Той ночью мне приснился очень странный сон. Я спускался по больничной лестнице с граммофонными пластинками под мышкой. Снизу раздавались звуки нежной любовной песни, исполняемой большим оркестром, слышался гул голосов. Я перегнулся через перила и увидел, что вестибюль украшен флажками, бумажными гирляндами и британскими флагами. Над дверью висели золотистые короны, сделанные из картона и оберточной бумаги. Все пациенты танцевали. Многие нарядились по торжественному случаю, но остальные пришли прямо в больничных халатах и пижамах. Никого из этих людей я раньше не встречал, но отчего-то они казались мне знакомыми. В рамке висела большая фотография королевы, а под ней стоял треножник, на котором лежали бутерброды, ячменные лепешки и пирожки. Я увидел миски с джемом и заварным кремом. Две медсестры аккуратными рядами расставляли рядом с чайником чашки и блюдца. Одна из них открыла рот и громко, наигранно рассмеялась. Очевидно, это был праздник по поводу коронации.
Когда я спустился вниз, заметил около доспехов отца. Тот наблюдал за весельем с добродушной улыбкой. Увидев меня, посерьезнел и сказал: "Хороший мальчик". Потом закурил и выпустил в мою сторону облако ароматного дыма. Я прочел крошечные красные буквы на папиросной бумаге: "Абдулла номер 7". Даже точку разглядел. Отец начал кашлять, и тут я обратил внимание, что он плохо выглядит. Кожа казалась серой, к тому же он сильно исхудал.
– Иди, иди, – сказал папа. Он продолжал кашлять, прикрыв рот ладонью. – Отнеси пластинки маме.
Легонько подтолкнул меня в спину, и я пошел прочь, сделал несколько шагов и чуть не врезался в женщину в розовом платье. Она танцевала одна – то быстро кружилась на месте, то вдруг высоко подскакивала.
Мама сидела рядом с граммофоном. Волосы тщательно уложены в прическу "колокольчик", шею в два ряда обвивают жемчужные бусы. Я обогнул танцующих, а когда подошел к маме, она взяла у меня пластинки и сказала:
– Спасибо, Джимми.
– Какой у вас милый мальчик, – умилилась медсестра.
Мама кивнула, благодаря за комплимент, и начала перебирать пластинки.
Мимо прошли в обнимку два пациента. Мужчина был очень высокий, с длинными спутанными волосами. На нем был темный костюм, и вперед он смотрел полными слез, испуганными глазами. К мужчине прижималась хрупкая женщина, крошечная, будто колибри. Одета она была в стеганый халат, помада размазалась, а с губ не сходила безумная улыбка.
– Что будем слушать за ужином? – спросила мама. – Как насчет Элгара?
– Великолепно, – ответила медсестра. – У вас есть его торжественные и церемониальные марши?
– Я тоже сразу о них подумала, – согласилась мама.
Граммофон был покрыт каким-то материалом, похожим на крокодиловую кожу. На обратной стороне открытой крышки я увидел знак фирмы "Голос его хозяина" – маленькая белая собака с коричневыми ушами заглядывает в старинную медную граммофонную трубу. И снова я удивился, до чего же мой сон похож на явь.
– У моего мужа есть запись самого Малькольма Сарджента, "Сон Геронтия", – продолжила медсестра, явно желая доказать маме, что ее муж – ценитель хорошей музыки.
– Да, – грустно и мечтательно произнесла мама, – "Сон".
Тут я проснулся. Шум моря привел меня в чувство, и, повернувшись, я увидел лежащую рядом Джейн. И все же я до сих пор чуял запах духов матери. Вспомнил родительскую спальню и стеклянную бутылочку на мамином туалетном столике. На этикетке было написано "Шанель" и "Париж". Только когда умылся и оделся, наваждение начало понемногу рассеиваться, но окончательно оно улетучилось только после второй чашки кофе.
Первое, что я сделал, – просмотрел график дежурств в комнате сна. Мэри назначили в ночную смену. День прошел без особых происшествий, и в десять часов я спустился поговорить с ней.
