- Раньше Шулер был учителем Велькера и Самарина, а позже стал архивариусом банка. Когда я при нем упомянул, что интересуюсь негласным компаньоном и должен установить его личность, у него взыграло честолюбие. Он хотел доказать, что лучше разбирается в таких делах, что его одного вполне достаточно и что я ему не нужен. Он рылся в документах банка, пока не наткнулся на находку. Вот паспорт внучатой племянницы Лабана.
Жена Нэгельсбаха повертела его в руках.
- А откуда старик знал, что Урсула Брок - внучатая племянница Лабана? И откуда ему стало известно, что она мать Самарина?
- Он сам помнил ее как фрау Самарин, мать Грегора, к тому же паспорт Урсулы Брок мог находиться только в бумагах, относящихся к негласному компаньону. Не исключаю, что кроме паспорта он нашел и другие документы, которых мне не отдал. Кстати, он обнаружил и принес мне еще кое-что: деньги, которые были предназначены для отмывания в банке. Из-за денег я не сразу обнаружил паспорт. Я представлял себе дело так, что Шулер угрожал Самарину, обещал рассказать про отмывание денег, тем самым подписав себе смертный приговор. На самом же деле он подписал себе смертный приговор, рассказав все Велькеру. После этого Велькер подменил Шулеру таблетки.
Это могло и не привести к смерти. Но попытаться стоило. Если выйдет, то Шулер незаметно сойдет со сцены, если нет, будет время для второй попытки. Время не поджимало Велькера, он знал, насколько лоялен к нему Шулер, и понимал, что тот не кинется к Самарину со всех ног. Все получилось. Шулеру стало плохо, у него начался приступ, и он врезался в дерево. Заметив, что он чувствует себя все хуже и хуже, он смутно заподозрил что-то неладное, и на всякий случай принес мне свои находки - деньги и паспорт.
- Таблетки от давления… Я сам ипохондрик, Рени тоже, так что я интересуюсь медициной. Но я понятия не имею, как убить человека лекарством от давления.
Филипп объяснил:
- Убить нельзя. Но если человек принимает катапрезан и неожиданно перестает это делать, у него может начаться помутнение сознания. Остается только выяснить, откуда Велькер мог знать, что…
- Он изучал медицину. Окончив университет, пожертвовал медициной ради банка.
- А потом?
- После смерти Шулера? Вы и сами знаете. Велькер застрелил Самарина и заставил нас поверить, что совершил это в приступе тоски, ярости и страдания. На самом деле он сделал это недрогнувшей рукой, абсолютно хладнокровно. Он хотел избавиться от Самарина, который оказался потомком негласного компаньона, хотел избавиться от бессловесного помощника, который вдруг вздумал высказывать собственное мнение и принимать решения, от человека с опасными связями, который его шантажировал, от дельца с полезными знакомствами, который стоял у него на пути.
Некоторое время мы сидели молча. Потом Филипп спросил:
- А зачем ты все это нам рассказываешь?
- Разве вам не интересно?
- Почему же, интересно. Но если бы ты ничего мне не рассказал, я бы, честно говоря, не расстроился.
Видимо, я посмотрел на Филиппа как на полоумного.
- Не пойми меня неправильно, Герд. Я человек практический. Меня интересуют вещи, которым можно найти конкретное применение. Операция на сердце, ремонт яхты, разведение цветов, счастье Фюрузан. - Он накрыл ее руку своей и посмотрел на нее взглядом столь преданным, что все засмеялись.
- Мы же не можем сидеть сложа руки! Мы в это дело впутались, помогая Велькеру, а Самарина… Если бы не мы, Самарин был бы жив! - Я никак не мог понять Филиппа. - Не ты ли говорил, что мир, про который мы тогда думали, что это мир Самарина, и про который мы теперь знаем, что это мир Велькера, - это не твой мир и что ты не хочешь отдавать свой мир без боя? Разве что-то с тех пор изменилось?
- Тогда было совсем другое. Тогда мы думали, что Велькеру грозит опасность, и хотели ему помочь. А теперь кому ты хочешь помочь? Кому грозит опасность? Никому. А насчет мира… Наверное, тогда многое было сказано для красного словца. Я имел в виду исключительно опасность и помощь.
