Содержание:
Рассказы 1
Неизвестный голландский мастер 1
Сороковой день 5
Венеция, вид с Моло 8
Реки Вавилона 12
Повести 14
Недоразумение 14
Крутой поворот 25
Пешая муза - Цикл очерков 47
Праздник перепутий 47
Все флаги в гости... 48
Орелья Грива 49
Мыза Каменка 49
Шведские горы 50
Дядя Костя 51
Лесная дорога никуда 52
Кижи. Октябрь 53
Удачный 54
Горсть смородины 55
Праздник перепутий
Читателям хорошо знакомы книги Сергея Высоцкого "Смерть транзитного пассажира", "Наводнение", "Крутой поворот". Пишет ли автор о суровом времени ленинградской блокады, о нелегких буднях работников уголовного розыска, о судьбе эмигрантов - произведения его всегда остросюжетны. Но динамизм, напряженность повествования - не самоцель. С их помощью писатель пытается определить нравственный потенциал своих героев, ответить на вопрос: что заставляет людей совершать те или иные поступки.
В эту книгу вошли новые рассказы С. Высоцкого и две повести - "Недоразумение" и "Крутой поворот".
Рассказы
Неизвестный голландский мастер
Никогда не думал, что могу быть таким нерешительным. Вот уже час хожу около кассы в большом шумном зале Московского вокзала и никак не решу окончательно - уехать или остаться? Делаю очередной круг, прохожу мимо скамейки, на которой расположилось большое семейство: миловидная, с чудесными русыми волосами женщина, две девочки, похожие на мать, и мрачноватый мужчина неопределенных лет, скорее всего глава семейства, в джинсовом костюме. Мужчина поглядывает на меня сердито. Возможно, принимает мои круги на счет своей супруги. Краем глаза я замечаю, как он, наклонившись к уху, что-то говорит жене. Наверное, обо мне, и, конечно, нелестное. Женщина смотрит в мою сторону, улыбается.
Вчера я уже сдавал билет и брал новый. Хорошо, что это была суббота. Но сегодня воскресенье, завтра мне на службу, командировка закончилась. Правда, я могу позвонить начальству и попросить один день за свой счет. Но зачем? Я еще не решил для себя главного: сказать или не сказать...
Все началось с того, что мне захотелось вспомнить прошлое, и, выйдя вечером из гостиницы, я отправился на Васильевский остров. Нет, уж если рассказывать, то надо с самого начала...
Мне показалось, что этого человека я уже когда-то видел. Во всяком случае, он напомнил мне довоенное детство. В душном вагоне метро он стоял в толпе сосредоточенных, большей частью хмурых людей и улыбался удовлетворенно и чуть застенчиво, показывая редкие, порченые зубы. Сделав из ладони трубочку, он то и дело подносил ее к глазам и пристально и подолгу вглядывался туда. На его худом, заросшем белой щетиной лице дегенерата в эти моменты отражалось какое-то непонятное, раздражавшее меня блаженство. Оторвавшись от созерцания, мужчина оглядывался на пассажиров, словно хотел кому-нибудь рассказать о том, что он увидел. Но люди отводили глаза или хмурились отчужденно, и мужчина, виновато улыбнувшись, опять углублялся в свое занятие.
До войны в нашем дворе жил Миша, молодой парень, дебил. Впрочем, мы, мальчишки, такого слова не знали и дразнили Мишу просто психом, когда он выходил гулять со своей матерью. Мать всегда крепко держала Мишу под ручку и шла, низко опустив голову, не глядя по сторонам. А парень вот так же застенчиво и блаженно улыбался, вглядываясь в сложенную трубочкой ладонь, и, завидев кого-нибудь из мальчишек, тянулся к нему, приглашая поглядеть. "Иди, псих!" - обычно кричали мы на его приглашение, и Миша, улыбаясь, смотрел на кричавшего с сожалением. Вот этого сожаления мальчишки и не могли ему простить.
