По их словам, он человек неуравновешенный, озлобленный, и они не скрывают того, что лишь скрепя сердце допустили его в свою среду.
Мы упоминали, что после двух судимостей Рамбюра лишили права жительства в столице. Некоторое время он жил в Дижоне, работая в различных кафе официантом…"
Мне было досадно до слез, что отец Альбера официант, но перед тетей Валери я и виду не подал
- Первые лодыри - официанты! - фыркнула она и повторила: - "…кафе официантом. Потом он исчез из Дижонского округа и лишь в связи с ведущимся дознанием полиция напала на его след в меблированных комнатах на улице Лепйк.
Утверждают, будто здоровье Рамбюра, который большую часть тюремного заключения провел в больнице, подточено туберкулезом. Показания хозяина меблированных комнат позволяют заключить, что он дошел до крайней степени нищеты.
По нескольку дней кряду он не вставал с постели, и неизвестно было, как и чем он питается.
Когда Рамбюр подолгу задерживал плату за комнату и хозяин грозил выкинуть его на улицу, он исчезал на день или два и возвращался с небольшой суммой, которую вносил в счет долга.
Такое жалкое существование Рамбюр влачил несколько месяцев, и полагают, что незначительные суммы, позволявшие ему продержаться, добывались мелкими кражами…"
Тетушка повторила:
- Мелкими кражами… Слышишь, Жером?.. Но его не арестовали, как не арестовывают этого подлеца Трике. А ведь он как пить дать меня бы прикончил и…
Иногда я караулил больше часа, чтобы в просвете розовой занавески уловить в полумраке хоть какое-то движение. Я даже не знал, Альбер ли это или его бабушка! В комнате было слишком темно. Что-то шевелилось - и явно что-то живое.
- "В этих условиях Рамбюр не в состоянии долго скрываться от полиции и жандармерии. Без денег, без друзей ему далеко не уйти, а если он где-то прячется, что всего вероятнее, то голод принудит его покинуть свою нору…" Слышишь, Жером?
Меня всего трясло, когда жестокосердная старуха между двумя абзацами кидала злобный взгляд на окно. Я был уверен, что Рамбюр там! Уверен с первого же дня той уверенностью, которая отметает любые доводы и которую сама очевидность поколебать не в силах.
Если тетя узнает, она донесет! За обещанные двадцать тысяч франков она пойдет в полицию, и тогда в двух комнатках над мучным лабазом снова сделают обыск!
Вот почему я не отходил от нашего окна. Я охранял отца Альбера, я хотел защитить его, спасти, и в моем представлении единственная опасность исходила от тети Валери.
Я разрабатывал сложнейшие планы действия. Говорил себе, что, когда зажгут лампу, успею что-то разглядеть в щелку, прежде чем розовую занавеску заменят черной. Я часами оставался начеку. Я следил даже за прохожими на площади, которые взяли себе в привычку, задрав голову, смотреть вверх. Я молил бога:
- Лишь бы они ничего не увидели!
На третий день до меня вдруг дошло, что с самого воскресенья мадам Рамбюр не выходила из дому. Но тогда… что же они едят?
Я вспомнил статью в газете, в которой говорилось о комнате на улице Лепик, где Рамбюр по нескольку дней сидел взаперти и никто не знал, есть ли он вообще.
Решится ли печальная, исполненная достоинства мадам Рамбюр в своей вуалетке и серых перчатках пойти на рынок за покупками? Станут ли ее обслуживать торговки? Не побегут ли, улюлюкая, за нею следом уличные мальчишки?
И если Рамбюра там нет, если он действительно там не скрывается, почему один агент постоянно дежурит на площади, а другой, как я обнаружил позднее, торчит в тупичке, который выходит на улицу Миним (а из этого тупичка можно бежать, если перелезть через стену)?
Что, если Альбер голодает? Матушка говорит - я бледный, оттого что мало бываю на воздухе. А он разве бывает? Ему даже нельзя теперь подойти к окошку! Живет, двигаясь на ощупь, в постоянном полумраке!
Это было, вероятно, в среду вечером. Она стояла посреди площади. Я не видел, как она подошла. Я ее вообще никогда раньше не видел.
