•
Она просыпается, когда приносят газету. Каждое утро. Бум! - газета падает на деревянный пол. Дверь за дверью. Она пробовала догнать его и остановить, но ни разу не успела, видела лишь его спину. Молодой парень, волосы собраны в хвост. Если сумеет догнать, она объяснит ему, как люди чувствуют себя по воскресеньям в пять часов утра.
Больше не уснуть. Она ворочается, ерзает, потеет, надо, надо заснуть, но не выходит, раньше с этим никогда проблем не было, но теперь сразу наваливаются мысли, шесть утра, а нервы уже на пределе, черт бы побрал этого разносчика газет с его хвостом.
"Дагенс нюхетер" по воскресеньям толстая, прямо как Библия. Она лежит, держит перед собой несколько страниц, выхватывает слова, тут и там, их слишком много, никак они не складываются в связный текст. Все эти интересные репортажи про интересных людей, которые она должна бы прочитать, но не может, аккуратно складывает стопкой, чтобы прочесть позже, но никогда не читает.
Она места себе не находит. Все эти часы. Газета, кофе, зубы, завтрак, постель, мытье посуды, снова зубы. Еще и половины восьмого нет, воскресное июньское утро, солнце пробивается сквозь жалюзи, но она отворачивает лицо, пока что не выносит свет, слишком много лета, слишком много людей, держащихся за руки, слишком много людей, спящих рядом с другими людьми, слишком много людей, смеющихся, играющих, любящих, она их не выносит, по крайней мере сейчас.
Она спускается в подвал. К своему отсеку. Там темно, сиротливо, неприбрано.
Она знает, работы там как минимум часа на два. Тогда будет хотя бы уже полдесятого.
Первым делом ей бросается в глаза взломанный висячий замок. В соседних отсеках то же самое, надо бы выяснить, кому они принадлежат, тридцать второй и тридцать четвертый, она уже семь лет в доме, а их хозяев никогда не видела. Теперь у них есть кое-что общее - взломанные замки. Теперь есть повод поговорить.
Кроме того, велосипед. Точнее, его отсутствие. Дорогой черный велосипед Юнатана, с пятью скоростями. Который ей велено продать, минимум за пять сотен. Теперь придется звонить ему, домой, его отцу, лучше сказать сейчас, тогда он успеет успокоиться к своему возвращению.
Впоследствии она никак не могла понять, почему не увидела сразу. Что могла думать о том, кому принадлежат тридцать второй и тридцать четвертый отсеки, что могла думать о черном горном велосипеде Юнатана. Она будто не хотела видеть, не могла видеть. Когда полиция допрашивала ее, она истерически засмеялась, услышав вопрос, что она первым делом увидела, когда открыла свой отсек. Первое важное впечатление. Смеялась она долго, пока не закашлялась, смеялась и сквозь слезы объясняла, что думала тогда только об одном: как Юнатан расстроится из-за пропажи своего черного велосипеда и что теперь он не сможет купить компьютерную игру, которую она ему обещала, рассчитывая выручить за велосипед как минимум пять сотен.
Она ведь никогда прежде не видела смерть, никогда еще на нее не смотрели неподвижно, не дыша.
Потому что именно так и было. Они смотрели на нее. Лежали на цементном полу, и под головой у обеих цветочные горшки, как твердые подушки. Маленькие девочки, моложе Юнатана, не старше десяти. У одной волосы светлые, у другой - темные. И всё в крови - лицо, грудь, живот, бедра. Запекшаяся кровь повсюду, кроме ног, ножки чистые, будто вымытые.
Она никогда раньше их не видела. А может, видела. Они ведь поблизости жили. Конечно, наверняка видела. Может, в магазине. Или в парке. В парке всегда много детей.
Почти трое суток они пролежали на полу ее отсека. Так сказал судебный медик. Шестьдесят часов. В вагине, в заднем проходе, на теле, в волосах обнаружены следы спермы. Влагалища и анусы подвергались так называемому острому насилию. Острый предмет, предположительно металлический, неоднократно внедрялся туда, что вызвало сильное внутреннее кровотечение.
