о том, как выполнить поставленную перед ним задачу.

После встречи с Фраершей на месте бывшего храма Святой Софии он вернулся в больницу, где ему сообщили, что операция прошла успешно и Раису ожидает полное выздоровление. Придя в себя после наркоза, она первым делом стала расспрашивать его о Зое и Елене. Видя, какая она бледная и слабая, Лев пообещал ей сделать все для освобождения их похищенной дочери. Раиса же, выслушав его рассказ о встрече с Фраершей, просто сказала:

– Спаси ее любой ценой.

Назад Дальше