Ночь мы предоставили долгожданному свиданию матери с недосамоубившимся сыном, а на дачу отправились назавтра. Нас встретила зареванная, с бурыми пятнами на лице женщина, кажется, моложе меня годами, но старше морщинами. Она собиралась броситься мне на шею, я не была готова к такому выражению чувств и протянула руку. Она оробела и пожала ее двумя. Я спросила: как он. Она скривила лицо, собираясь заплакать, но остановилась, выправила мимику и рассказала, что хотя бы побрился, как узнал о вашем приезде, а то борода росла, словно у покойника, такое пугало, что не приведи Господь. Рассердился, что вы приехали, спросила я. Какой там, у него и силы сердиться пропали, пожаловалась женщина, его узнать нельзя, нету мужика, был и кончился, все равно, говорит, жить не буду, плакали сидели с ним целую ночь, на фото, где оба сняты, себя порвал, а ее оставил. Я с ним поговорю, решилась я, я поговорю. Поговорите, поговорите, обрадовалась она, будто ожидая от этого разговора дива дивного. Если честно, и я ожидала того же, потому что то, что я намеревалась сказать, было последним аргументом, другого не просматривалось. Мне было жаль его донельзя, но, возможно, я обманывалась, и жаль мне было себя. Поужинаете с нами, спросила женщина, я привезла сало, блинцы пожарила, баклажаны приготовила, накрою и позову вас, а вы поговорите с ним после ужина. Она ушла в дом, мы переоделись с дороги, я бродила по саду, обдумывая тезисы будущей речи. В небе кружила, громко галдя, воронья стая. Я подняла голову. Воздух темнел, показалось, не от недостатка уходящего света, а от росчерков вороньих крыльев. Десятки птиц носились, как сумасшедшие, вдруг разом, как по команде, садясь на верхушки деревьев, смолкая, ворча что-то остаточное почти про себя, после чего кто-нибудь один выступал с очередной бранью, заводя волынку по новой, ему - или ей - раздраженно вторила компания, и опять дикий гвалт заполнял поднебесье. Собрание жильцов, съезд партии, рынок - охлократия, бюрократия или демократия в птичьем исполнении. Одно перо спланировало сверху вниз. Весточка из небесной канцелярии. Мои тезисы атомарно расщеплялись в сознании, я не могла сосредоточиться.
То, что оставалось от Толяна, сидело, сгорбившись за столом, ковыряло вилкой в тарелке и ни на кого не глядело. Оно умирало, это было очевидно. Наглоталось ли вдосталь таблеток, так что химия убила кровь и мозг и выжгла внутренности, или простое нежелание жить заклинило, оно было не жилец. Сочные баклажаны сухо драли горло, блинцы комом вставали в пищеводе. Пойдем поговорим, Толя, отодвинула я тарелку, иди за мной. Он покорно прошествовал следом, как осужденный на казнь. Мы сели на веранде, я сказала: Толя, я отправляю тебя на родину, уедешь с матерью завтра или послезавтра, билеты я куплю, здесь ты жить дальше не можешь, здесь жил мужчина, которому я доверяла, а теперь передо мной пацан, которому я ни на грош не верю, если решил довести себя до смерти, доводи в другом месте, не у нас на даче, я уже нахлебалась и не хочу дальше хлебать, представь, что сюда приезжает милиция или прокуратура, мне это нужно, мне это не нужно, я только не придумала, что делать с Милордом, но он так и так погибнет, потому что ты его предал.
Толян оторвал свинцовый взгляд от земли: я не поеду на родину, я хочу быть с вами, я возьму себя в руки, я обещаю. Ты решительно обещаешь, не веря своим ушам, осторожно переспросила я. Обещаю, мотнул он забубенной головой, вот увидите. Ну и хорошо, похвалила я, ну и умница, иди и скажи маме, что мы обо всем договорились.
Я ни на грош не поверила ему.
43
Моя обнимающая мир любовь образовалась вдруг, почти случайно. Ну, не вдруг - растянулось на дни, недели и месяцы, а может, годы, не помню, но как благодать. Выяснилось, когда переключаешь себя с себя на другого, на других - а переключилось вот как раз незаметно, само собой, правда, после большого несчастья и большого уныния, - что-то в мире изменяется. Иными словами, с изменением твоего месторасположения в мире образуется иное мировосприятие. Начинается с простейшего: научиться любить себя. Не как принц Нарцисс, а, отставив идеализм и максимализм, отстав от себя, примирившись с тем, что есть реальность и что есть ты в этой реальности, переменить вектор помыслов. Идеализм и максимализм - жестокие вещи. В юности без них нельзя. Они формуют запросы и укрепляют дух. Они как леса возводимой постройки. Возвел - освободись за дальнейшей ненадобностью. Не успел - затвердеют, и ты как в панцире, они жестки, и ты жёсток, и тебе и с тобой жестко. Гибкое живет и дает жизнь, жесткое губит и отмирает, что-то в этом роде есть у Толстого. Умница умницей, а на днях вдруг обвал и нестерпимое мученье, как встарь: нету тверди, почва того и гляди уйдет из-под ног, прежняя черная дыра и прежняя воронка, далее по схеме. Стоит дать слабину - и покатилось, эх, яблочко, куда котишься, ко мне в рот попадешь, не воротишься. Забытая, ядовитая, гремучая, колючая тоска. Собрала волю в кулак, тумблером каким-то щелкнула, перещелкнула, включилась и переключилась. Туда, где живу и живут другие, где правильно, а не неправильно, где возможность жить, а там невозможность.
В этот раз вышло - в другой не выйдет.
