20 сентября, среда, 11 час. 55 мин.
Деверь достал из-под дивана модный чемоданчик-кейс с железной аккуратной пластинкой "хитачи", прикнопленной к гофрированному боку чемоданчика, аккуратно, едва дыша, чтобы не повредить, извлек оттуда большую черную видеокамеру с широким хрустальным зраком, раструбом видоискателя и множеством кнопок на панели. Вставил в паз батарею питания – черный матовый кирпичик, – словно бы патронный рожок вогнал в автомат, – пробурчал, ни к кому не обращаясь:
– Чтобы этой чертовой техникой пользоваться, надо специальное образование иметь… Окончить какой-нибудь операторский факультет с электронным уклоном. Либо этот самый… ВГИК.
Клоп не выдержал, "подмазал" начальство – очень уж ему захотелось сказать Деверю что-нибудь приятное:
– Но голова-то у тебя варит, как будто ты этот ВГИК два раза окончил, – со всеми кнопками справляешься.
– Да только не всегда справляюсь так, как надо, – проворчал Деверь, навел глубокий, таинственно посвечивающий фиолетовым светом зрак на Клопа, скомандовал: – А ну, замри!
Клоп замер, Деверь нажал на кнопку спуска, послышался ровный тихий звук, и Деверь недовольно покачал головой, глядя в раструб искателя:
– Ну и рожа у тебя, Клоп!
– И чем же она тебе не нравится?
– Да кирпича просит. Больно непотребная.
– А-а, – миролюбиво протянул Клоп. – Она у всех нас кирпича просит. У всех такая. Без исключения, – Клоп выразительно глянул на Деверя, помотал перед собой рукою, скорчил физиономию объективу, высунул толстый, с белым нездоровым налетом язык и замолчал.
– Ты не молчи, Клоп, ты говори… Поговори со мной, например. Расскажи что-нибудь интересное. Я уже съемку делаю.
– А что говорить-то, когда нечего говорить, а что говорить-то, когда нечего говорить, а что говорить-то, когда нечего говорить… – длинно и нудно завел Клоп.
Где-то когда-то он слышал такую присказку – то ли с экрана телевизора схватил, то ли по радио, сейчас присказка очень кстати пригодилась ему. Клоп был доволен этим обстоятельством – он хоть и не Деверь, который способен управляться с тридцатью кнопками видеокамеры – кнопок действительно насыпано больше, чем пуговиц на деке баяна, – но тоже показал, что и скроен ладно, и шит не по-банному.
– Все, хватит, – недовольно проговорил Деверь. – Разболтался!
– Но ты же просил!
– Хотя бы стихотворение какое-нибудь прочитал. Пушкина, например. А то завел какую-то молитву. Лабуда.
– Пушкина я не помню.
– Тогда этого самого… Рассола Гамзатова.
– О таком я вообще не слышал.
– Интеллектуал! Вумный, как вутка! – Деверь отмотал пленку назад, ткнул пальцем в оранжевую кнопку, и из резинового раструба видоискателя полился ровный сильный свет. Приник к раструбу. – М-да, Клоп, рожа у тебя все-таки… М-да. Показательная. Не дай бог, вечером в подъезде встретить. На, посмотри! – он откинулся от раструба, кивком показал, куда надо смотреть.
Клоп тщательно отер большой крапчатой рукой рот, будто собирался отведать чего-нибудь вкусного либо уже отведал, аккуратно, боясь прищуренным, враз заслезившимся глазом раздавить камеру, приник к раструбу, промычал что-то восхищенное в отличие от Деверя, он, видимо, понравился себе, проговорил удовлетворенно, хотя и с некоторыми виноватыми нотками в голосе:
– Ну и что рожа? Рожа как рожа, самый раз для конца двадцатого века.
– Ого, как высоко засадил! Круто. Ты что, газетку в туалете прочитал? Последний номер? Все, хватит кино про себя смотреть, давай снимать кино про других! – Деверь отобрал у Клопа камеру, навел объектив на сгорбленного молчаливого Костика. – Эй, парень! Изобрази улыбку!
