- Никаких "но"! - Он хлопнул рукой по подлокотнику. - Делайте свое дело и не мешайте другим заниматься своим. Банки не должны разбазаривать свои деньги.
- А после войны сын давал о себе знать?
- Нам?
Я молча ждал.
- После войны он остался в Лондоне.
Я ждал.
- Он сказал, что ноги его больше не будет в Германии.
Поскольку я продолжал молчать, он засмеялся:
- Какой вы, однако, упрямый старый хрыч!
Мне надоело.
- Я ведь вам сказал, никакой я не старый хрыч. Я старая ищейка!
- Ха! - Он снова стукнул рукой по подлокотнику. - Вы бы с удовольствием рыли носом землю, если бы у вас был нюх. А на нет и суда нет. Радуйтесь, что пока хотя бы кряхтите!
Он снова засмеялся своим козлиным смехом.
- И?
- Его адвокат дал ему понять, что с нас взятки гладки. Инфляция после первой войны, "черная пятница", валютная реформа после второй войны - и вот уже от огромной кучи остаются только мышиные какашки. Нет, мы его не обобрали! Не забудьте про опасность, которой мы подвергались, - нас же могли отправить в концлагерь.
- Это был его немецкий адвокат?
Он невозмутимо кивнул:
- Да, тогда мы, немцы, еще стояли друг за друга.
11
Раскаяние?
Да, такими они и были. Третий рейх, война, поражение, восстановление и экономическое чудо - для них это были просто обстоятельства, при которых они занимались своим делом: умножали собственность, принадлежавшую им или находившуюся в их распоряжении. Это правда: они не были нацистами, не имели ничего против евреев и действовали строго в рамках конституции. Что бы ни происходило, для них это была почва, на которой они умножали свое богатство и свою власть. Им казалось, что они делают то, без чего все остальное ничего не значит. Какой смысл в правительствах, системах, идеях, людских страданиях и радостях, если не процветает экономика? Если нет работы и нет хлеба?
Таким был Кортен. Кортен - мой друг, мой шурин, мой враг. Так он во время войны сражался за Рейнский химический завод и так же после войны превращал его в то, чем этот завод сейчас стал. Для него тоже в какой-то момент сила и успех предприятия и его собственные сила и успех слились в единое целое. Что бы он ни позволял себе, он всегда пребывал в уверенности, что служит правому делу - Рейнскому заводу, экономике, народу. Пока не рухнул со скалы в Трефентеке. Пока я не столкнул его со скалы.
Я никогда в этом не раскаивался. Иногда я думал, что должен бы раскаиваться, потому что это неправильно - как с точки зрения закона, так и с точки зрения морали. Но чувство раскаяния так и не появилось. Возможно, в наших душах продолжает жить другая, более древняя, более жестокая мораль, существовавшая до нынешней.
Только во сне дает о себе знать отголосок непреодоленного, непреодолимого прошлого. Сегодня ночью мне снилось, что мы с Кортеном сидим за накрытым столом под огромным старым деревом с широко раскинутыми ветвями. Мы едим. Не помню, о чем мы тогда говорили. Разговор был легкий, непринужденный, я получал от него удовольствие, потому что знал: после того, что произошло в Трефентеке, мы никак не могли разговаривать так легко и непринужденно. Затем я обратил внимание, что вокруг очень мрачно. Сначала я подумал, что все дело в густой листве, но потом посмотрел на темное предгрозовое небо, услышал, как в листве шумит ветер. Мы болтали как ни в чем не бывало. Пока на нас не налетел ветер. Который вдруг сорвал со стола скатерть вместе с тарелками и стаканами и в конце концов подхватил раскатисто хохочущего Кортена вместе со стулом, на котором он восседал как на троне. Я бежал за ним, пытаясь его удержать, бежал, вытянув руки, бежал без всякого шанса поймать его или стул, бежал так быстро, что ноги почти не касались земли. Пока я бежал, Кортен продолжал хохотать, и я знал, что он хохочет надо мной, но не знал почему, пока не заметил, что я выбежал за край скалы, на которой мы сидели под деревом, и теперь бегу по воздуху, а далеко внизу подо мной плещется море.
