Я стукач - Лев Альтмарк 2 стр.


Я быстро усвоил, что если хочешь жить спокойно и быть всегда на хорошем счету, трижды взвешивай каждое своё слово. Правда, у меня не всегда это получается. Особенно, когда попадает вожжа под хвост при виде начальства. Ничего не могу с собой поделать, хоть и отлично понимаю, что главная функция начальства - контролировать тебя, где бы ты ни находился и чем бы ни занимался. Сложившийся стандарт начальника - туповатый служака с плёткой в руках и отеческой заботой в глазах. Не знаю, на всех ли уровнях, но на моём - точно. И несть числа этому начальству. Явному и неявному…

Вечером Виктор так и не позвонил. Не знаю, что там у них стряслось, но Виктор не из тех, кто бросает слова на ветер. Однако факт остаётся фактом.

Растерялись они там, что ли? Или при их феноменальной осведомлённости и оперативности не сумели вовремя сориентироваться в надвигающихся событиях? Не знаю. Не мне судить об их работе. Я настолько маленький винтик в их сложной и десятилетиями отлаживаемой машине, что при встряске обо мне можно просто забыть. Но забыть до поры до времени, потому что всё успокоится, придёт в норму, и снова понадоблюсь. Не дадут они мне кануть в неизвестность.

Впрочем, за сегодняшнюю забывчивость я как раз не в обиде. Чем меньше меня трогают, тем меньше угрызений совести по ночам. И не так стыдно смотреть в глаза людям, за которыми мне поручают присматривать и которые об этом, естественно, не подозревают. А то совсем со стыда сгореть можно было бы.

Часто мне снится один и тот же сон.

Будто я проваливаюсь вниз головой в какой-то страшный бездонный колодец с каменными скользкими стенами. Я долго лечу в чёрном свистящем пространстве, судорожно прижимаю локти к груди и подтягиваю колени к животу, чтобы не пораниться о стены. Единственное желание - отсрочить наступление боли… Почти физически ощущается приближение неподвижной масляной поверхности воды на дне колодца, в которой меня наверняка ждёт мучительная смерть.

И всё-таки я решаюсь и отчаянным рывком хватаюсь за скользкие камни, впиваюсь ногтями в едва заметные неровности и трещины. И повисаю вниз головой над самой поверхностью воды. Я её не вижу, но чувствую, как сырая и затхлая прохлада дышит в лицо, пропитывает поры и волосы.

Хочется закричать, позвать на помощь, а голоса нет. Голосовые связки непослушно хлюпают в горле. Запричитать бы, заскулить от бессилия и жалости к самому себе, на худой конец, хотя бы попробовать перевернуться в нормальное положение, но стенки колодца с каждым моим движением стягиваются всё уже и уже. Я уже понимаю, что так и буду висеть вниз головой, пока хватит сил. Кто бы меня выручил? И хватит ли сил у меня дождаться помощи?

С трудом наклоняю голову и пытаюсь заглянуть вверх, где в кромешной темноте должен проглядываться полуразмытый светящийся край колодца, но ничего не вижу…

Руки и ноги сводит судорогой, и я начинаю сползать всё ниже и ниже…

Обычно в этот момент я просыпаюсь и потом долго не могу заснуть. Приснившийся страх сдавливает виски и хочется плакать. Приходится вставать, идти на кухню пить воду и курить, но от воды каждый раз тошнит и пахнет колодезной сыростью, а сигаретный дым наждаком дерёт сухое, так и не смоченное водой горло.

Как я стал тем, кто я есть? И почему? Фарцовка, ей-богу, не самый страшный из моих пороков… Ужасное состояние, когда ежедневно чувствуешь гнусность собственного существования и не можешь ничего сделать. И пожаловаться некому, не то что попросить совета.