Костик отвернулся от видеокамеры, плечи у него приподнялись, по-птичьи мелко задергались, изо рта вырвался тонкий захлебывающийся звук.
– Не хочешь – не надо, – сказал ему Деверь. Он продолжал снимать Костика и в таком состоянии – снимал его надломленную, смятую, словно бы сбитую влет дробью, фигуру, скулящее мокрое лицо, предметы, которые находились рядом с ним. Глядя на Костика, любой мог бы заплакать.
Деверь должен был снять Костика на кассету, но не знал, какого Костика лучше запечатлеть – захлебывающегося плачем, в слезах, или же смеющегося, радостного, с большим тульским пряником в руке, измазанного вареньем, или какого-нибудь еще, просящего, ждущего, когда папа и мама освободят его, – у каждой из этих подач были свои плюсы и свои минусы, поэтому Деверь снимал Костика, совершенно не представляя, войдут эти кадры в "фильм" или нет.
Вечером он должен был сдать пленку человеку, который приедет за ней специально, – утром смонтированный "фильм" будет передан Белозерцеву в обмен на сумку с долларами. Деверь, конечно же, прикидывал, каким должен быть этот "фильм", какой Костик поставит Белозерцева на колени – плачущий или смеющийся, но пока ничего путного не придумал, продолжал снимать плач Костика, морщился от тупой тяжести внутри, от собственного дыхания, отдающего водочным пополам с рыбой запахом, ощущал, как у него на шее дергается тонкая непокорная жилка.
"Это все от недопития, – родилась в голове "вумная" мысль, – все болезни от недопития, особенно простудные. Впрочем, болезни от нервов бывают тоже. Хотя если разобраться хорошенько, то и они – также от недопития".
20 сентября, среда, 12 час. 00 мин.
Денег набралось уже на две передачи. Белозерцев понял, что первый барьер взят и немного поспокойнел, обрел возможность трезво соображать, совмещать одну информацию с другой, делать этакие аналитические выжимки – то самое, что стоит дороже денег, дороже золота, дороже всего самого ценного, что есть в деловом мире. Дышать стало легче, из груди исчезла боль, он перестал ощущать свое сердце. Когда человек слышит нервный, пугающе-громкий стук собственного сердца, отдающийся толчками в ключицах, звоном в висках, стеснением в затылке – значит, сердце у него не в порядке, надо идти к врачу проверяться, а потом килограммами глотать лекарства.
Дух зависит от тела, от состояния сердца, почек, печени, мочевого пузыря, желудка, всего, что составляет его плоть, зависит от дерьма. И эта зависимость должна обязательно вызывать скорбные мысли о непрочности и уязвимости не только бытия – всего мира. Всего, что способно двигаться, дышать, бороться, есть, испражняться, делать пакости. Белозерцев нынешний – то есть двадцатого числа, двенадцати часов дня, был совсем иным Белозерцевым, чем, допустим, вчера, позавчера или всего два часа назад. Произошли изменения, в том числе и в организме. У него сейчас совсем другое состояние духа, другое состояние плоти, другое состояние мозга… Он совершенно иной, чем был час назад.
Сейчас он был способен бороться, а час назад – нет. Но опять-таки – как бороться? Если постоять за себя в уличной стычке – да, это он мог, зубами выдрать кредит у президента банка, который его ненавидит, – тоже мог, защитить "Белфаст" в арбитражном суде – и это мог сделать, несмотря на свое пришибленное состояние, как мог постоять и за свой дом, за семью в случае налета, а вот за Костика, угодившего в чужие страшные лапы, находящегося сейчас невесть где, он был готов биться до последнего, готов был отдать за него собственную жизнь, но не знал, как действовать, боялся сделать неосторожное движение – тут все надо тысячу раз взвесить, две тысячи раз примерить и только потом совершить первый маленький шажок. Любая неловкость, любое неточное движение могут окончиться бедой. Он вытащил из кожаного, пристегнутого к поясу кошелька аппарат сотовой связи, встряхнул его, будто градусник, с которого хотел сбросить температурную нитку, потом вытянул антенну и нажал на клавишу включения. Все помеченные цифрами кнопки, густо заселившиеся на внутренней части трубки, зажглись зеленоватыми разбойными огоньками. Аппарат работал. Но молчал – Белозерцеву не звонили. Он вздохнул, загнал антенну в паз, выключил аппарат и положил его на стол. Кроме Илларионова и Сикокова ему помогли Бурштейн, президент медицинского банка – старый друг Бурштейн, понимая, в каком состоянии находится Белозерцев: все цвета перед ним, наверное, пропали, кроме цвета боли и еще, может быть, некоторых серых оттенков тоски, выделил, как и Сикоков, сто тысяч "зеленых" наличными, без всяких процентов; помог Рудик Мидарян – владелец рекламного агентства "Ага", он дал двадцать тысяч долларов. Еще – Александр Свиридов – владелец издательской-распространительной сети "Спорт для каждого", Саша Яковлев из государственного акционерного общества "Москва" и другие – в общем, тех, кто помог, было больше, чем тех, кто не помог.