Шагнул в подвал и увидел именно то, что ожидал. Мэри сидела за столом, придвинувшись как можно ближе к лампе, будто надеялась, что свет ее защитит. Она резко подняла голову, глаза были расширены от страха. Увидев, что это всего лишь я, Мэри облегченно вздохнула и расслабила напряженные плечи. Я подошел к ней, кожей ощущая присутствие в темноте спящих пациенток. Практикантка слабо улыбнулась:
– Здравствуйте, доктор Ричардсон.
– Здравствуйте, Мэри.
Девушка поспешно захлопнула открытую книгу и спрятала в ящик. Должно быть, опять пришла с молитвенником.
– Все в порядке? – спросил я.
Мэри кивнула:
– Хорошо.
Я сделал вид, будто изучаю записи, и сказал что-то о давлении Кэти Уэбб. Затем обошел кровати и вернулся к столу.
– Мэри, – начал я, – очень жаль, что вы нас покидаете.
Мэри заерзала на стуле.
– Это из-за моего жениха. Понимаете, он устроился на работу в Ипсвиче, вот я и хочу быть поближе к нему…
– Значит, вы помолвлены? – спросил я.
– Да.
– Не знал. Поздравляю.
Мэри пробормотала что-то, отдаленно напоминающее "спасибо", и отвернулась, не желая смотреть мне в глаза.
– И что же, это единственная причина?
Мэри опять повернулась ко мне.
– Причина чего?
– Вашего увольнения.
– Да.
Одна из пациенток застонала. Другая тоже издала стон, и два голоса слились в нескладном, протяжном дуэте.
– Видите ли…
Я умолк, жалея, что не продумал заранее, как поведу разговор. В голову приходили какие-то глупости. Нет, лучше сразу брать быка за рога.
– Мне кажется, дело не только в вашем женихе.
Мэри не ответила. Я заметил, что ее губы плотно сжаты.
– По-моему, вам здесь не слишком нравится.
Мэри помотала головой.
– Нет. Мне здесь очень нравится, доктор Ричардсон.
– Простите, Мэри. – Я развел руками. – Не хочу показаться назойливым, но не уверен, что вы говорите правду.
Мэри ответила не сразу:
– Сестра Дженкинс всегда была добра ко мне…
– Действительно. Строга, но справедлива.
Я улыбнулся, но взгляд Мэри оставался настороженным, а челюсти были плотно сжаты. Во всем облике практикантки чувствовался вызов.
– Вообще-то я не о сестре Дженкинс говорил. – Я взял карандаш, повертел в пальцах и положил на место. – О самой больнице. – Я поднял взгляд на угрожающе перекрещивавшиеся под потолком темные балки. – О здешней атмосфере. А она очень своеобразная, правда?
Подрагивающим голосом Мэри попыталась сменить тему:
– Как думаете, возьмут меня в Центральную Ипсвичскую больницу?
– Да, – ответил я. – Непременно возьмут.
Повисла неловкая пауза, и я решил выражаться еще прямее.
– Мэри, давно хотел вас спросить. Помните, когда я только приехал, мы с вами вместе выходили из подвала? Вы вскрикнули, а когда я обернулся, вы прикрывали рукой шею. Вы тогда сказали, что подвернули ногу, но это ведь была неправда? Вы соврали. Вас либо ударили, либо потянули за волосы.
Вид у Мэри был растерянный, испуганный.
– Послушайте меня, – продолжил я, стараясь не слишком давить на нее. – Понимаю, почему вы не хотите это обсуждать. Это вполне объяснимо. Боитесь, что вам не поверят или, еще хуже, объявят сумасшедшей. Но я верю вам. Пожалуйста, расскажите честно, что происходит. Я никому не скажу.
Мэри пристально посмотрела на меня – видимо, пыталась разгадать, каковы мои намерения и насколько мне можно доверять. Я очень хотел, чтобы она решилась заговорить, поведала мне все, и, казалось, как раз это Мэри и собиралась сделать, но тут дверь распахнулась, и в комнату сна вошла сестра Дженкинс. Я был так раздосадован, что чуть не выругался вслух.
– Доктор Ричардсон! Что вы здесь делаете?
Судя по интонации, старшая сестра давала понять, что мой приход в такой поздний час требует уважительной причины.
– Меня немного беспокоит Кэти Уэбб. Ее давление…
Сестра Дженкинс приблизилась ко мне, каблуки громко стучали по плиточному полу.