Фрау Нэгельсбах посмотрела на меня испытующе:
- Не так давно вы были против того, чтобы…
- Нет, я был не против. Только хотел, чтобы ваш муж и Филипп приняли общее решение. Для них обоих возможные последствия были гораздо серьезнее, чем для меня.
- Вообще-то, договор с частной клиникой у меня в кармане. Но что будет, если поднимется шум… - Филипп покачал головой.
- Знаете, господин Зельб, боюсь, что мы упустили нужный момент, если таковой вообще существовал. Тогда все делалось бы по свежим следам, да и мы были бы хорошими свидетелями. А сегодня мы свидетели плохие. Почему мы так долго молчали? Почему теперь вдруг заговорили? Кроме того, было темно, мы не видели, как стрелял Велькер, на орудии преступления нет отпечатков, и Велькер будет все отрицать. С убийством Шулера все обстоит еще более бесперспективно. Возможно, прокурору удастся зацепиться за отмывание денег. Но и то если повезет.
Никто ничего не говорил, молчание становилось красноречивым, все ждали, чтобы я официально закрыл тему. Чтобы оставил их в покое. А я не мог.
- Но ведь мы знаем, что на его совести два убийства! И нам на это наплевать? Это ни к чему нас не обязывает?
Нэгельсбах покачал головой:
- Вы когда-нибудь слышали о презумпции невиновности? Если невозможно изобличить Велькера, то его невозможно изобличить. Вот так.
- Но мы…
- Мы? Нужно было сразу идти в полицию. Мы этого не сделали, а теперь поздно. Помните, что я тогда сказал? Как вам в голову могла прийти мысль, что я приму участие в акте самосуда!
Теперь молчание стало гнетущим. Наконец Филипп не выдержал:
- Господин Нэгельсбах! Если не ошибаюсь, господин Руди Нэгельсбах! С вашего разрешения, Руди! Не хотел бы ты со мной, Гердом и еще одним нашим старым другом создать клуб любителей игры доппелькопф? Будем встречаться два раза в месяц или даже раз в неделю?
В Нэгельсбахе происходила внутренняя борьба. Ему свойственна старомодная, отстраненная, формальная вежливость. Панибратство для него мучительно. Обращение по имени коробит. И столь неожиданная смена темы вызвала у него чувство неловкости. Но он сделал над собой усилие:
- Большое спасибо, Филипп! Меня обрадовало ваше предложение, и я с удовольствием его принимаю. Но я вынужден настаивать, чтобы оба бубновых туза, оказавшиеся у одного из игроков…
- …трактовались не как лисы, а как свиньи. - Филипп засмеялся.
- Герд? - Фюрузан произнесла это так серьезно, что Филипп перестал смеяться, а остальные насторожились.
- Что, Фюрузан?
- Я пойду с тобой. Вдруг я тебе пригожусь, когда ты будешь убивать Велькера или поджигать его банк. Только его детей не трогай, ладно?
18
Не господь бог
Бригита пришла в одиннадцать.
- А где гости? Вы поссорились?
Она села на ручку кресла и обняла меня за плечи.
- И да, и нет.
Мы не поссорились. Но в наших доверительных отношениях появилась крохотная трещинка, и при прощании все вели себя смущенно. Я поделился новостями с Бригитой и объяснил, на что рассчитывал, приглашая гостей. И о том, как они отреагировали.
- Ах, Герд. Я их понимаю. Тебя я тоже понимаю, но они… Пойди в полицию и расскажи, по крайней мере, об отмывании денег.
- На его совести две человеческие жизни.
- А что с его женой?
- Мы никогда не узнаем точно. Все говорит за то, что действительно произошел несчастный случай. Но свою жену-то он не…
- Я не в том смысле. Понятно, что его нужно судить как убийцу. Но одного понимания недостаточно. Он что, единственный, кому место в тюрьме и кто вместо этого разгуливает на свободе? Ты хочешь начать охоту на всех преступников и со всеми расправиться?