Мир, в котором я живу, несмотря на всю рекламируемую им правоту и целесообразность, лжив и жесток, и так на моей памяти было всегда. Иного и представить невозможно. Вся его правота и справедливость - это что-то из области иллюзий. Для сильных и уверенных эти понятия, может, существуют, но только не для меня. Я - из тех гвоздиков, которые созданы для того, чтобы их стройными рядами заколачивали в доску по самую шляпку. А по этим доскам пойдут те, для кого мир и был задуман. Наивно полагать, что я не пытался протестовать и смирился со своей незавидной участью. Но… протестовал ли на самом деле? Наверное, только мечтал о протесте, а до настоящего бунта так и не поднялся. Потому что всегда чувствовал свою ничтожность и бессилие перед этим миром, который всегда оказывался в итоге мудрей меня, дальновидней и сильнее. Он - вон какой огромный, а я…

Свои первые стихи я начал писать ещё в школе на обложках тетрадок - мне это почему-то страшно нравилось! - едва отогревшись после зимних ночных очередей у хлебных магазинов. Время тогда было такое. Спасибо Никите Сергеевичу: на морозе хорошо складывались первые детские рифмы, особенно когда торопиться некуда и впереди долгая зимняя ночь. В школу можно было опоздать - там к стоянию в очереди за хлебом относились с пониманием… Эти первые стихи казались мне потрясающими и прекрасными, потому что в них были зарифмованы лозунги, окружавшие нас на каждом шагу, и рифмовал я, как мне казалось, так, как до меня никто не додумался. Лозунгами разговаривали школьные учителя, лозунги громыхали днём и ночью из уличных жестяных репродукторов, их я впитывал, в конце концов, с молоком матери, пережившей сперва голодные двадцатые в заштатном уездном городке, потом тревожные тридцатые на молодёжной стройке, потом войну в уральской эвакуации… Не один я был такой. Да, по сути, других вокруг меня и не было. Потому ничего другого в то время написать я и не смог бы.

Оправдываю ли я себя в чём-то? И да, и нет. Я верил своим тогдашним стихам. Искренне верил, потому что шли они всё-таки от сердца. Просто ничего другого тогда в сердце и быть не могло. Даже сейчас, наверное, не до конца разуверился. Оттого и не забросил это неблагодарное занятие, как многие из моих сверстников. Может, они были просто прагматичей меня.

Но продолжать писать подобные стихи всё равно что лгать. А ложь - это всегда трусость. Трусость перед временем, перед будущим. Страшно терять привычную точку опоры, страшно терять обжитый уголок и отказываться от привычного, хоть и ненавистного существования. Как люди могут жить лучше, я не представлял, поэтому боялся потерять то, что имел. С годами я, правда, становился смелее в суждениях и поступках, а от страха так и не избавился. И такое может быть…

Ко всему рано или поздно привыкаешь. Как привыкаешь ко лжи даже в собственных стихах, как привыкаешь потихоньку хитрить, если уверен, что тебя не выведут на чистую воду, как привыкаешь обижать слабого, если такой находится, и привыкаешь с искренней слезой петь дифирамбы сильному… Всё закономерно: первая маленькая хитринка, перерастающая в большую ложь, и музыка, которой когда-то бескорыстно увлекался, а потом опустился до фарцовки модными пластинками, и… Виктор в итоге. Червивое яблочко до поры крепко держится на ветке, а потом стремительно падает вниз.

Что со мной происходит сейчас? Всё ещё падаю в колодец?

Когда в тот день я пришёл с работы домой, меня встретили сидящие у телевизора родители. На экране бесновался убитый горем дирижёр Темирканов, и его оркестр вдохновенно грохотал что-то исключительно торжественное и печальное, словно прозорливые композиторы-классики задолго до траурной даты предчувствовали, что в один прекрасный момент нашей необъятной державе понадобятся их гениальные творения в таком незавидном качестве.

Не успел я раздеться, как позвонил Алик, о котором в тот день я совершенно забыл. Удивительное дело, но должник, который, по логике вещей, должен скрываться от кредитора, напомнил о себе первым.

- Слушай, тут такая хреновина вышла, - вкрадчиво начал он, и я стразу понял, что отдачей долга не пахнет, - я здорово рассчитывал, что за эти дни у меня будет парочка дискотек, но все увеселительные мероприятия, к сожалению, отменили. Так что с деньгами придётся подождать. Ты уж не обижайся.

Алик проводил в каком-то клубе платные дискотеки, и это здорово облегчало ему жизнь, так как на зарплату начинающего инженера сильно не разгуляешься при нынешних-то ценах на пластинки.