– И что же у нее с давлением? По-моему, все было в порядке.
– Оно немного низковато…
– Но в пределах нормы, правда?
– Действительно. Просто хотел проверить… исключить…
Сестра Дженкинс одобрительно кивнула.
И тут раздалось странное постукивание. Обернувшись, я увидел, как карандаш, который я только что крутил, катится по столу и падает на пол. Сестра Дженкинс наклонилась и подняла его. Положив карандаш обратно на стол, бросила строгий взгляд на Мэри. Практикантка немедленно извинилась:
– Прошу прощения, сестра.
Но на самом деле Мэри была здесь ни при чем. Я переложил карандаш поближе к себе так, чтобы она не могла до него дотянуться. Я посмотрел Мэри в глаза, но она ответила мне самым невозмутимым взглядом. Лицо практикантки стало непроницаемым.
Повернувшись, я шагнул в темноту. Оглядываться не стал, но слышал, как сестра Дженкинс что-то шепчет Мэри. Остановившись рядом с Мариан Пауэлл, я стал разглядывать лицо девушки – впалые щеки, острые скулы, растрепанные, точно у пугала, волосы. Ей снился сон. Им всем снились сны, глаза вращались под сухими тонкими веками, руки и ноги подергивались. Первой успокоилась Элизабет Мейсон. Следом за ней – все остальные.
Сестра Дженкинс пошла в ванную, но оставила дверь открытой, и по полу пролег косой желтый прямоугольник света.
Я вернулся к Мэри.
– Скоро уезжаете? – спросил я.
– Не очень. Через три недели.
– Замечательно. Тогда у нас еще будет возможность поговорить.
Мэри закусила нижнюю губу и после долгого молчания ответила:
– По-моему, нам с вами не о чем больше говорить, доктор Ричардсон.
Я взял карандаш и показал ей.
– А по-моему, очень даже есть о чем.
Дверь ванной закрылась, и прямоугольник света исчез. К нам шагала сестра Дженкинс. Я спрятал карандаш в карман и сказал:
– Спокойной ночи, Мэри.
* * *
Чепмен сидел за столом в комнате отдыха. Он не услышал, как я вошел, и не знал, что за ним наблюдают. Наклонив голову, Чепмен щипал себя за левое предплечье и при каждом щипке громко ойкал.
– Майкл, – окликнул его я.
Он оглянулся через плечо, потом повернулся ко мне всем корпусом.
– А-а, доктор Ричардсон.
– Что вы делаете? – спросил я.
– Да так, ничего, – ответил Чепмен.
Я вошел в комнату и опустился на пустой стул рядом с ним.
– Пожалуйста, покажите руку.
Рукава халата и пижамы были закатаны, кожу покрывали маленькие фиолетовые синяки.
– Майкл, – спросил я, продолжая беглый осмотр, – зачем вы это делаете?
Майкл пожал плечами и одернул рукава. Я пытался его разговорить, но он упорно хранил молчание. Бывает, пациенты с депрессией пытаются нанести себе вред, и я решил, что это как раз такой случай, но через несколько дней засомневался, правильно ли истолковал его мотивы. Оказалось, щипки Чепмена были вызваны другой причиной.
Мы играли в шахматы, дело шло к пату. Я продумывал очередной слабый ход, и тут Чепмен с удивительным пафосом проговорил:
– Жизнь…
Подняв глаза от доски, я спросил:
– В каком смысле?
– Когда учился в Кембридже, мы обсуждали, что есть жизнь.
– И…
– Был у нас преподаватель философии. Гальперин, Дж. К. Гальперин. Он очень любил одну китайскую притчу. Древнюю, то ли третий, то ли второй век до нашей эры… – Чепмен сложил ладони вместе и церемонно произнес: – "Однажды я, Чжуан Чжоу, увидел себя во сне бабочкой – счастливой бабочкой, которая порхала среди цветков в свое удовольствие и вовсе не знала, что она – Чжуан Чжоу. Внезапно я проснулся и увидел, что я – Чжуан Чжоу. И я не знал, то ли я Чжуан Чжоу, которому приснилось, что он – бабочка, то ли бабочка, которой приснилось, что она – Чжуан Чжоу. А ведь между Чжуан Чжоу и бабочкой, несомненно, есть различие. Вот что такое превращение вещей!"