Я прикинул: Мише до войны было уже лет восемнадцать, а этому мужчине не больше сорока. Впрочем, психи всегда выглядят моложе своих лет. Но нет, это был не Миша, тот погиб во время блокады. Сначала умерла его мать, потом две тети - старые девы... Кто-то из оставшихся в живых ребят говорил мне, что умер и Миша. Да он просто не мог не умереть, беспомощный и одинокий.
Перед войной я слышал, как моя мать рассказывала приехавшей погостить из деревни тетке, что психи вроде Миши родятся, если женятся близкие родственники. Но в доме у Миши мужчин не было видно, и о его отце никто ничего не знал.
Встреча с сумасшедшим напомнила мне мое детство. Но так уж, видно, предназначено мне было сегодня - вспоминать. Какой-то механизм сработал в моей памяти при виде этого человека, и люди, давно ушедшие или совсем забытые, обступили меня со всех сторон. В кармане у меня уже был билет на ночной поезд в Москву. Оставалось немного свободного времени, и мне захотелось побродить по тем улицам, где прошло мое детство, заглянуть во дворы, что служили нам, мальчишкам, полем нескончаемых битв между красными и белыми. Увы, война пришлась как раз на то время, когда только начинаются первые прогулки по набережной со знакомыми девочками, и вспомнить по этой части мне было совсем нечего.
От гостиницы я прошел набережной, через мост Лейтенанта Шмидта, по пыльной Восьмой линии. Долго стоял на углу Среднего и Седьмой, около школы, в которой начинал учебу.
Уже смеркалось. Правда, электричество на улице еще не зажигали, но в окнах домов то тут, то там вспыхивал свет. Вспыхнул он и в огромных окнах на втором этаже большого дома прямо передо мной, на другой стороне неширокого Среднего проспекта. В комнатах мелькнула женская фигура и исчезла. А несколько секунд спустя зажегся свет в окне рядом. Видимо, это была кухня. Но я смотрел в светлые окна комнаты и не мог отвести взгляда - на темно-синей стене висела огромная картина в богатой золоченой раме. Мне была видна только часть картины, но я сразу узнал ее. До войны она украшала нашу квартиру, совсем недалеко отсюда, на Третьей линии.
Ночное море, рассеченное лунной дорожкой, несколько мрачных утесов, белеющая кайма прибоя и на рейде большой парусник со спущенными парусами. Вокруг какая-то тревожная пустынность, и только на корме у парусника горит свет в небольшом окошке...
У нас дома было много картин, но эта мне нравилась больше других. Я мог часами сидеть на диване и, вглядываясь в мрачные скалы, искать притаившихся там разбойников, задумавших напасть на парусник. Даже перед сном мне обязательно хотелось взглянуть на картину - проверить, есть ли в окне свет. Пока горит огонек, думал я, паруснику нечего бояться. Значит, люди не спят, и кто-то стоит на вахте и зорко следит за берегом. Чуть что - прозвучит сигнал тревоги, взовьется белый дымок над амбразурой, и просвистит над скалами пушечное ядро. И я могу спать спокойно...
Почему я всегда думал, что этот дом на Среднем проспекте весной сорок второго разрушило бомбой? Ну, конечно, разрушило. В нем погиб мой приятель Костя Лебедев. Только он жил в другом подъезде, ближе к Пятой линии. И когда после войны я узнал о несчастье, то поставил крест на всем этом доме. Мне хотелось забыть его навсегда, забыть, несмотря на то, что в нем жил Костя Лебедев, мой приятель. Но там жил и мой враг - дядя Коля, фамилии которого я, кажется, никогда не помнил. Там жил человек, о котором мать в день первого знакомства сказала мне: "Это дядя Коля, сынок". И поэтому я навсегда вычеркнул большой серый дом с венецианскими окнами на углу Среднего и Пятой из своей памяти. Я ведь думал, что вместе с моим другом Костиком Лебедевым погиб и мой враг, дядя Коля.