Тех, кто не помог, Белозерцев решил вычеркнуть из своей жизни – не было у него ни таких друзей, ни таких знакомых, а были так себе – случайные люди, тени, физиономии – никто, в общем. Хотя характер у Белозерцева был такой, что он не то чтобы человека выбросить из своей жизни – он не мог выбросить даже домашнюю, способную только гадить да красть тапочки собачонку. Каждое такое движение, считал он, оставляет след, метку, плохую память – то самое, за что потом придется отвечать. И наверное, был прав.
Впрочем, след оставляет все – и это заносится в особый реестр, отмечается в книгах – и букашка, раздавленная каблуком, и прихлопнутая тяжелой ладонью божья коровка, и майский жук с выдранными крыльями, и кастрированный ради забавы кот, и безлапый голубь – за все потом приходится отвечать.
Он выбрался из кабинета на улицу – захотелось немного подышать свежим воздухом, увидел рядом с собой Бориса, шофера. Спросил машинально:
– Ты что, Борь?
– Да так… Мало ли чего, Вячеслав Юрьевич… Борис подстраховывал его, охранял, Белозерцев понял это и благодарно коснулся пальцами его плеча.
– Ты Москву любишь, Боря?
– Очень. Я же коренной москвич.
– И я коренной москвич. Только вот раньше я Москву любил, а сейчас нет. Не та она стала, совсем другая. Что такое чужая беда, не понимает. Куда ни глянь – всюду враждебные лица. Готовили строителей светлого будущего, а приготовили… дерьмо какое-то, которое плавает и не тонет. Наемных убийц, воров, сутенеров. Страшно жить в такой Москве.
Белозерцев скользнул взглядом по глухому, с зашторенными окнами дому, расположенному напротив "Белфаста", подивился его нелюдимости, подумал о том, что сейчас, наверное, в Москве большинство домов – такие. Стучаться некуда. Не откроют. Эх, Москва, Москва…
20 сентября, среда, 12 час. 15 мин.
Волошин постучался в обитую черным кожзаменителем зверевскую дверь – секретарша ушла в буфет чаевничать, стол ее стоял пустой, предупредить генерала было некому, поэтому Волошин решил обойтись без обычного расшаркивания ножкой и соблюдения неких правил, при которых генерал был небожителем, прописанным в горных высях, а майор"– всего лишь майором, человеком, стоящим на хлипкой скрипучей перекладине где-то между небом и землей, посреди лестницы, и не понятно еще, сумеет он подняться выше, к полковничьим звездам да к генеральским лампасам или же хряснется с лестницы вниз. Майор – это критическое звание, через которое многим не удается перевалить – так с майорскими погонами и уходят в отставку.
– Заходи, чего скребешься, как мышь? – услышал Волошин фомкий недобрый голос генерала. – Словно болячки расчесываешь. – Когда Волошин одолел притемь тамбура и генерал рассмотрел его, то немного смягчился и голос стал другим, и складки, образовавшиеся около рта, разгладились. – Это ты, майор? Ну, выкладывай, с чем пожаловал. Только помни, во времена Алексея Тишайшего тем, кто приносил плохую весть, рубили голову.