Возможно, они ходили в одну школу с Юнатаном. На школьном дворе всегда много девчонок, и все на одно лицо, девчонки как девчонки.
Обе раздетые. Одежда лежала перед ними, прямо у двери отсека. Одна вещица подле другой, рядком, как на выставке. Куртки свернуты, брюки сложены, кофточки, трусики, носки, обувь, резинки для волос - все в идеальном порядке, разложено аккуратно, в двух сантиметрах друг от друга, два сантиметра от одной вещи до другой.
Они смотрели на нее. Только не дышали.
I
(Одни сутки)
Примерно наши дни
В маске он всегда чувствовал себя глупо. Взрослый мужчина в маске не может не чувствовать себя глупо. Он видел и других мужчин в масках, например Винни Пуха, Дядюшки Скруджа или еще кого-нибудь, но они держались солидно, с достоинством, будто маска им вовсе не мешала. Никогда я этого не пойму, думал он. Никогда не привыкну. Никогда не стану таким отцом, о каком сам мечтал и каким решил стать.
Он пощупал пластмассу на лице. Тонкая, прилегающая, яркая. Сзади резинка, крепко прижимающая волосы. Дышать тяжело, пахнет слюнями и потом.
- Ну, давай, пап, догоняй! Беги! Не стой на месте! Страшный Серый Волк всегда бегает!
Запрокинув голову, она смотрела на него, в длинных светлых волосах запутались травинки и земля. Она старалась выглядеть сердито, но сердитые дети не улыбаются, а она улыбалась, улыбалась, как улыбается любой ребенок, после того как Страшный Серый Волк долго гонялся за ним по всему деревенскому особнячку, пока окончательно не выдохся и не захотел стать кем-нибудь другим, без маски, без волчьего языка и волчьих зубов из пластмассы.
- Мари, я больше не могу. Страшный Серый Волк должен присесть. Страшный Серый Волк хочет стать маленьким и добрым.
Она замотала головой:
- Еще один разок, пап! Только один.
- Ты и прошлый раз так говорила.
- Последний раз.
- Ты и это прошлый раз говорила.
- Ну, в самый последний раз.
- Самый-самый?
- Самый-самый.
Я люблю ее, думал он. Она моя дочь. Долгое время я не понимал, теперь понимаю. Я ее люблю.
Вдруг он заметил тень. Прямо за спиной. Осторожную, крадущуюся. Он-то думал, что крадущийся где-то впереди, возле деревьев, а оказывается, он позади, сначала двигался медленно, потом быстрее. В тот же миг впереди вдруг выскочила девочка с травой и землей в волосах. Оба разом налетели на него с двух сторон, он пошатнулся, упал на землю, а они набросились на него, навалились сверху, девочка вскинула вверх руку, темноволосый мальчик, ее ровесник, повторил ее жест, хлопок по ладоням - победа.
- Он сдается, Давид!
- Мы победили!
- Поросята лучше всех!
- Поросята всегда лучше всех!
Когда двое пятилеток с обеих сторон нападают на Страшного Серого Волка, у него нет никаких шансов. Так всегда. Поэтому он перевернулся на спину, они не отцепились, сидели на нем верхом, а он сорвал с лица пластмассу, зажмурился от яркого солнца и громко расхохотался:
- Странное дело. Почему-то я никогда не побеждаю. Я вообще хоть раз победил? Вы можете мне объяснить, а?
Те двое, к кому он обращался, не слушали. У них же в руках трофей, пластмассовая маска, сперва они ее примерят, торжественно побегают с этим "скальпом", потом войдут в дом, поднимутся на второй этаж, в комнату Мари, положат маску на комод рядом с другими, молча постоят перед ним - курган вечной славы в Дакбурге двоих пятилетних друзей.