В первый момент, увидев картину, я просто обрадовался, как радуются хорошему другу. Я даже не сразу вспомнил про дядю Колю. Выбрал позицию поудобней, откуда было видно большую часть картины, и разглядывал ее, не обращая внимания на толчки прохожих.
Господи, как же это все было давно, думал я. Наша большая, но такая уютная квартира, заставленная шкафами с книгами, стены, завешенные видами старого Петербурга, запах пирогов, которые пекла бабушка. И мои "кругосветные путешествия", когда, составив из нескольких стульев корвет, подняв паруса-одеяла, запасшись провизией, компасом и картой, я отправлялся в путь, навстречу паруснику, красовавшемуся на картине. Я не знал имени художника. Сейчас я вспомнил почему-то Тернера и подумал, что это был скорее всего какой-то английский мастер.
В комнате опять появилась женщина, мне показалось, что она совсем молодая. Она подошла к окну, некоторое время смотрела на улицу. Потом задернула штору в одном окне, в другом...
Минут пять я еще стоял и всматривался в окна, как будто женщина могла снова раздернуть шторы. Слабый свет, чуть проникавший из-за них, породил во мне чувство одиночества и неприютности. Я почувствовал, что на улице прохладно, что с Невы тянет сырой сентябрьский ветер, но уходить отсюда мне не хотелось. На Шестой линии, в сквере, стояли скамейки, и я сел на одну из них.
...К февралю сорок второго года мать продала на рынке свое последнее кольцо - обручальное. Еще раньше отдала за дуранду шубу, старенькое пианино...
Однажды, когда мы пошли продавать мамин оренбургский платок, я заметил, как высокий сутулый мужчина, весь заросший щетиной, придирчиво листал какую-то небольшую книжку, предложенную ему старухой. Старуха смотрела на мужчину с надеждой, а он все листал и листал книгу, что-то читал, и я даже испугался - вот он сейчас прочитает всю книгу и отдаст старухе, ничего ей не заплатив. Но, видно, книга его заинтересовала, потому что мужчина, порывшись в своей черной сумке, достал кусок хлеба и протянул старухе. Та взяла хлеб и быстро спрятала на груди.
- Мама, смотри, за книги тоже хлеб дают, - сказал я, удивившись. Мне сразу представилась гора хлеба, которую мы смогли бы получить за свою библиотеку.
Я сам подтолкнул мать к этому человеку.
Оставив меня в сторонке, мама подошла к сутулому и долго о чем-то говорила ему, время от времени оглядываясь на меня. Я видел, как мужчина изредка отрицательно качал головой, и сердце у меня падало. "Наверное, у него нет больше хлеба", - с тоской думал я. Но мать снова что-то говорила, и мужчина, глядя на нее исподлобья, кривил тонкие губы, словно жевал корку хлеба. Наконец он вытащил из кармана клочок бумаги и, написав что-то на нем толстым красным карандашом, отошел.
На бумажке был адрес: Средний проспект, дом 23, квартира 9.
На следующий день мать долго перебирала одну за другой книги в шкафу. Все книги были в красивых переплетах, с золотым тиснением на кожаных корешках. Наконец она отобрала несколько томов, я уже не помню их названий, и отнесла по адресу. Домой она вернулась веселая. С порога показала мне пузатый пакет из пожелтевшей бумаги. Это было пшено в довоенной расфасовке.
Что может быть в жизни лучше горячей, рассыпчатой пшенной каши! Даже если она без капельки масла, а просто с куском сыроватого черного хлеба.
...Я смотрю на часы. До отхода моего поезда остается час. Можно еще успеть сдать билет. Правда, я потеряю несколько рублей, ну да бог с ними.
Невольно я опять вспоминаю довоенное детство, несметное количество книг, за которые даже в дни блокады давали то пакет пшена, то кусок хлеба. А картины и старинные гравюры?