- Меня касаются не все, а только Велькер.
- Какое ты имеешь к нему отношение? Кто он тебе? Ваши пути пересеклись, вот и все. Если бы вас хотя бы связывало что-то личное!
- Нет, как раз тогда у меня бы и не было права самому…
Я не договорил. Однажды - в Трефентеке - я уже взял на себя роль правосудия. А теперь хочу доказать, что сделал это из принципиальных соображений и, следовательно, не сводил свои личные счеты?
Бригита покачала головой:
- Ты ведь не Господь Бог!
- Нет, Бригита, я не Господь Бог. Я не могу смириться с тем, что он убил Шулера и Самарина и живет себе припеваючи, в богатстве и благополучии, вот и все. Ну не могу я с этим смириться!
Она смотрела на меня печально и озабоченно. Притянула к себе и поцеловала в губы. Не убирая рук, сказала:
- Ману ждет, мне пора ехать. Оставь Велькера в покое.
По моим глазам она видела, как мучительно для меня мое бессилие.
- Все так ужасно? Ужасно оттого, что ты думаешь, что не можешь ничего сделать из-за своего возраста?
Я ничего не ответил. Она пыталась прочитать ответ по моим глазам.
- Оставь его! Но если… если бездействие тебя убивает… Только будь осторожен, слышишь? На Велькера мне наплевать, живой он, мертвый, хорошо ему, плохо. А вот на тебя не наплевать.
Потом она уехала, а я сидел на балконе и курил, глядя в темноту. Да, Бригита права. Мое бессилие мучило меня, потому что заставляло чувствовать себя старым. Оно жгло мне душу, не давая забыть ни одного случая, когда я лишь задним числом успевал осознать, что снова опоздал из-за своей медлительности. Оно жгло, напоминая, что это я виноват в смерти Шулера. Оно скрепляло печатью итог всей моей жизни, который гласил, что ни на прокурорской стезе, ни в качестве частного детектива я не оставил после себя ничего, чем можно по-настоящему гордиться. Оно грызло меня, превращаясь в гнев, страх, боль, обиду. Если я не хочу позволить ему меня загрызть, я должен действовать.
Прежде чем пойти спать, я вытащил из комода револьвер, который лежал там много лет. У меня долго не было оружия, да я и не хотел, но, когда оно появилось, выбросить не смог. Один клиент отдал мне револьвер на хранение и не забрал. Я положил его на кухонный стол и начал осматривать: черный, как раз по руке, внутри у него смерть. Я приподнял его, взвесил на руке и снова положил на стол. Не следует ли, если я хочу к нему привыкнуть, положить его под подушку?
19
С мигалкой и сиреной
Было еще совсем темно, когда я проснулся от мысли, что со мной происходит что-то странное. В груди поселился кто-то посторонний, он заполнил меня изнутри, не давая дышать и мешая биться сердцу. Боли не было. Но был он, чужой, давящий, опасный.
Моментально лоб и ладони покрылись испариной. Появился страх, мне казалось, что тот посторонний в моей груди - это и есть страх: липкая, тягучая, разрушительная материя.
Я поднялся, сделал несколько шагов, открыл сначала окно, а потом и балконную дверь, начал глубоко дышать. Но посторонний жилец не ушел из груди, а стал уплотняться. Давя на меня изнутри. Страх перерос в панику.
Потом давление ослабло, и я успокоился. Кажется, в прошлый раз при инфаркте боль сосредоточилась в левой руке? Сейчас в левой руке я ничего не чувствовал. Но тем не менее принял решение отныне вести более здоровый образ жизни, бросить курить, бросить пить, больше двигаться. Вон Филипп - заработал золотой спортивный значок, так неужели я не смогу получить хотя бы бронзовый? У меня были хорошие, обнадеживающие мысли. Пока не начало давить снова. Опять меня прошиб пот, и я, впадая в панику, почувствовал, что тяжесть никуда не уходит, а медленно, как набегающие и отступающие волны, распространяется по всей груди. Я сел на кровать, обхватил грудь руками, раскачивался вперед-назад и сам слышал, как тихонько скулю.
