И все-таки, как вспомню, поневоле становится жаль. Какой он был красивый и воспитанный, и в одежде отличный вкус, и какие у него руки были сильные и мягкие, когда он меня при травме раздевал-одевал. Такой прекрасный экземпляр пропал ни за что.
Не пришлось ему на мою Галочку порадоваться, не пришлось в Лондоне пожить и изучить до конца свой лунгистик. Может, из него бы вышел выдающийся ученый, у арабов ведь тоже бывают. Может, стал бы известный и состоятельный, и мы бы и впрямь переехали все в Лондон и жили бы там нормальной жизнью без национальных конфликтов, без терактов и без курса доллара на каждый день… В Лондоне ведь так живут, верно? Или это на другой планете? Ах, Лондон, Лондон, и где он только есть, этот Лондон…
19
И еще важный итог – моя дружба с Хези.
Скажут, человек себя не уважает, мало что принимает услуги от бывшего хахаля жены, еще и другом его называет. Но это скажут люди узкого кругозора, связанные по рукам и ногам мещанскими предрассудками. А я считаю себя выше этих предрассудков, и потом, они не знают Хези. Да и меня.
Поскольку он мне теперь твердо не конкурент, мы с ним часто беседуем. Он что-нибудь стряпает в кухне, а я к нему захожу, и беседуем. И в одной беседе я ему все подробно рассказал про камни. То есть не совсем все, а как они ко мне попали.
Таня ведь меня в свое время слушать не хотела и никаких подробностей толком не знает. И ему сказала лишь что, вот, попали к Михаэлю случайно эти чужие камни, какой ужас и что теперь делать?
Он никогда ничего меня не спрашивал, с советами не лез, один раз только, когда было с Хоне-ювелиром, дал понять, что думает. И мне с тех пор уже хотелось ему все рассказать, чтобы понял, но не такие у нас были с ним отношения. А теперь рассказал и говорю:
– Ты, Хези, наверно, слушаешь и только удивляешься, как нормальный разумный человек мог ввязаться в такую историю. Я и сам удивляюсь.
А он мне:
– Нет, я не удивляюсь.
– Ну, – говорю, – во всяком случае осуждаешь.
– И осуждать, – говорит, – никак не могу. Человек слаб. Кто знает, как бы я себя повел, если бы мне выпало вдруг такое искушение.
– Ты, Хези? Нет, ты бы не поддался, я уверен.
– Напрасно ты так уверен. Вот ты расскажи мне, например, что ты думал в этот момент, когда решил взять бриллианты?
Мне даже стало смешно:
– Думал? Решил? Да ничего я не думал и не решал, просто увидел и схватил. Полное затмение. Думать начал потом, когда уже поздно было.
– То есть сделал инстинктивно. Почему же ты считаешь, что у меня сработал бы какой-то иной механизм? Не было бы затмения?
– Потому, Хези, что у тебя совесть сильно развита.
– А у тебя нет?
– У меня? – Тут пришлось задуматься. Развита у меня совесть или нет? Вот уж не знаю. Я и ему-то это сказал автоматически, потому что так говорится.
Странное дело. Столько я различных тем в своей жизни обдумал, сколько выводов сделал, и, по-моему, правильных, а вот насчет совести как-то не пришлось. Сам не знаю почему. Как-то нужды не было.
И трудно сказать, что это такое, совесть. И это при том, что в России был великий классик Лев Толстой, и еще один писатель в наше время, еще не классик но тоже знаменитый, его даже за границу выгоняли, и он тоже, как Лев Толстой, все время пишет наставления про совесть и чтобы жить не по злу. Но что это такое, совесть, кажется, нигде толком не объяснили, а я предпочитаю, чтобы было отчетливо.
Так вроде я жил не против совести, вреда без причины никому не делал, разве что там и сям, но несерьезно, тем более при моей инвалидной жизни и случая не было сильный вред кому-нибудь нанести. И со злым умыслом вроде никого не обманывал, не считая, конечно, Тани в отношении дамского пола, но тут не совесть, это совсем по другой линии. Да мне, по-моему, и развивать эту совесть было не нужно – сколько требовалось, было в меня заложено, а слишком много, это, по-моему, только себе вредить. В целом я этот вопрос когда-нибудь еще обдумаю, а сейчас не до того, и отвечаю ему честно:
– Не знаю, Хези.