Но главное - книги. С раннего детства я благоговел перед ними. И сейчас, заходя иногда к букинистам, я вдруг загораюсь при виде томика "Русской старины" или помятой, трижды перепроданной, но не потерявшей своей элегантности и притягательной силы книжки "Столицы и усадьбы". Я осторожно листаю тома, у меня начинает шевелиться мысль о том, как было бы здорово собрать хорошую библиотеку и вечерами погружаться в книги. Но, окинув взглядом забитые книгами полки магазинов, я остываю. Время упущено. Мне уже сорок пять. Книги баснословно дороги. Их теперь не покупают, а скупают. Скупают люди, которые раньше скупали хрусталь.
Поздно.
...В тот первый вечер, продрогнув, сидя на бульваре, я все-таки вошел в дом. Я сразу узнал эту лестницу. Даже странно! Не был тридцать лет и сразу узнал. Наверное, потому, что десять - двадцать минут, которые мне приходилось проводить на лестнице в ожидании матери, казались мне нескончаемыми. Даже сейчас, как только я вступил на лестницу, меня прохватил озноб.
...Каким могильным холодом тянуло тридцать лет назад снизу, из подвала. На лестнице, что вела туда, громоздились наросты льда. Я боялся смотреть в ту сторону. Не знаю, лежали ли там вмороженные покойники, но в нашем доме лежали, и я боялся.
Дней через пять после того, как мать принесла пшено, дядя Коля пришел к нам сам. Небритый, сутулый, все в том же засаленном ватнике, с большой черной сумкой. Но у нас дома мужчина расстегнул свой ватник, и я увидел под ватником красивую меховую безрукавку.
- Это дядя Коля, сынок, - сказала мать.
Я сидел на диване и молча наблюдал за человеком, который ходил по комнате, как хозяин, подолгу останавливался у гравюр и, прищурившись, внимательно их разглядывал, листал книги, откладывал некоторые в сторонку.
Наверное, он почувствовал мою угрюмую недоброжелательность.
- Пускай мальчишка посидит в другой комнате, - сказал он матери.
И больше никогда сам не приходил к нам и меня не впустил ни разу в свою квартиру.
Почему?
Теперь я думаю, что дядя Коля был человеком дальновидным. И, наверное, считал, что у меня больше шансов выжить. Что мать, отрывая от себя последний кусок хлеба, выходит меня, а сама выживет вряд ли.
Дяде Коле не нужны были свидетели.
А тогда мне казалось, что он просто меня боится.
Он ничего от нас не унес и ничего нам не оставил.
Мы сами на следующий день к вечеру отнесли дяде Коле отобранные им гравюры. Мать вытряхнула ноты из большого черного альбома с завязками, и мы их туда сложили. Осторожно вынимали каждую из рамки, прокладывали нотными листами. Папка была большая и тяжелая, я подумал, что нести ее будет тяжело, и предложил:
- Давай свернем их в трубочку. Упакуем в газету.
- Дядя Коля просил не комкать. Мятые не возьмет. А газету залепит снег, и она размокнет. - Мать вздохнула.
Гравюры мне было совсем не жаль. Кроме одной. На ней был изображен парад на Дворцовой площади. И все участники парада - крохотные пехотинцы, кирасиры, уланы, драгуны и еще бог знает кто были изображены так четко, так скрупулезно точно, что у меня дух захватывало от этой пестроты. Отдельно толпились вельможи, а царь поднял шпагу, мчался во весь опор на белом коне. Эту гравюру я пожалел и спросил у матери:
- Мам, а что нам за это даст дядя Коля? Опять пшена?
- Обещал хлеба.
Слова о хлебе смирили меня с потерей.
Мать уложила последнюю гравюру, завязала тесемки у альбома и села. Дышала она тяжело, с каким-то свистом.
- Папа сделал бы то же самое, - сказала мама, глядя куда-то вдаль, сквозь замерзшее толстым слоем льда окно. - И дедушка твой тоже.
Отец мой, историк, преподаватель университета, погиб в начале войны под Лугой, а дед умер в Малой Вишере.