– Значит, вы поэтому себя щипали, Майкл? Проверяли, не спите ли вы?
Чепмен сжал руки в кулаки.
– В последнее время мне снятся очень явственные сны, и кажется, будто я снова в Кембридже…
– Понимаю. Значит, сны у вас путаются с явью, и вы не можете понять, какая из ваших жизней настоящая – когда вы были студентом Тринити или сейчас, когда вы лежите в больнице?
Майкл ткнул пальцем в край стола, будто проверял, не снится ли он ему.
– Судя по тому, как ее рассказывал Гальперин, притча на этот вопрос ответа не дает.
– В таком случае прекратите себя щипать, это не поможет вам вылечиться, – сказал я.
– Да, – вздохнул Чепмен. – Пожалуй.
Через несколько дней Чепмен стал рассеянным, говорил вяло. Видимо, его что-то тревожило. Мы еще раз сыграли в шахматы, но он думал о чем-то своем. Я легко его обыграл, а он даже не огорчился. Я начал за него тревожиться и старался заходить почаще. Чепмен сидел на кровати, тупо глядя прямо перед собой. Как-то вечером я снова обнаружил его у окна, пальцы вцепились в металлические прутья. Этого он не делал уже давно. Пейзаж был мрачен, серые тучи висели низко, лил проливной дождь. Не оборачиваясь, Чепмен начал рассказывать:
– В колледже у меня началась бессонница. Вернее, я засыпал, но просыпался очень рано. Мне становилось скучно в крошечной комнатке общежития, и я отправлялся на долгие прогулки. Особенно часто ходил по тропинке на луга.
Чепмен отпустил прутья и сунул руки в глубокие карманы халата. Он не сводил глаз с вересковой пустоши.
– Однажды заметил на траве велосипед. Поблизости никого не было, но тут я услышал женский голос – кто-то пел. Оказалось, в реке купалась молоденькая девушка. Я спрятался за куст, и тут она вышла на берег, и я увидел, что она совсем голая. На следующее утро я снова туда вернулся, и потом тоже, и опять, и опять. Я ходил к реке каждый день, и всякий раз она была там. Было понятно, что она того. – Чепмен покрутил пальцем у виска. – Не в себе. Вела себя как маленькая. Собирала цветы, разговаривала с луной. Когда всходило солнце, махала ему рукой, а когда плавала, напевала детскую песенку. – Чепмен напел простую мелодию. – Слышали такую?
– Да, – ответил я. – Это про лодочку.
– Да. Лодочка, лодочка… – Чепмен поднял руку и замахал ею в воздухе, точно метроном. – Лодочка, лодочка, плывем при луне, гребем мы на лодочке, красиво, как во сне… – Издав отрывистый, мрачный смешок, Чепмен повторил последние слова: – Как во сне – прямо как у меня… – Чепмен повернулся ко мне, и голос его горестно задрожал. – Обнаженная. Невинная. И… я…
Лицо Чепмена сморщилось, грудь начала часто подниматься и опускаться.
– Меня накажут, доктор Ричардсон?
– А что случилось, Майкл?
– Меня накажут?
– Что вы сделали? Расскажите.
Глаза Чепмена виновато забегали.
– Ничего, – рявкнул он.
Я попытался вызвать его на откровенность, но Чепмен повернулся ко мне спиной и снова стиснул прутья. Уходя, я обернулся, и он стоял в той же позе, тихонько напевая мелодию "Лодочки".
Когда я поведал Мейтленду об исповеди Чепмена, тот лишь отмахнулся:
– Ни к чему обращать внимание на рассказы больных, им вряд ли можно верить.
Точно так же Мейтленд отреагировал, когда я заинтересовался историями пациенток комнаты сна, – он словно удивлялся моей наивности, но при этом в голосе явственно звучало раздражение. Мейтленд настоял, чтобы Чепмену назначили курс новых американских антидепрессантов. Я почувствовал себя задетым. Я так старался наладить отношения с Чепменом. Даже если его история – всего лишь плод больного воображения, все равно это прорыв, первый робкий знак доверия.