Тут бег прекратился и я полетел вниз.
12
Лето
Неожиданно наступило лето. Не случайный жаркий денек, после которого наступает теплый вечер, а зной, который в тени угнетал так же, как и на солнце, не давая мне спать по ночам и заставляя считать часы, которые отбивает колокол церкви Святого Креста. Когда светало, я чувствовал облегчение, хотя и знал, что утро не принесет свежести, а днем будет такое же пекло, как и вчера. Я встал и выпил чай, который с вечера заварил и поставил в холодильник.
Иногда Турбо во время ночных похождений получает глубокие царапины, их приходится обрабатывать йодом. Вот и он стареет! Интересно, случаются ли у него еще победы в кошачьих битвах?
От жары все прочее становилось каким-то не важным и отступало на задний план. Словно было не реальной действительностью, а лишь чем-то предполагаемым. Словно тут еще надо разобраться, что к чему, а для этого было слишком жарко.
Но не буду сваливать все на жару. Я не знал, что еще можно сделать, чтобы выяснить обстоятельства смерти Шулера. Не исключал я и того, что за этой смертью ничего нет и никогда не было. Вдруг у меня просто пунктик? Между тем я стал находить в этой мысли положительную сторону. Получалось, что если никакого покушения не было, то и я не так виноват в его смерти, как мне казалось раньше. Совсем наоборот. Только в том случае, если плохое самочувствие Шулера, будучи вызвано чьим-то намеренным воздействием, представляло собой нечто исключительное, его жизнь в этот день целиком и полностью зависела от меня. Если же причиной и впрямь было похмелье или реакция на погоду, то авария могла произойти с ним когда угодно.
Жаркие недели закончились сильнейшими грозами, которые бушевали несколько вечеров подряд. В пять часов набегали тучи, к шести небо становилось темным. Поднимался ветер, метя по улицам пыль, срывая с деревьев иссохшие, ломкие ветки. В первые дни дети не уходили с улицы, носились под дождем и визжали от радости, когда с неба обрушивался водопад, не оставлявший на них сухой нитки. Потом им надоело. Я сидел у дверей своей конторы и смотрел, как вода катится по тротуару и, булькая, крутится у переполненного водостока, не успевая утечь сразу. Когда гроза заканчивалась, я первым оказывался на улице и, жадно вдыхая свежий воздух, шел домой или к Бригите. Во время грозы солнце успевало закатиться. Но затем небо еще раз прояснялось, бледная синева, в сумерках превращающаяся в сиреневую, темнела, становясь темно-синей, темно-серой, черной.
Я наслаждался летом. Наслаждался жарой и ее законом замедления, которому подчинялось все вокруг и благодаря которому я чувствовал себя легко и свободно. Я наслаждался грозами и установившейся на следующей неделе умеренной температурой. Мы с Бригитой начали подыскивать себе жилье, и она поняла, что я отнюдь не саботирую наши поиски, настаивая на квартире с видом на Рейн или Неккар. Я всегда хотел иметь дом у моря, а если не у моря, то хотя бы у озера. Но в Мангейме нет ни моря, ни озера. Зато здесь есть Рейн и Неккар.
"Мы найдем то, что нам нужно, Герд".
Все было правильно и в то же время неправильно. Истории, которые пишет жизнь, требуют завершения, а пока у истории нет конца, она не отпускает никого из тех, кто в ней задействован. История не обязательно должна завершаться счастливым концом. Добро не обязательно должно быть вознаграждено, а зло наказано. Но нити судьбы не должны повиснуть в пустоте. Они должны быть вплетены в ковер истории. И только когда они окажутся на своем месте, мы сможем оставить историю в прошлом. Только тогда мы обретем свободу, необходимую для чего-то нового.