Но тяжесть была только предвестником боли. Которая тоже накатывала на меня волнами, иногда медленными, иногда быстрыми, в их движении отсутствовал ритм, к которому можно было бы приспособиться. Первый приступ боли налетел как ураган, он судорогой сдавил мою грудь. Электрическим разрядом взорвался в мозгу. Мысли оставались ясными и четкими, я понял, что должен действовать. Если не буду действовать, то умру. На часах было около пяти.
Я позвонил в "скорую", и через двадцать минут появились два санитара с носилками. Двадцать минут, в течение которых волны боли трепали мое тело. Было похоже на схватки - по крайней мере, так я представляю себе схватки, - когда боль подкатывала, я старался делать глубокие вдохи. Санитары, подбадривая меня, помогли лечь на носилки и вставили в вену капельницу, из которой потекло лекарство, разжижающее кровь. Они на руках спустили меня с пятого этажа и погрузили в "скорую". Включили мигалку, в окно я видел, как ее свет отражается на стене дома. Потом включили сирену, и машина тронулась. Ехали мы не быстро. Колба и пластмассовая трубка плавно покачивались.
В капельницу добавили успокоительное? Боль не отступала. Но ощущения растворялись в ее приливах, а страх сменился слезливым смирением.
В приемном покое врач ввела мне более сильные средства. Они должны были растворить сгустки в сердце. К горлу подступала желчь, и я удивлялся, почему желчному пузырю не нравится моя жидкая кровь. А сестра не удивлялась, схватила стоящую наготове почкообразную миску и подставила мне под подбородок.
Через некоторое время меня повезли в реанимацию. Коридорные потолки, бесшумно распахивающиеся двери, лифты, врачи в зеленом, сестры в белом, пациенты и посетители - я воспринимал все смутно, мне казалось, что я в бесшумном поезде проезжаю мимо непонятной, гудящей, суетливой толпы. В длинном коридоре было пусто, если не считать одного пациента в пижамных штанах и халате, который смотрел на меня со скучающим видом, и в глазах его не мелькнуло ни любопытства, ни сочувствия. Иногда мне удавалось сплевывать в миску, стоявшую возле головы, иногда я промахивался. Пахло отвратительно.
Боль хозяйничала в моей груди. Как будто во время приливов и отливов успела измерить мою грудь и теперь знала, какая именно территория принадлежит ей безраздельно. Она стала равномерной, ровное натяжение, словно кто-то пытался то вытянуть что-то из меня, то втянуть это "что-то" обратно. Через пару часов пребывания в реанимации она утихла, удушье тоже отступило. Только вот я устал, настолько устал, что посчитал возможным просто угаснуть от усталости.
20
Отмщение за поруганную честь
Во второй половине дня пришел Филипп, он начал терпеливо объяснять, как делается ангиография. Разве мне еще не рассказали? Вводится катетер, его подводят к сердцу, и потом делают снимки. Бьющегося сердца, хороших артерий, суженных артерий, закупорившихся артерий. Если не повезет, катетер возбуждает сердце, и оно сбивается с ритма. Или может оторваться тромб, он отправляется в путешествие и закупоривает сосуд в каком-нибудь важном месте.
- У меня есть выбор?
Филипп покачал головой.
- Тогда незачем объяснять.
- Я думал, тебе интересно.
Я кивнул.
И еще раз кивнул, когда после ангиографии хирург заявил, что нужно поставить два шунта. Я не хотел знать, почему, как и где. Я не хотел ни перед кем притворяться, что от меня еще что-то зависит, ни перед врачами, ни перед сестрами, ни тем более перед самим собой.
Хирург рассказал мне о человеке из Мосбаха, которому поставили девять шунтов и который потом поднялся на Катценбукель, самую высокую гору Оденвальда. Мне не следует волноваться. Только придется на день-другой отложить операцию, пусть сердце отдохнет и окрепнет.
Итак, я ждал, и постепенно изнеможение отступало. Усталость помогала мне спокойно воспринимать утрату самостоятельности, трубку, вставленную в запястье, лицо, смотрящее на меня из зеркала, и мочу, половина которой попадает мимо. Я находился в полузабытье.