- Даю срок неделю, и ни дня больше, понял? - недовольно пробурчал я и бросил трубку. - Тоже себе великий комбинатор!

Этого ещё не хватало. Он, наверное, решил, что у меня денег куры не клюют, а у меня долгов столько, что голова кругом идёт! Сиди теперь по его вине на голодном пайке, жди, пока дискотеки разрешат. А тут ещё Светка приезжает - хорош кавалер без копейки в кармане!

Кстати, пока суть да дело, не мешало бы позвонить Надюхе, пустить пыль в глаза… Но мурлыкать с Надюхой по телефону настроения уже не было. Для этого нужно иметь хоть какое-то вдохновение, а впереди ещё разговор с Виктором.

Я закрылся у себя в комнате и упал на тахту. Даже читать ничего не хотелось - до того испортилось настроение.

- Кушать будешь? - спрашивает через дверь мама.

Я ничего не отвечаю и отворачиваюсь к стенке. Хорошо бы вздремнуть часок, но и спать что-то не тянет.

- Смотри, что я разыскала, - не унимается за дверью мамин голос.

Я поднимаюсь и шлёпаю к двери, изображая крайнее неудовольствие. В руках у мамы красная нарукавная повязка с чёрной шёлковой окантовкой.

- С пятьдесят третьего года храню, - объясняет мама, - со сталинских похорон. Вот я и подумала, может, снова велят носить траурные повязки.

- До этого, надеюсь, не дойдёт, - невольно усмехаюсь я.

- Кто его знает.

- А помнишь, мать, как ты плакала, когда хоронили усатого? - доносится из комнаты отцовский голос. - Да ещё приговаривала: что мы теперь будем делать без него, без кормильца нашего?

- Перестань, - не на шутку обижается мама, - надоели твои плоские остроты… Не одна такая я была. Все плакали, никто этого не стыдился. Да и сейчас стыдиться нечего. Сталин многое сделал для страны, не то что нынешний. И не нам смеяться над ним.

- А кому же? - продолжает веселиться отец. - Одним, значит, можно, а другим возбраняется?

Тем временем я уже нацепил сталинскую повязку и подливаю масла в огонь:

- А если я сейчас выйду с ней на улицу и всенародно зарыдаю? Вот потеха будет!

- Замолчи! Ничего святого в тебе нет! - в сердцах плюёт мама. - Весь в отца, лишь бы поржать, а что потом будет - неважно. Так тот десять лет в лагерях просидел и до сих пор не знает за что, а ума-разума так и не набрался. Ей-богу, договорится до того, что снова упекут.

- Не упекут, - усмехаюсь я и сдёргиваю повязку, - сейчас времена другие.

- Много ты знаешь! Будто стукачи на белом свете перевелись! - Из комнаты показывается отец, и на его лице уже не осталось даже следа прежнего веселья. - Ты вот что, сын, особо не болтай, мало ли что мы дома между собой говорим. А то ляпнешь где-нибудь…

- Не маленький уже! - огрызаюсь я и скрываюсь в своей комнате.

Разговаривать о стукачах мне совсем не хочется, потому что знаю: затронь больную для отца тему, и он заведётся, начнёт долго и многословно пересказывать события давно минувших дней, вспоминать свою горькую и неудавшуюся судьбину. Да и что весёлого может рассказать бывший офицер-фронтовик, побывавший в окружении и угодивший в советские лагеря за то, что спасся и не погиб, а уже там заработавший дополнительный срок благодаря доносу какого-то подонка? Обо всём этом он долгое время молчал, а потом, видимо, решил, что я уже повзрослел, и выдал всё разом. А теперь уже и остановиться не может…

Скоро должен позвонить Виктор, и нужно хотя бы морально подготовиться к разговору с ним.

Но Виктор в тот вечер так и не позвонил.

Ночью мне опять снился колодец. Но этот сон уже не был таким, как обычно.

Я снова падал и летел в чёрной бездонной пустоте, но в самый последний момент, когда удавалось зацепиться за скользкие стенки и заглянуть вверх, мне неожиданно почудилось, что если постараться, я сумею перевернуться и миллиметр за миллиметром подтянусь, а там, глядишь, выберусь.