Идти нам было совсем недалеко, несколько кварталов, но мы останавливались раз пять. Отдыхали. А когда поднимались по лестнице, отдыхали чуть не на каждой ступеньке.
В каждом марше этой лестницы было двадцать шесть ступеней. Мраморных, очень стертых, широких ступеней с бронзовыми ушками у основания. В сорок втором году, когда, ожидая мать и стараясь отвлечься от своих страхов, я считал ступени и заметил эти ушки, то не знал, что в них просовывают прутья для крепления ковровых дорожек.
Меня мучили страхи. Я боялся, что мать убьют за этой обитой дерматином дверью, а гравюры заберут себе. Я боялся, что здесь, на полутемной лестнице, убьют меня, и вздрагивал каждый раз, когда где-то хлопала дверь. Уж лучше бы они хлопали чаще и по лестнице ходили жильцы. Но за все мои сидения только дважды мимо меня прошли люди. Один раз откуда-то сверху спустился старик, подозрительно оглядевший меня с головы до ног, в другой - поднималась на третий этаж женщина. Усевшись рядом со мной на ступеньку, она спросила, кого я жду. Я сказал, что маму. Женщина хотела еще что-то спросить, но в это время вышла мать, и она ничего спрашивать не стала.
За гравюры дядя Коля дал полбуханки хлеба и банку сгущенки. Радости нашей не было конца. Дома, прежде чем открыть сгущенку, я играл с банкой, как с самой дорогой игрушкой, прижимал ее к груди, целовал.
...Я медленно поднимался по ярко освещенной лестнице. Мраморные ступени были те же, широкие и стоптанные. Пахло свежей краской. Видно, лестницу недавно ремонтировали. Стены были выкрашены в нежный сиреневый цвет, плафоны вымыты. Одолев первый марш, я остановился у окна и задумался. "Чего я туда иду? Кого надеюсь встретить? Дядю Колю? Так его уже давно нет в живых - он и в сорок втором казался мне стариком. Кто эта женщина, задергивавшая шторы? Дочь? Внучка? А может быть, посторонняя? Ведь сколько я сам слышал таких историй, когда все жильцы в квартире умирали и поселяли чужих людей из разрушенных домов. Оставляли им мебель, утварь.
Дядя Коля умер? Выменивавший на куски хлеба в пшено произведения искусства, редчайшие книги! Нет!
А бомбежки? А снаряды? В конце концов даже в этот дом попала бомба и убила моего приятеля Костю Лебедева. Костю убила, а дядя Коля остался жив.
Но зайти все-таки надо. Взглянуть на старый парусник. На гравюры, если они целы. Что я теряю? Несколько секунд неловкости и замешательства, пока объясню, кто я и зачем? Переживу. Мало ли в жизни приходится терпеть даже унижений!
Я стал подниматься выше, но почувствовал, что слишком волнуюсь. Нет, сегодня я не готов идти в гости. Мне надо быть спокойным, корректным. Надо получше выбриться, отутюжить костюм. На вокзале я попросил перекомпостировать билет на завтра, позвонил домой и сказал, что вынужден задержаться на день.
Ночью мне не спалось. Как только я закрывал глаза, так видел освещенные окна и картину с парусником. Временами я начинал думать, что сделал большую глупость, оставшись. Поддался минутному чувству! Прошел бы мимо, спокойно спал сейчас в поезде, воскресенье провел с семьей и не мучил себя воспоминаниями.
Нет-нет! Это проще всего - взять и уехать. Надо выяснить все до конца, кто бы ни жил в квартире номер девять, ценности там - и наша картина с парусником, даже если, кроме нее, ничего больше не осталось, - краденые! Выменянные за куски хлеба у полумертвых, распухших от голода людей...
Спор этот продолжался долго. Наконец в комнате с ярко освещенными окнами появилась девушка, посмотрела в мою сторону и задернула шторы. Я заснул.