Он проводил их взглядом, когда они уходили. Смотрел на соседского мальчугана, на свою дочку. Сколько жизни у них впереди, сколько лет в руках, сколько месяцев, которые утекут сквозь пальцы. Я им завидую, думал он. Завидую бесконечному времени, ощущению, что один час длится долго-долго, что зима никогда не кончится. Они скрылись в доме, и он повернулся лицом к небу, лежал на спине и выискивал разные оттенки синевы, так он делал и в детстве, и сейчас, ведь в небе всегда множество оттенков голубого. Ему было хорошо тогда, в детстве. Папа - кадровый офицер, капитан, это имело огромное значение, поскольку капитан все ж таки старший офицер и расшитые погоны сулят дальнейшее повышение; мама - домохозяйка, которая всегда сидела дома, в квартире, когда бы они с братом ни выходили и когда бы ни возвращались.
Он не понимал, чем она занималась в этих четырех комнатах на третьем этаже многоквартирного дома; ему часто приходило в голову, как она только выдерживала - день за днем одно и то же.
Все изменилось, когда ему исполнилось двенадцать. Точнее, на следующий день. Франс словно бы ждал, когда минует его день рождения, словно бы не хотел его портить, словно бы знал, что для младшего братишки дни рождения были больше чем просто дни рождения, что в них разом сосредоточивались все желания, вся тоска.
Фредрик Стеффанссон встал, стряхнул травинки с рубашки и шорт. Он часто думал о Франсе, теперь даже чаще, чем раньше, вспоминал ощущение утраты, брат вдруг просто исчез, его кровать стояла убранная, пустая, разговоры их смолкли. Тем утром Франс долго его обнимал, дольше, чем помнилось Фредрику, потом сказал "пока", пошел на Стренгнесский вокзал и сел на поезд до Стокгольма. Через час, выйдя из поезда, сел в подземку, взял еще один билет и направился по зеленой линии на юг, в сторону Фарсты. На станции Медборгарплатс он вышел, спрыгнул на пути и тихонько побрел по рельсам в туннель к станции Сканстулль. Шесть минут спустя машинист электропоезда увидел в свете фар человека, ударил по тормозам и закричал в паническом ужасе, когда лобовая часть первого вагона сшибла пятнадцатилетнего парнишку.
С тех пор они никогда не трогали постель Франса. Покрывало расправлено, красное одеяло сложено в ногах. Он тогда не знал почему, да и по сей день не знает, - может, чтобы выглядела привлекательно, на случай, если Франс вернется, он долго надеялся, что брат вдруг опять появится перед ним, что все это ошибка, ведь такие ошибки иной раз происходят.
Казалось, вся семья погибла в тот день, на путях в туннеле между Медборгарплатс и Сканстулль. Мама больше не оставалась днем дома, в квартире, никогда не говорила, куда ходит, но с наступлением темноты возвращалась домой, независимо от времени года. Отец съежился, молодцеватый капитан весь согнулся, он и раньше был немногословен, а теперь почти совсем онемел и бить перестал, побоев Фредрик больше не помнил.
Они снова появились на крыльце. Мари и Давид. Одного роста, обычного для пятилеток, он не помнил в точности, какой у нее рост, хотя в детском саду ему выдали справку о ее весе и росте, да не все ли равно, он не любил все эти справки. В длинных светлых волосах Мари по-прежнему травинки и земля, а темные волосы Давида прилипли ко лбу и вискам, значит, в доме он надевал маску, сообразил Фредрик и расхохотался.
- Да-а, красавцы. Наверное, как и я сам. Хорошая банька, вот что нам нужно. Поросята вообще купаются? Случайно, не знаете?
Ответа он дожидаться не стал. Положил руки на щуплые плечики, не спеша отвел обоих обратно в дом, через прихожую, мимо комнаты Мари, мимо своей спальни в большую ванную. Наполнил водой старинную ванну, высокую, с двумя сиденьями, на ножках, он купил ее на аукционе в Свиннегарне, когда распродавали чье-то наследство, прямо у трассы 55. Каждый вечер он сидел в ней битых полчаса, чтобы кожа хорошенько отмокла в горячей воде, и размышлял, просто размышлял, продумывал, что напишет завтра, следующую главу, следующие слова. Сейчас он заботливо пробовал воду, чтоб не слишком горячо и не слишком холодно, белая пена от зеленого шампуня выглядела заманчивой, мягкой. К его удивлению, в ванну они залезли добровольно, сели рядом с одного края, он тоже быстро разделся и сел у другого.