Иногда у моей постели сидела Бригита, она клала свою ладонь мне на руку или на лоб. Она читала мне вслух, и через несколько страниц я уставал. Или мы обменивались парой фраз, которые я тут же забывал. Я понял, что Ульбрих то ли не уезжал из Мангейма, то ли снова приехал, он тщетно искал меня и в конце концов обратился к ней. Что он волнуется. Что непременно хотел со мной поговорить, пусть даже в больнице. Но врачи не пускали ко мне никого, кроме Бригиты и Филиппа, и я ничего не имел против.
Потом мне снова велели ходить. Я ходил по коридору, вперед и назад, гулял по саду вокруг пруда и боялся, что неловкое движение может оторвать то, что закупорило артерии, и оно отправится к другому, более опасному месту. Я знал, что это глупый страх. И все равно не мог от него избавиться. И еще я боялся, что боль вернется, что сердце собьется с ритма и перестанет биться совсем. Я боялся умереть.
Конечно, пока я ждал операции, мне вспоминались отдельные эпизоды и картинки из жизни. Детство в Берлине, карьера прокурора, брак с Кларой, работа частного детектива, годы с Бригитой. Я думал и о своем последнем деле, которое не довел до конца так, как хотел довести.
"Я рада, что ты ничего не сделал Велькеру. Это сильно тебя потрепало, но не убило. Ты восстановишься".
Только позже я полностью понял слова Бригиты. Я не читал газет, не смотрел и не слушал новости. Но однажды заметил валяющийся на скамейке в саду номер "Маннхаймер морген", и в глаза мне бросился крупный заголовок: "Взрыв в Шветцингене". Я прочитал, что в одном шветцингенском банке взорвалась бомба. Люди серьезных увечий не получили, но материальный ущерб весьма велик. Легко раненный преступник, недавно уволенный работник банка, был схвачен сотрудниками прямо на месте преступления, а потом его арестовала полиция. Очевидно, бомба взорвалась раньше, чем он рассчитывал. Передовица была посвящена взрыву. Она не оставляла сомнений в том, что взрывом нельзя отвечать на увольнение, хоть справедливое, хоть несправедливое. Но, с другой стороны, упоминалось, что преступник - это бывший житель Котбуса и что гражданам из новых земель после сорока пяти лет коммунистического режима очень трудно ориентироваться в свободном рынке труда, что они воспринимают увольнения как личное оскорбление, и было сделано несколько сочувственных замечаний по поводу отмщения за поруганную честь.
Я сидел на скамейке и думал о Карле-Хайнце Ульбрихе. Надо бы попросить Бригиту навестить его в тюрьме и отнести ему интересную книгу, бутылку хорошего бордо и свежих фруктов. Пускай она отнесет ему шахматную доску, шахматные фигуры и сборник партий между Спасским и Корчным. На Востоке играют в шахматы. Надо, чтобы она попросила Нэгельсбаха замолвить за него словечко перед своими коллегами. Отмщение за поруганную честь - автор передовицы даже не подозревал, насколько он прав.
Мне уже пора было возвращаться в палату, врач задала мне вопросы и заполнила анкету, дала необходимые пояснения и велела подписать бумагу, что я поставлен в известность относительно возможных последствий и отказываюсь от каких бы то ни было претензий. Я решил, что на этом все, но она послушала мое сердце, измерила давление и обследовала задний проход.
На следующее утро сестра сбрила мне волосы с груди, живота, в паху и даже волосы на ляжках, которые уже брили для ангиографии. Бригите на это время велели выйти, как будто эта моя нагота выставляла напоказ нечто совсем ужасное. Когда я выпрямился и посмотрел вниз, я почувствовал жалость к моему безволосому, беззащитному члену. Такую жалость, что я чуть не заплакал. Я понял, что в капельницу мне добавили успокоительное.
До лифта Бригите разрешили идти рядом. Санитар ввез меня так, что я ее видел, пока не закрылись двери. Она послала мне воздушный поцелуй.