И вот я, затаив дыхание и истекая липким холодным потом, понемногу изгибаюсь и как можно сильнее вжимаюсь в стену, чтобы при неловком движении ненароком не соскользнуть.

Всё ближе светящийся овал деревянного колодезного сруба. Но он настолько мал и далёк, а сил всё меньше и меньше, что отчаяние начинает душить меня. Кажется, что уже ничего никогда не изменить и лучше держаться в этой зыбкой неподвижности, чтобы хоть на какие-то минуты отсрочить неминуемое падение.

Боль и злоба захлёстывают меня. Злоба за то, что всё складывается так неудачно, а ведь я ничем не хуже других и мог бы жить как остальные, если бы - парадокс! - не плёлся в хвосте у всех, не боялся стать самим собой, не боялся выделиться из общей массы… За это и расплачиваюсь.

Я беззвучно кричу и судорожно сжимаю кулаки, а они неумолимо скользят по холодным камням, обдирающим кожу своими невидимыми выступами. И вот я снова падаю, но уже не могу дотянуться до стен, как ни стараюсь…

Утром у меня раскалывается голова и такое гадкое состояние, будто я до глубокой ночи пьянствовал в случайной и скучной компании, а сейчас, не выспавшись, должен идти на работу. Я распахиваю форточку, но свежий воздух, хлынувший сквозь смятую штору, сегодня меня не бодрит.

На часах уже восьмой час, пора и в самом деле на работу.

Повсюду на улице и в троллейбусе только и разговоров о смерти Брежнева. Флаг на здании райисполкома приспущен и перевит чёрной лентой. Слегка накрапывает дождик, и вообще погода под стать моему настроению.

Но в бюро тишина и спокойствие. Репродуктор, работавший в обычные дни с утра до вечера, сегодня выключен, чтобы не отравлять настроение окружающих бесконечно льющейся траурной музыкой. И без того мины у всех кислые.

- Кого, по-твоему, изберут генсеком? - заговорщически спрашивает меня Евгения Михайловна, выглядывая из-за кульмана.

Я пожимаю плечами и углубляюсь в чертёж. Лучше всего отмолчаться, потому что моё мнение её нисколько не интересует и нужно лишь для затравки разговора. Сей животрепещущий вопрос наверняка детально обсуждается моими коллегами с самого утра, и у Евгении Миха йловны определённо имеется своя кандидатура, которую она будет отстаивать с пеной у рта.

- Нам-то, простым смертным, какая разница? - выдавливаю я. - Там, наверху, виднее.

- Какие все скрытные пошли! - обижается Евгения Михайловна, и её крашеные букли возмущённо подрагивают. - Сейчас, можно сказать, судьба государства решается, а вам на всё наплевать! Ну и молодёжь!

- Так уж и наплевать! - скалю я зубы и зачем-то припоминаю: - Скажите, а вы плакали, когда Сталин умер? И повязку траурную на рукаве носили?

Евгения Михайловна удивлённо таращит на меня глаза и поспешно исчезает за кульманами. Подобные параллели ей явно не по вкусу. О прошлом говорить, пожалуй, ещё опасней, чем о будущем.

Отлично, на ближайшие несколько минут я обеспечен тишиной. Но наивно полагать, что она так легко от меня отвяжется. В течение дня Евгения Михайловна ещё не раз подойдёт со своими расспросами и комментариями, ведь вчера я так неосмотрительно выдал свою военную тайну. Теперь она, вероятно, считает, что я знаю что-то ещё и набиваю себе цену, отмалчиваясь.

Если бы настроение у меня было чуть лучше, я не упустил бы случая от души повеселиться и наплёл бы ей на полном серьёзе вагон и маленькую тележку самых правдоподобных небылиц. Уж кого-кого, а её я разыгрываю частенько. Но сегодня мне веселиться не хочется.

Посидев немного за своим кульманом и заточив в раздумьях пару карандашей, я перебрался в курилку. Сегодня здесь многолюдно как никогда. В густых табачных облаках мелькают какие-то неясные тени, оживлённо беседующие друг с другом. О чём - понятно. Других тем сегодня просто нет.