Такого рода женщины мне еще не встречалось. Она была в лакированных ботинках на высоких каблуках, манто, надвинутой по самые брови шляпке, рот ярко-красный, а глаза будто обведены черным карандашом.
Вокруг нее толпились женщины. Это подошли перекупщицы. Все глядели на окно полумесяцем, а та орала:
- Выходи, старая хрычовка!.. Чего прячешься, сова лупоглазая! Ведьма!..
Все хохотали. Тетя Валери сразу же наклонилась, прижала толстую свою физиономию к стеклу, затем с прыткостью, на которую я никак не считал ее способной, спустилась в лавку. Пригнувшись, я увидел, что она стоит на тротуаре, прижав руки на животе.
- Самое время нос воротить, да еще считает других непорядочными!..
Занавеска не шелохнулась. Уже зажгли лампы, и за черной занавеской едва угадывался слабый свет, поблескивающий, словно золотые пылинки в нитях ткани.
- Спускайся вниз, выходи, если у тебя хватит духу!..
Потом женщина принялась что-то объяснять окружающим, чего я не понял. Тетя Валери перешла дорогу и стала в нескольких шагах; выбившаяся прядь жирных волос свисала ей на щеку.
- Возмутительно!.. - услышал я снизу голос матушки. - Почему допускают…
Матушка оказалась права. Агент в штатском подошел к группе, вступил в переговоры, был награжден отборной руганью и привел двух полицейских в форме. Финал был еще постыднее. Женщина упиралась. Продолжала выкрикивать всякую несуразицу, и блюстители порядка, подхватив ее под руки, буквально поволокли за собой. Зеваки на площади хохотали, а занавеска так и не шелохнулась.
Я разом обернулся. Тетя стояла в комнате, тяжеловесная, злорадствующая, удовлетворенная.
- Это его мать… - объявила она, пытаясь заглянуть мне в глаза.
Но моя мать, словно почуяв опасность, проводив покупателя, прибежала наверх.
- Жером… Ты что делаешь?..
Чего же спрашивать, она же видела и знала, раз я стоял перед ней. Но она не знала, как удалить меня от тети.
- Сходи побыстрее, купи четыре ломтя ветчины… От окорока… И предупреди, чтоб не резали так толсто, как в прошлый раз…
И вот только благодаря ветчине я узнал, что в то время, как женщина кричала под окном Рамбюров, Альбер сидел дома один. Я побежал, крепко зажав в кулаке выданный мне серебряный франк. Я ни на кого не глядел. Ничего не слышал. Ворвался в колбасную и, задыхаясь, передал поручение.
Потом с пакетиком в руке вышел, колени у меня все еще дрожали. Не знаю уж почему, я заглянул в лавку старухи Тати.
Это была самая грязная лавка в нашем квартале. Помещалась она в первом этаже, где было темно, как в подвале, туда и в самом деле вели вниз две ступеньки. Стены окрашены в безобразный буро-коричневый цвет. И освещалась лавка одной-единственной керосиновой лампой с резервуаром синеватого стекла.
Никто из мало-мальски уважающих себя людей не покупал ничего у Тати, торговавшей понемногу всем, но всегда залежалым товаром; я заметил на витрине головку цветной капусты, несколько пучков лука-порея, два кочана - ничего свежего, сегодняшнего, - яйца в проволочной корзинке, вазы с затвердевшими карамельками. Из лавки несло растительным маслом и керосином.
Зато в конце прилавка, на листе цинка, - батарея бутылок, увенчанных пробками с жестяными носиками; ради этих бутылок сюда и забегали кое-кто из женщин, чтобы под предлогом хозяйственных закупок пропустить рюмочку кальвадоса, а то и отдающей сивухой дрянной водки.
И в этой-то лавке, между двумя липкими прилавками, стояла в тот вечер мадам Рамбюр, стояла прямая, с обычным достоинством, но словно бы потускневшая; впрочем, возможно, в том повинно было дурное освещение. Почти совсем плешивая старуха Тати отвешивала ей стручковую фасоль. И сейчас еще вижу эту зелень фасоли и светло-коричневый бумажный пакет на медной чашке весов.