– Нет, – говорит, – Михаэль. Тут, по-моему, не совесть. Вот я тебе приведу пример. Ты в детстве воровал? Украл что-нибудь?
– Ты знаешь, – говорю, – как-то не пришлось. Папиросы у матери таскал иногда, а по-настоящему нет.
– А она тебя поймала? Стыдила?
– Нет. Она очень боялась, что я под ее влиянием закурю, и ничего не говорила, думала, пока она как бы не знает, я серьезно, то есть открыто, курить не решусь. А может, даже и не замечала, я по одной брал и редко.
– Вот и очень жаль. А мне повезло. Дело в том, что я в детстве часто подворовывал.
– Ты, Хези? Ни за что не поверю.
– Да почему же? Семья была бедная, а нас, детей, было много, покупали нам что-нибудь редко, а хотелось и того, и сего, я и навострился таскать. Даже с прилавка в игрушечном магазине. И главное, мне долго не везло – не попадался, таскал всегда безнаказанно.
– Это называется не везло?
– И вот однажды пришла к нам в гости моя тетка, недавняя вдова. И я, главное, ее даже очень любил, больше всех других теть и дядь, добрая была и тихая. Пришла, оставила в комнате свою сумку и пошла в кухню к матери. Сумка большая, в ней много всего, стал я в ней копаться. Денег там было очень мало, и я ничего не взял. И попалась мне на самом дне маленькая записная книжечка в костяной обложке, старая и затертая, даже страницы пожелтели, но совершенно пустая, ни одной пометки, только на первой странице стоит: "Моей единственной от Йоава". Я и думаю, забыла тетка, что у нее в сумке столько лет эта книжечка валяется без дела. Она и не заметит. А мне она очень понравилась, особенно костяная обложка. И взял. Взял, поиграл немного, написал там какой-то вздор, а потом сунул к себе под матрас и забыл.
Тут Хези замолчал, смотрит в пол.
– Ну и что дальше? – говорю.
– А дальше вызывает меня к себе отец. Он с нами разговаривал редко, все сидел за книгами, и если вызывал, значит, что-то важное. И говорит мне: ты замечаешь, какая тетя Нехама последнее время грустная? Нет, папа, отвечаю ему, разве? Но она теперь всегда грустная. А почему, отец спрашивает, она всегда грустная? Потому что, говорю, ей жалко дядю Йоава, что он умер. Да, говорит отец, это так. Но сейчас особенно, потому что дядя Йоав подарил ей когда-то маленькую записную книжку, и она ее очень берегла и всегда носила с собой, и вдруг эта книжечка исчезла. Потерять ее она не могла, потому что никогда не вынимала, а только засовывала руку в сумку и трогала, и ей становилось немного легче. И вот с неделю назад она побывала у нас, вышла на улицу и хотела потрогать свою книжечку, а ее нет. И она ужасно огорчается.
Я сижу, уши горят, лицо горит, стыдно до смерти и страшно, что отец теперь со мной сделает. Но он только сказал: я думаю, ты эту книжечку непременно где-нибудь найдешь, знай, что это ее, и отдай.
– Ну и ты отдал?
– Отдал… Как было не отдать, я знал, что отец меня в покое не оставит. Отца очень боялся, вот и отдал. Но столько намучился, пока решился, такого стыда натерпелся, когда она плакать стала и книжечку эту целовать, а потом меня… Нет, решил я тогда же, не стоит оно того, вечно бояться, что застукают, и тогда такой стыд. Так что я думаю, что не совесть у меня сильнее развита, а только страх и стыд. А у тебя, Михаэль, такого опыта не было, поэтому ты не побоялся и взял. Ах ты мой опытный, думаю.
– Получается, – говорю, – что никакой совести нет, а только страх и стыд?
– Это уже немало, – говорит.
– Типа, не важно, что я не верю в Бога, лишь бы молился? По тому же принципу?