– Не знаю, какая у меня весть, товарищ генерал, плохая или хорошая… Вам решать.
– Человек я, майор, добрый, топор держу всегда в наточенном состоянии – в крайнем случае резекция будет безболезненной. Голову твою заспиртуем и сдадим в музей МВД. Выкладывай!
– Проверили телефонную будку, из которой был сделан звонок. Любопытная деталь – к будке под землей проложен кабель.
– Фью-ють, – не выдержав, невольно присвистнул Зверев. – Теперь все становится на свои места. Все понятно… Куда выведен кабель, обнаружить не удалось?
– Пробуем.
– Хорошо. Обязательно сообщи об этом майору Родину. Больше пока никому. Все понял? Не то клопы в нашем заведении обязательно зашевелятся – через них информация как пить дать уйдет.
Волошин вышел, а Зверев, обхватив крупную лобастую голову руками, задумался о том, что время наступило хуже, чем в Гражданскую войну, на работе сотрудникам уже нельзя доверить закрытую служебную бумагу или хотя бы мало-мальский секрет, как только доверишь, так все, можно считать, что это уже не секрет.
– Тьфу! – сплюнул генерал Зверев в сторону и выругался.
20 сентября, среда, 12 час. 20 мин.
Волошин понимал, что если он отыщет распайную коробку, место, к какому дому выведен кабель, протянутый от телефона-автомата, то мигом снимет головную боль и у себя, и у Родина, и у генерала Зверева. Для начала Волошин нашел знакомого капитана в районном управлении внутренних дел. При очередном делении не все было ясно, черта с два поймешь, кто куда отошел, кто кому ныне подчиняется – кроме районов были созданы округа, округа в свою очередь также были поделены, сотрудников не хватало, ни один бюрократ не мог ответить, кто перед кем должен ломать шапку, кто в городской милиции находится, кто в муниципальной, кто в окружной, кто в районной милиции, кто в рыночной, а кто дежурит в отделениях, занимается низовой работой – народу нигде не хватало, все оказались раскиданными по разным углам, спеленатыми по рукам и ногам, при работе все вроде бы находятся, но не при деле. Более слабой и беспомощной милиция не была никогда.
Работники посильнее из милиции ушли – их подобрали кооперативные структуры, разные Белозерцевы и иже с ними, для которых иные милицейские чины были готовы в блин раскататься, лишь бы угодить, – и завтра может сложиться такая обстановка, что Белозерцева уже некому будет обслуживать. Все переместятся к другим Белозерцевым, к коммерсантам и банкирам, к денежным "нью рашенз". Украли у Белозерцева сына – что ж, плохо, конечно, но из этой ситуации он должен будет выкручиваться сам.
И этот грустный момент наступит уже скоро, очень скоро.
С капитаном из районного управления Волошин когда-то вместе учился в университете, на юридическом факультете. В университете их пути и разошлись: будущего капитана переманили в "Вышку" – Высшую школу милиции, а Волошин остался в МГУ. Внимательно просмотрев список сотрудников районного управления, Волошин остановил взгляд на фамилии Корочкина.
"Тот Корочкин или не тот?" Позвонил. Оказалось, тот.
– Я тебя вычислил методом тыка, – сообщил он Корочкину. – Лучший научный метод, с его помощью сделано столько открытий! Сколько же мы не виделись?
– Ладно, выкладывай, чего тебе от нашей управы надо?
– Корочкин решительно пресек сентиментальные воспоминания ветерана Волошина.
Волошин не обиделся.
– Ничего не надо, кроме шоколада, знаешь такую присказку? Нужна подробная карта квадратов Же пятьдесят шесть, Же пятьдесят семь и Же пятьдесят восемь. С указанием домов. Сумеешь достать?
– Что, в городском управлении уже и карт своих нет, обирает районные? – Корочкин не упустил случая поддеть представителя вышестоящего управления. Знакомая ситуация: этих районщиков хлебом не корми, дай только пару кнопок в стул представителю "города" загнать.
– Есть, да районные лучше. Печать на них четче. Давай, Корочкин, не жмись.
– Расскажи хоть, в чем дело, что так город заинтересовало?