Но особенно запомнился мне взгляд, брошенный мадам Рамбюр на улицу, на тротуар, на меня, - робкий взгляд, полный страха столкнуться с врагом.
Я решил с ней заговорить. Я не размышлял. Решение пришло само. Мне непременно надо с ней поговорить, открыть ей…
Пакетик с ветчиной, который я держал в руке, стал совсем холодный видимо, из-за пергаментной бумаги. Во рту будто замазка от ломтика кровяной колбасы, которой, как обычно, угостила меня колбасница.
Мадам Рамбюр купила кочешок цветной капусты и четвертушку кружка древней колбасы, висевшей над вазой с карамельками на витрине. Потом долго шарила в портмоне с тем сокрушенным видом, с каким бедняки в лавках расстаются с каждой монеткой.
Звякнул дверной колокольчик. Я задрожал. На улице вроде бы никого… Рядом мастерская бондаря, где
витрину заменяли широкие ворота, а по другую сторону - кузница.
- Ма…д…
Я до того оробел, что не мог продолжать. Слова не шли с языка. Я страдал. Но мне во что бы то ни стало хотелось ей сказать, сказать, что…
- Мадам…
Что она подумала, увидев мальчонку с белым пакетиком в руке, вытянувшегося перед ней на своих ножках-спичках с голыми коленками? Право, не знаю.
Она уставилась на меня, торопливо огляделась по сторонам, словно заподозрив западню, и внезапно, все ускоряя шаг, направилась домой, сжимая сумку с продуктами обеими руками.
Но я хоть узнал, что Альбер поест сегодня фасоли и цветной капусты… Я не посмел идти за ней. По правде говоря, я не очень-то отдавал себе отчет, где я, и очнулся лишь несколько секунд спустя, когда бондарь мне крикнул:
- Поберегись, ребятня!
Что касается ребятни, то я был один. Бондарь катил пустую бочку, она подскакивала в покатой подворотне, а у тротуара наготове стояла тачка.
- Долго же ты ходил! - заметила, когда я вернулся, матушка. И без паузы продолжала, обращаясь к покупательнице: - Большая ширина выгоднее, тогда вам потребуется лишь одна длина и еще на рукава… - Потом, снова повернувшись ко мне и к занавеске, скрывающей застекленную дверь на кухню: - Положи на стол, Жером… И ступай наверх к тете…
VI
В то утро я проснулся с ощущением какого-то безоблачного счастья, такие пробуждения заряжают тебя радостью на целый день. Еще весь во власти сна, едва отдавая себе отчет, что по железу крыши барабанит мелкий дождь, вернее, не барабанит, а шуршит, как мышиный выводок в толще стены, я сразу почувствовал обещание необыкновенного дня. Однако я вовсе не спешил узнать, что именно он мне обещает. Напротив, я зябко кутался в те обрывки сна, за какие мог ухватиться.
Спальня никогда не отапливалась. Печи не было, а камин закрыли оклеенной обоями заслонкой. Зимними утрами нос у меня мерз и был мокрый, как у полугодовалого щенка, и я усердно его тер, прежде чем открыть глаза.
Внезапно, сквозь сетку ресниц, я увидел зеркало над камином в черной с золотом раме и в зеркале безмолвное, чуть затуманенное-потому что едва рассвело- отражение матушки. Подняв руки над головой, она закручивала белокурые волосы в шиньон, а во рту держала наготове шпильки, чтобы его закрепить.
На меня пахнуло отдаленной уже и смутной младенческой порой, когда всякий раз, открывая глаза, я видел перед собой лицо матушки, - той порою, когда мы были всегда вместе, неразлучны, будто остального мира вовсе не существовало.
- Жером! - позвала она, тоже увидев в зеркале, что я проснулся и гляжу на нее. - Так ты и будешь лежать? Ну и лентяй…
И вдруг я вспомнил: тети нет дома! Вот она, радость, которую я еще накануне вечером, засыпая, предвкушал. Она, видимо, встала спозаранок, и отец с помощью Урбена подсадил ее в фургон, чтобы везти в Кап, где она собиралась повидаться с адвокатом.
- Который час?