– В Бога ты веришь, не верить – это не в природе человека, и если станешь когда-нибудь молиться, то и сам увидишь.
Насчет молиться, то есть элохимов подпитывать, это я не знаю, разве что ради Тани, но до чего же мне душевно на него смотреть, что он такой серьезный и так моими проблемами проникся.
– Вот скажи мне, Хези, если бы ты шел по пустой улице и нашел кошелек, а в нем десять тысяч и кругом никого, ты бы взял?
– Я бы взял.
– А дальше?
– Дальше? – Задумался, даже брови свел, и говорит осторожно: – Такая находка – всегда чье-то несчастье. Поэтому я хочу думать, что дальше я бы написал объявление и развесил в том районе, где нашел. И отдал бы тому, кто потерял.
– Хочешь думать или точно бы так сделал?
– Нет, только хочу думать. А точно знать не могу. И дай Бог, чтобы никакого кошелька мне никогда не находить.
– Вот, – говорю, – это у тебя совесть. Бояться-то тебе и стыдиться некого, никто не видел.
– Да как же некого? – говорит. – Всегда есть кого…
Это он опять про Бога. Но от него это ничуть не раздражает.
Ну, не ангел? Я уверен, что он и написал бы, и развесил, и вернул бы деньги, а говорит так для моего спокойствия, чтобы мне не показалось, что я хуже его.
И на другие темы мы тоже беседуем, и всегда мне от этого хорошо. Так откровенно, что когда-нибудь я его, возможно, даже про Таню спрошу.
Вот, думаю, я о докторе Сегеве мечтал, чтобы иметь с ним задушевную беседу, а вместо того у меня кто? Хези. Йехезкель, бывший хахаль моей жены. И это не только не хуже, а наоборот, потому что доктор Сегев мне все "герой, герой" – типа свысока. Все-таки он не лично ко мне относился, а сугубо профессионально.
Как всегда, не знаешь, где найдешь, где потеряешь.
20
Когда я Хези все рассказывал, то дошел только до того места, где я камушки заплел в рамку-макраме и портрет взял с собой в больницу.
Все эти перипетии, как я потом их терял и находил и где прятал, это уже несущественно, а вот как я сказал Хоне-ювелиру, что камни ушли по назначению, это Хези и сам слышал.
И в разговоре нашем теперешнем про совесть он сказал мне: это тебе было искушение, и ты хоть и не устоял, но все же спохватился. И не важно, по какой причине ты себя ведешь, а важно, что правильно. Вернув камни, ты поступил правильно, а почему – это другой вопрос. Доверчиво так говорит, нисколько не сомневается, что я вернул. Всегда-то он предпочитает думать хорошо, а не плохо.
Я чуть не поперхнулся, однако проглотил. Но факт, что я его обманул.
Обманул, никуда эти камни тогда не уходили, кроме пяти бомбошек, которые Татьяна выбросила, а куда потом ушли двадцать семь прочих штук, ему и знать незачем. И никто никогда не узнает.
Тот парень с катка, который по ним тогда проехался, он как стал с Кармелой меня поднимать, то заметил рядом кучку белого порошка. Заметил и смеется, ты что, говорит, пикник тут ночью устраивал, кофе с сахаром пил?
И растер эту кучку ногой.
Теперь остается последнее.
Расстаться с Красненьким.
Вернуть его по назначению.
И вовсе не совесть меня одолевает, и не страх, и не стыд. Хези все равно никогда бы не узнал, а больше мне стесняться некого.
И во вредное излучение я не верю, не может из моего Красного исходить вредное излучение. Его всегда приятно было держать в руках. Но расстаться надо…
Расстаться необходимо, потому что – пока он у меня, вопрос остается открытым.
Как сказал доктор Сегев, не может начаться процесс заживления. А рана у нас проходит через всю нашу жизнь насквозь, и процесс надо начинать как можно скорей, а то станет все время гноиться и нарывать и отравлять всю систему. Пока он у меня, покоя мне не будет, а вместе со мной и всем остальным. И неизвестно, что еще может случиться.
Но как жалко!