Нет, история, которая завязалась в начале года, когда шел снег, еще не закончилась, как бы мне ни хотелось успокоиться и выкинуть из головы Шулера, то ли выпившего, то ли плохо отреагировавшего на погоду. Я видел далеко не все нити, которые ждали, пока их вплетут в ковер, и понятия не имел, как выглядит рисунок этого ковра и как мне это выяснить. Оставалось только ждать. Истории требуют завершения и, пока его не обретут, не дадут человеку покоя.
13
Дети Лабана
Когда листья стали желтеть, я получил бандероль от Георга. Он прислал мне рукопись, которая будет опубликована в журнале по истории права, - "Дети Лабана". Свои исследования Георг превратил в небольшую статью. Не хочу ли я с ней ознакомиться?
Начинал он с того, что потомства у Лабана не было. Он не оставил после себя ни детей, ни научных преемников; в то время как другие профессора, будто наседки, пестуют своих учеников, Лабан старался, чтобы его ученики как можно скорее вставали на ноги и шли своим собственным путем. Георг предположил, что ранняя, возможно не безответная, но ничем не закончившаяся любовь к жене некоего коллеги из Кенигсберга так подействовала на Лабана, что с тех пор он избегал сильных привязанностей. Это касалось не только учеников, но и в первую очередь женщин.
И все же у него были дети. Сына и дочь своей сестры он любил как родных. Особенно сильно Лабан был привязан к племяннику, который, как и он сам, изучал юриспруденцию и стал судьей. Звали его Вальтер Брок.
Вальтер Брок. Георг описывал его путь из Бреслау в Лейпциг, его карьеру - сначала он был членом участкового суда, а потом земельного верховного. Георг описывал обиды, унижения и наконец увольнение в тридцать третьем году, которым закончилась служба Вальтера, описывал его жену, детей - Генриха и Урсулу - и двойное самоубийство, после того как в "Хрустальную ночь" их квартиру разграбили. Он описывал, как Генриху в последний момент удалось перебраться в Лондон. Он рассказывал, что Урсуле это не удалось и что она, когда начались депортации, бесследно исчезла. Лабан, умерший в восемнадцатом году, нежно любил маленькую девочку, родившуюся в девятьсот одиннадцатом.
Собственно говоря, мне не нужно было искать подтверждения. Но я вытащил из шкафа заграничный паспорт Урсулы Брок и проверил дату рождения: десятое октября тысяча девятьсот одиннадцатого года. Потом начал разглядывать фотографию. У Урсулы Брок были темные волосы, стрижка под мальчика, ямочка на левой щеке, она внимательно смотрела на меня веселыми, немного испуганными темными глазами.
Я застал Георга в суде.
- У меня лежит паспорт Урсулы Брок.
- Что у тебя лежит?
- Урсула Брок, внучатая племянница Лабана. У меня находится ее паспорт. Я только что прочел твою статью и…
- У меня заседание в два. Потом можно зайти?
- Да, я у себя в конторе.
Он пришел и не захотел ни кофе, ни чаю, ни минеральной воды.
- Где он?
Георг погрузился в изучение листков с фотографией, штампами и записями, потом дошел до пустых страниц, перелистал их так медленно и осторожно, словно надеялся извлечь из них какую-то скрытую информацию.
- Откуда он у тебя?
Я рассказал про Адольфа Шулера, его архив и как он тогда явился ко мне.
- Он отдал мне кейс с… с этим паспортом, сел в машину, поехал, налетел на дерево и погиб.
- Значит, когда она скрывалась, она обратилась за помощью сюда, в Шветцинген. Получается, ей оказали помощь? Веллер с Велькером раздобыли ей другой паспорт? А этот сохранили на потом, когда кончится война? - Он медленно и печально покачал головой. - Но у нее ничего не получилось.