- Уже восемь…
Как же так? Матушке давно следовало быть одетой и стоять за прилавком.
- Я попросила прийти тетю Фольен… А мы с тобой займемся покупками. Быстрей одевайся!..
Уверен, что и матушка тоже радовалась. Мы могли разговаривать, не понижая голоса, свободно двигаться, не опасаясь появления огромной туши тети Валери, которая вечно загораживала всем дорогу и волочила ноги-тумбы, как каторжник пушечное ядро.
- Что мне надеть?
- Идет дождь. Можешь надеть новый костюм, только возьми плащ…
Я напялил неуклюжий темно-синий суконный плащ с капюшоном, то и дело налезавшим мне на глаза, и с прорезью на боку, чтобы можно было просовывать руку, за которую меня держала матушка.
Любая мелочь этого чудесного дня доставляла мне такое удовольствие, что и сейчас все подробности еще живы в моей памяти, включая "четыре литра виноградного уксуса".
Обычно мы заказывали продукты на целый месяц у Эврара оптово-розничная торговля бакалеей. У матушки на листке бумаги было перечислено все, что нам требовалось. Продавщица - мадемуазель Жанна-записывала за ней в книгу заказов.
- Два килограмма кофе… Четыре литра виноградного уксуса… - самым естественным тоном продиктовала матушка.
И я до сих пор слышу, как старая дева, сложив губы трубочкой, произносит, выделяя каждый слог и смакуя букву "р":
- Че-ты-ре-ли-тра-ви-но-град-но-го-ук-су-са… Еще что-нибудь, мадам Лекер?
Если я об этом упоминаю, то лишь в доказательство того, что ничто от меня не ускользало. А между тем весь день у меня не выходил из головы Альбер. Не знаю, так ли это со всеми? Что касается меня, то я и сейчас сохранил способность двигаться, действовать, разговаривать, смотреть и в то же время неотрывно думать о чем-то своем. Может быть, в ту минуту я и не обратил внимания на эти "четыре литра виноградного уксуса" и, не отдавая себе отчета, подмигнул матушке. Но прошли годы, а воспоминание осталось, я и сейчас слышу голос мадемуазель Жанны и вижу ее вытянутую вперед мордочку…
Я мог бы в точности восстановить весь наш маршрут по городу под безостановочно сыплющим мелким холодным дождем, рассказать о леденцах, которыми угощали меня лавочницы, зачерпнув конфеты из вазы, о мокрых следах на кафельных плитах.
В тот день я испытывал какую-то особую нежность к матушке и время от времени украдкой глядел на ее странно моложавое, почти детское лицо.
Кто об этом заговорил? Право, даже не знаю. Было это за несколько дней перед тем. И не в присутствии матушки. Может, мадемуазель Фольен?
Могу лишь поручиться, что передаю весь разговор слово в слово, так как часто потом себе его повторял. Видимо, тетя Валери спросила, имея в виду мою умершую сестричку:
- А что у нее было?
И кто-то, либо мадемуазель Фольен, либо отец, ответил:
- После Жерома у нее было подорвано здоровье… Подумайте, он весил при рождении почти пять кило!.. Это искалечило ее на всю жизнь…
Я не понял, но слова были сказаны: матушка осталась искалечена на всю жизнь, искалечена из-за меня…
- Скажи, мамочка, тетя Валери долго еще пробудет у нас?
- Не знаю…
- Может, она будет жить у нас всегда?
- Надеюсь, что нет…
- Тогда почему ты не скажешь ей, чтоб она уехала? Мы шли по улице. Матушка держала меня за руку. Она слегка меня дернула и шикнула:
- Ш-ш!..
Но, пройдя немного - матушка держала зонт перед нами наклонно, - я все-таки не вытерпел:
- Она ведь нарочно раздавила моих зверей… Знаешь, мам… Когда подъедет фургон и она станет сходить… Знаешь, чего бы я хотел?.. Чтоб она поскользнулась на подножке… Она шмякнется на мостовую, как переспелая груша, подойдут, а осталась одна каша…
- Сейчас же замолчи, Жером!