Как жалко его отпускать! Отдавать мой чистый, блестящий, прекрасный Адамант в чужие руки, скорее всего грязные, особенно если он достанется тому русскому деятелю, который собирался его купить.
Правильно сказал ювелир Хоне, у королевы английской такого нет. А место ему, между прочим, именно там, в королевской короне. Вот если бы королеве его отдать, я бы так не переживал. Тем более английской. В Лондоне.
Вот он лежит передо мной, угрелся у меня в горсти и смотрит на меня своим круглым сверкающим глазом. Смотрит доверчиво, не ждет ничего плохого. Ему не было у меня плохо. Я о нем заботился, любовался на него, прятал, и хоть и терял, но всегда находил обратно. И он мне тоже ничего плохого не сделал, то есть лично он. Он ни в чем не виноват, и вся мерзопакость, которая вокруг него до меня была и после меня наверняка будет, к нему не пристала и не пристанет. Он всегда будет чистый и блестящий.
А впрочем, чего это ты, Михаил, такие сантименты тут развел?
Разнюнился над блестящей побрякушкой как девчонка. "Мой камень, мой Адамант, мой красавец…" Камню этому абсолютно все равно, кому принадлежать, кто его в руки возьмет, хоть чистые, хоть грязные. Ты думаешь, он на тебя как-то особенно смотрит? Полюбил тебя? Да он, кто его ни возьми, на всех будет смотреть своим блестящим чистым глазом, и не моргнет даже. А если через него людям беды получатся, смерти и слезы – это его абсолютно не колышет. Это их, людей, беды, их смерти и слезы, им и страдать, а сам он ничего не хочет, никого не любит и ничего не боится. Разве что катка многотонного, но это редчайшее стечение обстоятельств. Да он и это, надо полагать, примет без стона.
Ну и давай кончай, чем быстрее, тем легче.
Азам собирался как-то связываться со страховщиками по электронной почте, вступать в переговоры, требовать больше… Но это все законченный период нашей жизни и ушло в прошлое вместе с Азамом. Ничего этого делать не буду, расстанусь красиво. Чисто.
21
Взял два пакета ваты, которые мне Хези купил по моей просьбе, вынул их из целлофана.
Он и коробку мне на центральной почте специальную посылочную купил, довольно большую – с очень маленькой даже он мог бы догадаться, а мне все-таки перед ним как-то того… Коробок таких на почте каждый день продают десятки, а Хези человек с виду невыдающийся, никто его не запомнит.
Уложил один пакет ваты в коробку толстым ровным слоем и сунул в середку камень. На вату положил какие были елочные игрушки, еще из России привезли – все равно не понадобятся. Таня моя, как будущая еврейка, не захочет теперь больше елку справлять, тут, оказывается, это считают христианский праздник, а я всегда думал, просто всеобщий Новый год. Вот и положил, в вате должно же что-нибудь быть, если вдруг на почте захотят проверить. Посылаю друзьям в Германии русские елочные игрушки. И сверху закрыл вторым слоем ваты.
Английская газетка у меня еще с каких пор валяется, под названием "Джерузалем пост". Но я тогда недостаточно хорошо соображал. Вырезанные буквы – это годится для письма, его в ящик бросил, и никто не знает. А на посылке приемщица может обратить внимание и запомнить. Лучше всего напечатать просто на компьютере, он следов не оставляет.
Принтера у меня нет, но я все заранее приготовил. Написал адрес на компьютере, название компании ставить не стал, а просто адрес и первое имя с фамилией, какое было внизу ихнего объявления. Как бы личная посылочка, и пусть догадаются сами, страховщики эти должны быть смышленый народ, хоть и немчура. Обратный адрес придумал воображаемый, посмотрел по карте города коротенькую уличку, домов в десять, и поставил номер дома восемьдесят пять. И имя-фамилию отправителя тоже сочинил.