Пятилетние дети такие маленькие. По-настоящему это замечаешь, только когда они голышом. Нежная кожа, хрупкие тела, лица, постоянно полные ожидания. Он посмотрел на Мари - мыльные пузырьки со лба медленно ползут по носу, посмотрел на Давида - у него в руках флакон шампуня, он встряхивает его, выливает в воду, пены становится еще больше. Фредрик не помнил, как выглядел сам в пять лет, пробовал представить собственную голову на плечах Мари, они ведь похожи, окружающие частенько радостно констатировали сходство - он сам удивлялся, Мари обычно смущалась. Если сумеет увидеть себя пятилетним ребенком, он сможет вспомнить, сможет вновь почувствовать то, что чувствовал тогда, а помнил он только битье, помнил себя с отцом в гостиной, удары большой руки по заду, а еще помнил лицо Франса за стеклянной дверью комнаты.
- Шампунь кончился.
Давид протягивал ему флакон горлышком вниз, несколько раз демонстративно встряхнул.
- Вижу. Ты же все вылил.
- А разве не надо было?
Фредрик вздохнул:
- Конечно надо.
- Придется купить новый.
Он тоже подсматривал, когда отец порол Франса. Сам отец не замечал, что они стояли за стеклянной дверью. Франс был старше. И ему доставалось больше ударов, порка продолжалась дольше, по крайней мере, так казалось со стороны. Только уже взрослым Фредрик вспомнил. Минуло пятнадцать с лишним лет, и однажды, накануне тридцатилетия, память вдруг ожила: большая рука и дверное стекло в гостиной. С тех пор он снова и снова возвращался мыслями туда, в гостиную, не злился, странным образом даже ненависти не испытывал, печаль - вот самое подходящее слово для его ощущений.
- Пап, у нас же есть еще.
Пустым взглядом он посмотрел на Мари. Она развеяла эту пустоту.
- Ау!
- Еще?
- У нас есть еще шампунь.
- Правда?
- Вон там. Еще два пузырька. Мы купили три штуки.
Печаль Франса была больше. Он был старше, больше времени, больше битья. Обычно Франс плакал за стеклом. Только тогда. Только когда подсматривал. Он жил с печалью брата, скрывал ее, носил в себе, пока она не стала его собственной печалью и однажды утром не нанесла ему удар, один-единственный могучий удар тяжелого тридцатитонного вагона.
- Вот он, шампунь. - Мари вылезла из ванны, прошла к другой стене, к шкафу, открыла его и гордо ткнула пальцем. - Две штуки. Я же сказала. Мы купили целых три.
На полу ванной появились лужи, пена и вода ручьями текли с Мари, но она, конечно, не замечала. Вернулась с шампунем в руке и снова залезла в ванну. На удивление легко открыла флакон, Давид тут же выхватил его и решительно вылил в воду. Затем радостно выкрикнул что-то вроде "йиппи!", и они второй раз за час хлопнули друг друга по ладошкам.
•
Он терпеть не мог насильников. Как и всех прочих. Но такая уж у него профессия. Это просто работа, внушал он себе. Работа, работа, работа.
Тридцать два года Оке Андерссон возил заключенных из одного уголовно-исправительного учреждения в другое. Самому ему сравнялось пятьдесят девять. Волосы с проседью, но по-прежнему густые, ухоженные. Несколько килограммов лишнего веса. Ростом высокий, выше всех остальных коллег, выше всех зэков, которых возил. Метр девяносто девять, обычно говорил он. Вообще-то два метра два сантиметра, но окружающие считают людей выше двух метров отклонениями от нормы, ошибками природы, и это ему порядком надоело.
Насильников он терпеть не мог. Мелкие извращенцы, которым неймется влезть во влагалище. Больше всего он ненавидел педофилов. Чувство сильное, запретное, оно росло каждый раз, когда они с ним здоровались, единственное, что он вообще чувствовал в свои однообразные будни, агрессивность, которая пугала его. Частенько ему приходилось подавлять желание быстро заглушить мотор, перемахнуть через сиденья и прижать мерзавца к заднему стеклу.