- Ты пишешь только, что в тридцать шестом ее как еврейку отчислили из университета. Что она изучала?
- Разное. Родители были щедры и ни в чем дочку не ограничивали. Ее последним увлечением была славистика. - Он смотрел на меня так, как будто хотел о чем-то попросить. - Тебе нужен этот паспорт? Можешь отдать его мне? У меня есть фотография Вальтера Брока с женой и маленькими детьми, есть фотография Генриха в Лондоне, а вот ее снимка нет.
Он достал из портфеля конверт и разложил передо мной фотографии. Супружеская пара перед аккуратно подстриженной живой изгородью: он в костюме со стоячим воротничком, подпирающим подбородок, и с тросточкой в левой руке, она в длинном до полу платье с поводком в правой руке, другой конец поводка пристегнут к помочам, надетым на Генриха на манер конской упряжи. Генрих в матросском костюмчике и матросской шапочке, а Урсула, старшая и не привязанная, стоит рядом с отцом, на ней светлое летнее платьице и широкая соломенная шляпка. "Не шевелитесь", - только что сказал им фотограф, и они замерли с застывшим взглядом. Второй снимок запечатлел молодого человека на фоне Тауэрского моста, который как раз в этот момент поднимается, пропуская корабль.
- Это Генрих в Лондоне?
Георг кивнул:
- А это дом в Бреслау, где родился Лабан, это его дом в Страсбурге, на этой открытке изображено главное здание Университета имени Вильгельма в строительных лесах, а это…
- А это кто?
Из-под груды снимков я вытащил фотопортрет. Я знал эту массивную голову, выпуклый лоб, большие уши и глаза человека, страдающего базедовой болезнью. Первый раз я увидел его сквозь замерзшее стекло в горах, а в последний раз - уже в непосредственной близости, - когда мы ехали из больницы в Луизен-парк. Еще я видел его, когда мы вышли из машины и направились к месту обмена. Но никогда голова Самарина не производила на меня такого сильного впечатления, как во время той поездки, когда мы вместе сидели на заднем сиденье и он стоически смотрел перед собой, а я смотрел на него сбоку.
- Это Лабан. Ты что, никогда раньше не видел его портрета?
14
Центрамин
Итак, я снова поехал в Эммертсгрунд. В зелени растущих на горе деревьев пробивались первые желтые и красные пятна. Кое-где на полях горели костры, в одном месте дым добрался даже до автобана. Я опустил стекло и принюхался, мне хотелось узнать, пахнет ли дым так же, как раньше. Но в лицо мне ударил только влетевший в открытое окно ветер.
Дверь в квартиру старого Веллера была открыта, внутри никого не оказалось. Я вошел и некоторое время смотрел на цементную фабрику оттуда, где когда-то сидели мы с Веллером. Появились две уборщицы и, не обращая на меня внимания, начали мыть пол. Я удивился, зачем они это делают, когда еще не покрашены стены. Я спросил их про Веллера, но они не поняли, о ком речь.
В управлении мне сказали, что он умер от геморрагического инсульта неделю назад. Я никогда не интересовался медициной и впредь не собираюсь. Представил себе, как работал злой и хитрый мозг старого Веллера, работал безостановочно, запущенный в действие блеющим смехом - как периодически сбивающимся с такта мотором. Пока вдруг мотор не вышел из строя окончательно. Мне назвали место и время похорон; если я потороплюсь, то еще успею. Я вспомнил про похороны Адольфа Шулера. Вспомнил только сейчас, и теперь мне казалось, что я еще раз его не удержал, еще раз не помешал ему сесть в машину и наехать на дерево.