Сделал дискетку и попросил Хези сходить, рядом у нас есть контора, "Инстипринт" называется, как мне Алексей посоветовал. Алексей сперва говорит: да зачем тебе, дай, я у себя отпечатаю, но я сказал, это личное письмо и показывать не хочу. Посмеялся и отстал. А Хези все мои просьбы выполняет беспрекословно и вопросов лишних не задает. Не исключено, что все-таки догадывается. Попросил отпечатать у них с дискетки и дискетку непременно забрать обратно.
Во гады, за один-единственный листок, а на нем четыре строчки, пятерку содрали! А чтоб совсем и принтер выследить было никак нельзя, велел Хези сделать с листка ксерокс, это еще полшекеля практически ни за что. И еще посылка сколько будет стоить, но мне этих расходов не жалко, поскольку сознаю, что необходимо.
Принтерный листок порвал и спустил в уборную, а из ксерокса вырезал адрес и аккуратно налепил на коробку. Все готово. Теперь только закрыть коробку и заклеить скотчем.
И закрыл уже, и скотча нужную длину отрезал… Ленту эту липкую надо ведь сразу и накладывать, а я замешкался, и она у меня в пальцах сразу завилась кудрей и сама к себе прилепилась. А чего мешкать? Ведь попрощался уже, расстался навек… Тогда чего?
Листок с номерами телефона Азама так и лежит у меня с тех пор в записной книжке. Хотел было выбросить, потом подумал – отдам когда-нибудь Галке, может, она захочет сохранить памятку с его почерком.
А внизу на этом листке, в аккуратной рамочке – адрес кипрского банка с номером счета и моей фамилией по-английски. Галке этот номер совершенно ни к чему, а я его тогда же переписал к себе.
Отлепил я от пальцев скотчевую ленту и рамочку эту с номером быстро отрезал. И совершенно ничего при этом не думал, что я делаю, зачем – так, инстинктивный механизм сработал, как Хези говорит. Открыл коробку, сунул отрезанное в вату поглубже, рядом с Адамантом, и заклеил коробку.
Хези ее взял и пошел на почту.
Все. Лети, Красный мой Адамант!
Лети и не возвращайся.
22
Забастовка учителей кончилась, и Ицик теперь занят, ходит в школу.
Однако все же пришел навестить больных. Вежливо всех поспрашивал про самочувствие и присел на мою тахту.
– Ты знаешь, – говорит, – я уже везде искал и никак не найду.
– Кого искал? – говорю, как бы забыл совсем.
– Ну, как кого, а камни!
– И не найдешь, – говорю, – зря время тратишь.
– Наверное, ты прав. У меня все время было чувство, что они где-то здесь, близко, а теперь я начинаю думать, что ты прав и их здесь нет.
– Ни близко их нет, ни далеко, и нигде.
– Как это нигде?
– А вот так. Нету их, и все тут. Нет и не было.
– Не было? Что значит – не было?
– Да то и значит. Не было никаких камней. Откуда ты взял, что были?
– Ну как же…
– Ты их видел?
– Я не видел, но в интернете… и на базаре…
– Во-во, на базаре, слушай их больше. И интернет твой тот же базар.
– А полиция? Полиция зачем приходила?
– Это ты полицию и спроси.
– А Коби с хозяином ресторана? Они же их в твоих тряпках искали?
– А ты так точно знаешь, что именно они искали?
– И даже убили друг друга…
– А ты так точно знаешь, из-за чего убили?
Растерялся и не знает, что сказать. Но до чего настырный малый!
Обиделся. Губы надул и говорит:
– А ты зато все знаешь и скрываешь.
– Нет, – говорю, – и я не знаю и знать не хочу.
– Знаешь, знаешь, я вижу.
– Брось, Ицик, не приставай, мне сейчас не до того.
– Не приставай… Ладно. Тогда я им так и скажу – мой сосед Михаэль все знает, но мне говорить не хочет. Может, им скажешь.
– Им? Кому это им?
– Ну, этим… К тебе разве не заходили?
– Кто не заходил?
– Журналисты, один с фотоаппаратом, а другой так. Они репортаж делают для своей газеты. Сказали, еще зайдут.
Журналисты…
Журналисты? Или еще какие-нибудь?
Еще зайдут…
Господи, неужели не конец?
КОНЕЦ
© "Текст", 2006, 2012