– Меньше разговоров – больше дела, – провозгласил Чепмен, попытавшись смягчить упрек фальшивой улыбкой.
Мне следовало бы не спускать глаз с Чепмена, особенно после того, как ему назначили новое лекарство. Но на той же неделе в Уилдерхоупе началось полицейское расследование, и я совсем позабыл о Чепмене и его рассказе. Мне предстояло горько пожалеть об этом упущении.
Глава 10
Я потер рукавом рубашки запотевшее окно и окинул взглядом унылую местность. Все вокруг заволакивала мутная дымка. Я заварил чаю, закурил сигарету и спустился по лестнице. На первом этаже столкнулся с Лиллиан Грей, она носилась взад-вперед по вестибюлю. Вид у девушки был встревоженный.
– Доброе утро, – поприветствовал ее я.
Лиллиан повернулась ко мне и, вместо того чтобы ответить, спросила:
– Вы только встали?
– Да, а что?
– Мэри Уильямс сбежала. Сестра Дженкинс рвет и мечет.
– Как это – сбежала?
– Извините, некогда объяснять. Спросите у сестры Дженкинс, она внизу.
Лиллиан открыла дверь женского отделения и скрылась внутри.
Я продолжил спуск и зашел в комнату сна. Всю столешницу устилали бумаги, которые сестра Дженкинс внимательно изучала.
– Что случилось? – спросил я.
– Идиотка! – прошипела сестра Дженкинс.
– Кто, Мэри Уильямс?
– В час ночи она сменила сестру Элдрич. А когда в шесть пришла сестра Пейдж, ее уже не было. Нет, вы представляете? – Сестра Дженкинс сердито фыркнула, всем видом выражая презрение. – В первый раз такую безответственность вижу! Оставить пациенток в комнате сна без присмотра! Мало того, еще и дверь открытой оставила!
Я был потрясен.
– Странно…
– Доктор Мейтленд с меня голову снимет!
– А где она сейчас?
– Откуда я знаю!
– В спальне смотрели?
– Да.
– И что, там ее не было?
Сестра Дженкинс сердито бросила:
– А сами как думаете?
– Тогда где она может быть?
– Доктор Ричардсон, сестра Томас в отпуске, у сестры Перкинс кишечный грипп, а теперь из-за этой дурехи весь график переписывать придется. И где она болтается, меня сейчас меньше всего волнует.
– Но в шесть утра было еще совсем темно…
Сестра Дженкинс нахмурилась. Она была слишком занята бумагами, чтобы обратить внимание на этот важный факт.
– Ну да, – пробормотала сестра Дженкинс, не поднимая глаз.
– Мэри Уильямс не могла миновать вересковую пустошь. Было не видно ни зги, а потом лег густой туман…
Сестра Дженкинс перестала писать.
– Думаете, она здесь?
– Очень может быть. Нужно ее поискать.
– При всем уважении, доктор Ричардсон, но я должна срочно составить новый график. И сразу отвечаю на следующий вопрос – все медсестры заняты.
– Что ж, обращусь к мистеру Хартли.
Услышав новость об исчезновении Мэри Уильямс, завхоз не выказал никаких эмоций. Кивнул, взял ключи, и мы вместе начали поиски. Проверили везде, вернее, везде, где могла спрятаться пропавшая практикантка. В кабинете для приема приходящих пациентов, в кладовках, в прачечной. Потом под холодным моросящим дождем зашагали к пристройкам. Все велосипеды были на месте, в машине Мэри Уильямс не оказалось. Я надеялся увидеть Мэри на заднем сиденье, свернувшуюся под одеялом, но, заглянув в окно, увидел только скомканный пакет.
В комнате Мэри мы обнаружили в платяном шкафу ее пальто. Хартли раздвинул занавески и окинул взглядом укрытые туманом окрестности. Завхоз ничего не сказал, но в этом не было необходимости. Мы оба пришли к одному и тому же тревожному выводу. Поиски пришлось завершить. Хартли вернулся к себе в коттедж, а я обогнул главное здание и спустился к морю. На гальку набегали темно-коричневые волны, лицо немилосердно обжигало ветром. Я сложил ладони рупором и позвал:
– Мэри! Мэри!