Все с любопытством поглядывают на меня, и в этом опять нет никакой загадки. Слухи в нашем бюро разносятся молниеносно, и я, без сомнений, сегодня герой дня, если, конечно, не считать августейшего усопшего. Все ждут от меня чего-то свеженького, как от оракула, доносящего новости с горних вершин. Но я смиренно присаживаюсь в уголке, демонстративно не обращая ни на кого внимания, и задумываюсь.

Опрометчиво я поступил вчера, ох, опрометчиво. Я уже не раз пожалел об этом. Если слух о моей болтливости дойдёт до Виктора или его коллег, то их покорному слуге не поздоровится. Откуда мне знать, один ли я такой в нашем бюро или есть ещё кто-то? И ведь есть непременно, только Виктор об этом никогда не скажет. Глупо залетать из-за такой мелочёвки. Тоже себе - великий разоблачитель шпионов, не сумевший подержать язык за зубами каких-то пару часов…

Рядом со мной осторожно присаживается шеф, который никогда в жизни не курил и всячески избегал курилки, а сегодня, вероятно, поддался всеобщему ажиотажу и явился в этот маленький пресс-центр - рассадник свободолюбия и новостей местного и вселенского масштабов.

- Что новенького? - с деланным безразличием вопрошает он и замирает в ожидании. Остальные посетители курилки тоже замирают в предвкушении моего будущего сенсационного сообщения.

- Вроде бы ничего особенного. Всё развивается по заранее расписанному сценарию американских спецслужб. - Помимо желания я начинаю играть на публику. Такая у меня дурацкая натура. - Ведь у нас, насколько я помню, плановая система ведения хозяйства… ну, и всего прочего.

- Ты это о чём? - вздрагивает шеф. - Ох, договоришься…

Конечно, он понимает, что я валяю дурака, и подобными перлами остроумия его не провести. Шефу нужно что-то конкретное. Придётся врать, чтобы не подумал, что я высасываю новости из пальца.

- Вчера мне позвонил один знакомый с радиовещания, они всегда всё узнают самыми первыми, - с энтузиазмом начинаю я, - а сегодня, как говорят дипломаты, никаких комментариев.

- Ну, ты и жук! - подмигивает шеф, и мне становится ясно, что он нисколько не верит. - Так уж и никаких комментариев! Ты что, меня опасаешься?

А вот это меня уже и в самом деле пугает. Неужели он о чём-то догадывается? Я же никому не обмолвился ни единым словом о том, чем занимаюсь помимо основной работы и писания стихов, а в службе Виктора болтунов не держат. Не похоже и на то, что там могли сработать не очень чисто и позволить кому-то из непосвящённых вычислить меня. Почему же шеф не верит? А вдруг и он… тоже…

- Если хотите, могу позвонить на радиовещание хоть сейчас. - Я продолжаю отчаянно выкручиваться, но мой голос уже звучит неуверенно. - Может, появились какие-то новости…

Шеф ничего не отвечает, только хитро усмехается и отходит. От табачного дыма у него давно слезятся глаза, и вскоре он окончательно исчезает из курилки.

На смену ему тотчас подсаживаются "испанцы". Слава аллаху, их волнуют совсем другие проблемы, и это меня вполне устраивает.

- Слушай, Челентано, - начинает подмазываться Дон Педро, - одолжи ещё троячок. Понимаешь, после вчерашнего хоть шинель продавай, а стакан прими…

Лица у них сегодня более опухшие, чем обычно, руки трясутся, на бледных лбах испарина.

- Как не выпить за упокой дорогого Леонида Ильича по нашему русскому обычаю? Он и сам того при жизни не гнушался, - подхватывает Дон Карлос и косится на товарища. - Трёхдневный траур - это тебе, брат, не шутка! Такого человека потеряли…

Я молча отдаю им трояк и тут же начинаю жалеть об этом: как бы они меня сразу же не покинули. При них меня не так рьяно будут осаждать другие любопытные. Но "испанцы" поспешно исчезают, и я остаюсь один. Пора, наверное, уходить из курилки, а то я благодаря своей болтливости попал в самое жерло вулкана. Уж если не расспросами, то рассуждениями о будущем нашей многострадальной державы меня здесь доконают окончательно.

Назад Дальше