– Много будешь знать – скоро на пенсию уйдешь.
Конечно, карта имелась и в городском управлении, но проще взять ее было все-таки в "районе" – это ведь их территория, их земля, они знают ее в несколько раз лучше, чем "город". Через десять минут подробная карта района, откуда были сделаны два телефонных звонка вымогателей, лежала на столе у Корочкина.
– Тебе карту привезти? – спросил Корочкин насмешливо. – Или по почте прислать?
– Спасибо за идею насчет почты. Только я, пожалуй, сам приеду.
У Волошина была своя машина – старый, с царапинами на бортах "жигуль" пятой модели, – майор предпочитал ездить не на дежурной "волге" и не на общественном транспорте, а на своем "боливаре" – так было надежнее.
20 сентября, среда, 12 час. 35 мин.
Многие из нас не единожды задумывались, откуда у "нью рашенз" деньги? Откуда они взяли их, где напечатали? Из каких тайников достали рубли и доллары – да не мятыми жиденькими пачечками, где каждый рублик двадцать раз обслюнявлен и сорок раз просчитан и пересчитан, а целыми чемоданами, легковыми машинами, грузовиками, вагонами – не может быть, чтобы все это хранилось в сберкассе… Все, почти все ворованное! Белозерцев тоже об этом думал. Собственно, ему не надо было рассказывать, откуда он сам взял свой капитал, откуда прыгнул в "богатенькие Буратино". Единственное что – иногда его брал за горло и давил, давил, давил секущий страх: вдруг найдутся люди – какой-нибудь Феликс Дзержинский конца двадцатого века "с сотоварищи", – и все раскопают?
Ведь тогда Белозерцеву пришьют даже то, в чем он совсем не виноват – и нищих одичавших старух, живущих на чердаках и в подвалах, среди труб отопления и гнусных крыс, на ступеньках, в подъездах, и бомжей, убивающих друг друга из-за корки хлеба, и заслуженных, в золоте орденов фронтовиков, чьих сбережений, скопленных за долгую трудовую жизнь, в результате двух павловско-гайдаровских чихов не хватило даже на то, чтобы купить неокрашенный деревянный гроб – их хоронят в полиэтиленовых мешках, – и лопающихся от жира чиновников из многочисленных администраций, и афганских ветеранов, ставших бандитами, и русских людей, погибших в Чечне и в Таджикистане, – собственно, этот список огромен, и когда начнут подбивать бабки, то вместе с другими, с теми, кто в этом виновен по-настоящему, накроют и его, полувиновного.
Хоть и возникали у него мысли, от которых останавливалось сердце и белели глаза, тело делалось ватным, бесчувственным, чужим, а все-таки не виноват Белозерцев во вселенском воровстве, в том, что происходит, в хапужничесгве неразборчивых в вопросах чести лаборантов, дорвавшихся до кожаных правительственных кресел.
Сейчас проще показать пальцем на того, кто не ворует, чем на тех, кто ворует. Последних слишком много, не сосчитать. Тьма.
Он успокаивал себя мыслью, что до этого дело не дойдет, а если дойдет, то он будет далеко не в первых рядах. И даже не во вторых. И быть может, и не в третьих… На некоторое время его отпускало, на душе делалось легко, бесшабашно, будто после хорошего вина, но потом снова наползала в душу серая холодная тяжесть.
Видать, Белозерцев здорово провинился перед Богом, раз по нему сегодня влет ударили дробью, свалили с небес на землю. Может, действительно он виноват в том, что в Москве голодают нищие старухи, а проездной билет в метро равен минимальной зарплате – один только месячный билет! На одного человека. Что же в таком разе делать? Он невольно закрыл глаза, ощутил внутри себя пустоту, тоску – сырую, сочащуюся, могильную. От такой тоски глаза всегда бывают мокрыми, еще внутри была боль, к которой он за нынешний день уже немного привык.
Что делать, что делать… Извечный вопрос недоумков, любящих копаться в человеческих нечистотах. Чистых людей нет, Россия – грешная страна, ангелы на ее земле уже давно не рождаются, за все годы советской власти – ни одного.