Я был слишком взвинчен. Для меня не было большей радости, как раз в месяц отправляться с матушкой за покупками и заходить в магазины. Почти всюду меня чем-нибудь да угощали, и мои карманы оттопыривались от сладостей и шоколада.
Матушка так и подскочила, когда я ни с того ни с сего вдруг с важностью заявил:
- Отец Альбера прячется у мадам Рамбюр. Она резко повернула ко мне лицо, и моя кисть дернулась книзу.
- Кто тебе сказал?
- Никто.
- Тогда откуда тебе известно?.. Ты его видел?..
Ложь сама просилась на язык. Мне до смерти хотелось сказать: "Да!"
Я ведь был совершенно уверен, что он там. Я, правда, его не видел, не видел своими глазами, и не из-за недостатка терпения - я часами наблюдал за темной щелью розовой занавески и оконным косяком.
То-то и оно… Я слишком долго и пристально смотрел… Я видел двигающихся по комнате людей… Я не поклялся бы, что видел мужчину, но я знал, я был уверен, с первого же дня уверен, что он там.
Вместо того чтобы ответить матушке "да" или честно ответить "нет", я повторил:
- Он там!..
- Замолчи, Жером… Такими вещами не шутят… Я был весь поглощен своей мыслью.
- Не бойся… Я не скажу тете Валери…
Матушка встревожилась. Сбилась с ноги. Ей хотелось остановиться, чтобы взглянуть мне в лицо, попытаться разгадать, что у меня на уме.
- А при чем тут тетя Валери?
- Она полиции донесет!
- Ты с ума сошел, Жером!..
Я не сошел с ума, но нервы у меня были возбуждены до предела, как случалось, когда со мной слишком долго играли и я терял всякое чувство меры, что обычно кончалось слезами.
- Ей бы только получить двадцать тысяч франков… Я ее ненавижу…
- Разве можно ненавидеть родных…
- Она родня не мне, а папе.
Неужели матушка меня выбранит, встряхнет как следует? К счастью, мы как раз входили в магазин, чтобы купить мне новые перчатки.
- Боже мой! Уже одиннадцать часов… А бедная мадемуазель Фольен все сидит в лавке.
Когда мы вышли на площадь, я перехватил взгляд, который матушка кинула на дом лабазника и на окно Рамбюров, и повторил:
- Он там!
- Замолчи… Ступай скорей наверх и переоденься… Отец рассердится, если застанет тебя в новом костюме.
Боялся ли я упустить хоть минутку этой близости, которой был лишен так долго? До самого вечера я не переставал ластиться к матушке. Обычно она мне не разрешала околачиваться в лавке и раза два или три чуть не отправила меня наверх. Но возможно, и ей было приятно мое присутствие. А возможно, она чувствовала, как сильно в тот день я ее любил.
Альбер не выходил у меня из головы. Мне незачем было вставать с места, я и так издали видел на объявлении фотографию беглеца.
Может, Альбер болен? Может, у него жар? Неужели он способен сидеть целый день в своем креслице и ни разу даже не посмотреть, что делается на воле?
- Скажи, мама, почему она решила отдать нам свой дом?
- Чтобы остаться с нами… Она боится жить одна…
Я прикончил все полученные утром конфеты и шоколадки. Объелся сластей до тошноты, щеки у меня горели. Я представлял себе наш большой фургон на дороге между деревьями и тетю, сидящую возле отца. Почему эта картина представлялась мне непристойной?
Пойдет ли мадам Рамбюр еще раз за покупками в грязную лавчонку старухи Тати? Перед их домом по-прежнему дежурил агент в штатском, но только другой. После обеда я увидел на площади домовладельца, мосье Реноре, делавшего свой обычный обход. Он подошел к шпику, и тот, здороваясь с ним, снял шляпу.
Я будто все чего-то ждал, взволнованный и счастливый. Я играл, но без всякого воодушевления; матушка, видно, это заметила и подошла ко мне.
- Не надо больше об этом думать, Жером… Это все тетя Валери со своими газетами навела тебя на такие мысли… Если б сын мадам Рамбюр прятался у нее в доме, полиция бы его нашла… Говорят, сегодня утром там опять делали обыск и бедную мадам Рамбюр два часа допрашивали в здании суда.