Старый Веллер охотно со мной разговаривал и охотно поговорил бы еще. Объяснил бы мне, как оно было во время войны. Что внучатая племянница его негласного компаньона погибла бы, если бы они с Велькером о ней не позаботились, дав ей другое имя. Что она настолько сошла с ума, что вдобавок ко всему еще и родила ребенка - позволила себя обрюхатить, так бы он выразился. Что они с Велькером сделали более чем достаточно, вырастив после смерти матери ее ублюдка. Его настоящее имя? Что это дало бы Грегору Самарину, если бы он узнал свое настоящее имя? Возомнил бы неведомо что! Тем более что Броки жили в Лейпциге. Неужели ее ублюдку не лучше было жить на Западе под именем Грегора Самарина, чем в коммунистическом приюте? Да, именно так он бы со мной и разговаривал, один старый хрыч с другим старым хрычом. Я представил себе нашу беседу во всех подробностях. Если бы я напомнил ему, что Грегор Брок мог выдвинуть требования, на которые не мог претендовать Грегор Самарин, потому что ничего о них не знал, он бы живо поставил меня на место. Требования? Какие такие требования? После инфляции, мирового экономического кризиса и денежной реформы? Когда они с Велькером за все, что сделали для Урсулы Брок, легко могли угодить в концлагерь?
И я представил себе другой разговор, состоявшийся этой весной. Шулер ждал Велькера, чтобы рассказать про Самарина, про его происхождение и его махинации. В подвале он наткнулся на деньги, а разыскивая следы негласного компаньона, обнаружил паспорт. Паспорт Урсулы Брок, которую он знал исключительно как фрау Самарин. Возможно, он считал себя обязанным рассказать об этом и Самарину. Но Велькеры всегда стояли у него на первом месте, так что информация должна была в первую очередь попасть к Бертраму Велькеру. А Велькер пришел с Самариным, и Шулер не мог поговорить с ним так, как ему хотелось. Велькер сказал, что старик говорил загадками, и, наверное, он действительно говорил загадками, не столько о деньгах, сколько о Грегоре Броке. Возможно, это не у Велькера, а у Самарина был понос, и не Велькер, а Самарин часто выходил в туалет. Возможно, Шулеру все-таки повезло и он успел сообщить Велькеру о вновь открывшихся обстоятельствах.
Или наоборот, не повезло?
Я поехал в контору и вытащил лекарства, которые забрал из ванной Шулера. Взял пузырек катапрезана и отнес в аптеку имени Коперника, где четыре милые аптекарши давным-давно обслуживают меня настолько профессионально, что я почти никогда не обращаюсь к врачам. Я отдал пузырек заведующей. Она не знала, как скоро сможет им заняться. Но когда вечером по дороге из "Розенгартена" я заглянул к себе в контору, она уже успела проверить содержимое и оставила мне сообщение на автоответчике. Это были таблетки центрамина, безобидный препарат из магнезии, кальция и калия для стабилизации вегетативной нервной системы и профилактики сердечной аритмии. Я вспомнил: центрамин попадался мне среди медикаментов, которые доктор Армбруст выписывал Шулеру и которые я нашел у него в ванной. Кстати, таблетки центрамина но виду настолько похожи на таблетки катапрезана, что их легко можно перепутать.
15
Но главное - язык!
Я так и не успел продумать дальнейшие действия. Подойдя к дому и доставая ключ, я услышал: "Господин Зельб!" Из темноты в круг света от висящей над дверью лампы шагнул Карл-Хайнц Ульбрих. В костюме-тройке. Но жилетка была расстегнута, ворот тоже, галстук висел криво. Больше никаких попыток изображать банкира.
- Что вы здесь делаете?
- Можно мне подняться к вам?
Я на секунду заколебался, и он тут же улыбнулся:
- Когда-то я уже говорил, что ваш замок - детская игрушка.
Мы молча поднялись по лестнице. Я открыл дверь и, как в прошлый раз, пригласил его сесть в кресло, а сам сел в другое. Потом, решив не быть мелочным, встал, принес бутылку белого сансерского вина и налил в два стакана.
- Хотите вина?
Он кивнул. Пришел Турбо и снова потерся о его ноги.