Но он никогда не подавал виду.
Ведь возил подонков и похуже. По крайней мере, подонков с более суровыми приговорами. Всех их видел. Всем надевал наручники, сопровождал в автобус, пустым взглядом видел в зеркале заднего вида. Многие - полные идиоты. Психи. Некоторые соображали. Соображали, что на халяву ничего не бывает. Покупаешь - плати. Нехитрая философия. Эта гребаная болтовня про исправление, раскаяние и реабилитацию - чепуха. Купил - плати. Вот и все.
Насильников он распознавал сразу. Всех и каждого. Выглядят они по-особенному. Ему незачем смотреть ни в приговор, ни в документы. Он это сразу видел и на дух не принимал. Несколько раз пытался в баре за кружкой пива рассказать другим, что это можно видеть, что он видит, но, когда они спрашивали, каким образом, объяснить не мог. Его сочли гомофобом, пристрастным и негуманным, и он перестал говорить об этом - что толку-то? А видеть видел, и мерзавцы эти понимали, прятали глаза, когда их взгляды встречались.
Этого насильника он возил уже минимум раз шесть. В девяносто первом недалеко, из Верховного суда в Крунуберг и обратно, потом, когда тот в девяносто седьмом сбежал, в девяносто девятом из Сетерской кутузки еще куда-то и вот теперь, посреди ночи, в Сёдер, в больницу. Он смотрел на него, оба смотрели друг на друга, бессмысленное состязание в зеркале заднего вида - кто кого пересмотрит. Похож на нормального. Они всегда такие. Для других. Невысокий, метр семьдесят пять, худощавый, короткостриженый, спокойный. Вполне нормальный. Но насилует детей.
У подъема к Рингвеген горел красный свет. Машин ночью мало. Позади сирена с мигалкой, он подождал, пока "скорая" обгонит его.
- Приехали, Лунд. Тридцать секунд. Можешь собираться. Мы звонили, сейчас подойдет врач, осмотрит тебя.
Он не разговаривал с насильниками. Никогда. Его коллега знал об этом. Ульрик Бернтфорс был о них такого же мнения, как и он. Они все были такого мнения. Но Бернтфорс не испытывал ненависти.
- Таким манером завтрака нам ждать не придется. А тебе не придется торчать в приемной вот с этим.
Ульрик Бернтфорс кивнул на Лунда. На цепь у него на животе. На кандалы. Раньше он никогда их не использовал. Но на сей раз так приказали. Оскарссон специально звонил по этому поводу. Когда он велел Лунду раздеться, тот в ответ ухмыльнулся и слегка повертел задом. Пояс из металлических пластин на животе, четыре цепи вдоль ног, прикрепленные к кандалам на щиколотках, две цепи на теле, прикрепленные к наручникам. Он видел такое в выпусках новостей по телевизору и во время учебной поездки в Индию, но больше нигде и никогда. Шведские пенитенциарные органы держали своих заключенных под контролем благодаря численному перевесу - охранников больше, чем зэков, - иногда в наручниках, но никогда в цепях под рубахой и штанами.
- Предусмотрительно. Глубоко благодарен. Вы отличные ребята.
Лунд говорил тихо. Едва внятно. Ульрик Бернтфорс не расслышал, была ли в его словах ирония. При каждом движении Лунда цепи лязгали друг о друга; он наклонился вперед, прислонил голову к краю окошка в перегородке, отделяющей переднее сиденье от заднего.
- Я серьезно, вертухаи. Так не пойдет. С цепями на жопе. Снимите с меня эти хреновы железяки, и я обещаю, что не сбегу.
Оке Андерссон уставился на него в зеркало. Быстро газанул в гору, прямо к приемной неотложки, и резко затормозил. Лунд треснулся подбородком об острый край окошка.
- Блин, ты что делаешь, вертухай гребаный? Ты вправду идиот, не только на вид!
Обычно Лунд держался спокойно, разговаривал культурно. Пока его не обижали. Тогда он начинал орать. И браниться. Оке Андерссон так и знал. Они не только все на одно лицо. У них и повадки одинаковые.