Вот бы вступить в контакт с Василисой прекрасной. Сесть рядком да поговорить ладком. Расспросить, даже не о том, что было с ним на войне, если было, а о том, что в миру, какая тайна, почему ничего нигде о последних работах, где не похож на себя и ни на кого не похож, почему такая зона молчания, ведь есть какие-никакие присные искусствоведы, не могут не быть, а и они молчат, если только им нет доступа к тайне, он не велел. Хорошо бы, чтобы мои вопросы не были болезненны и не были бестактны, чтобы в правильных пропорциях близость и дистанция, чтобы не отдавали высокомерием и не источали излишней сладости, чтобы точны и правильны. Я перекатывала их как орехи во рту, позабыв, что реально никакие вопросы невозможны, потому что точка бифуркации пройдена, я переступила черту. И не в тот момент, когда напечатала письма двух стариков, а когда распечатала их.
Преступивший черту - преступник, хоть по Далю, хоть по кому.
44
Не говоря мужу, я говорила другу. Санек по прозвищу Опер был не столько жилеткой, сколько лакмусом. Я проверяла на нем свои тупики и тоннели. Он был беспривязный. Его привязанность ко мне ни на чем не основывалась. Как и моя к нему. Он мог спокойно сказать мне: Оча, - он звал меня этим странным именем, - Оча, мой тебе совет, брось все, уезжай проветрись, на дачу, в Италию, в Пушкинские горы, поедем со мной в Пушкинские горы, я же вижу, как ты маешься, перестань маяться и забудь, и не возвращайся к этой теме, иначе заболеешь. Поедем, поедем в Пушкинские горы, восклицала я с горячечным блеском в глазах, изнутри ощущая этот блеск, потому что и впрямь чувствовала, что заболеваю, я тыщу лет не была в Пушкинских горах, там я наверняка обрету душевный покой. Санек исчезал на неделю или две, а когда появлялся, выяснялось, что ездил в Пушкинские горы с женой, приятелем и его девушкой. Я не претендовала на него без жены, я просилась к ним с женой в пару с мужем, но было поздно. Вернувшись из Пушкинских гор, он отпаивал меня кофе с тирамису в какой-нибудь уютной кафешке в центре города, невдалеке от своей службы, и, перебирая вариации наших мыслей и наших поступков, мы оба находили их едва ли не безупречными и укреплялись в нашей дружбе, сами знаете, как это бывает, когда не укор, а поддержка и ласка.
Мы не разговаривали года три, после того как он обложил меня по телефону матом за мою политическую позицию, которая полярно разошлась с его политической позицией. Вопрос касался Ельцина и Хасбулатова, мы очутились по разные стороны баррикад, как принято говорить у нас, поголовно превратившихся - перекинувшихся - в вояк. Мне был противен Хасбулатов, ему - Ельцин. Я ахнула. Не то меня оскорбило, что мы по-разному думали, после многолетнего армейского единения это было естественно, а то, что с бухты-барахты и натурально злобно. Может, у него болел зуб или он проиграл приятелю в преферанс, а на мне отыгрался, не знаю. Забудь мой номер и никогда не звони, выговорила я единственное, что могла выговорить, и положила трубку. Мы сто раз могли встретиться, поскольку сто раз до этого встречались в разных компаниях. Как отрезало. Судьба взялась за дело лично и зорко следила за нашими передвижениями. Я забыла о нем, забыла, как он выглядит и как его зовут, пока однажды, через три года, он внезапно не вырос передо мной на какой-то тусовке с вопросом: Оча, может, хватит дуться? Я не дулась, проговорила я. А что, спросил он. Ничего, ответила я, ничего, пусто-пусто, как в домино. И в ту же секунду доминошные костяшки все как одна повалились, и я поняла, как соскучилась по нему. Трех лет хватило. Вокруг образовалось слишком много уходов туда, откуда не возвращаются, чтобы не обрадоваться возвращению.
Санек тоже был не лыком шит, зам главного другой газеты - Сплошные вести. Он часто учил меня жизни, добро, что моложе. Не должность - объем открытых ему сведений располагал к поучениям. Жизнь, на которую он меня натаскивал, вызывала тошнотно-рвотный рефлекс. Он разбирал нравы правящей верхушки, а мне жить не хотелось. Как пролезал к вершине власти один из премьеров, буквально на брюхе между прочих крепких мужских ног. Как обрабатывал кого надо один из спикеров, буквально вылизывая языком до гланд с обратной стороны. Как жадно воровали одни и вторые. Телки как приманка и как оплата, кейсы с непосредственными пачками баксов, дареная недвижимость на фоне пылких государственнических либо истовых либеральных речей с честным взором для нас, дураков, расцвечивали китч всеми цветами радуги. Какие Ельцин и Хасбулатов - розовый сироп по сравнению с настойкой зеленой поганки. Не пересказываю деталей, чтобы еще и с этой стороны не грозил суд. За клевету, она же экстремизм, по новому, принятому ими для себя закону. Я не хочу тебя слушать, отталкивала я Санька с его нежеланными откровениями. Не слушай, глубокомысленно произносил он, от того, что не будешь слушать, факты не перестанут быть таковыми. Но если они так порочно лезут к власти, в них же испорчено все человеческое, когда они уже пролезли, с ребячьим негодованием восклицала я. Испорчено, кивал Санек. Но тогда мы, со своим человеческим, для них реально пустое место, по-прежнему лезла я в бутылку, будто рассчитывая на то, что ее выбросят в море со столь невнятным посланием внутри. Пустое, поддакивал Санек. Значит на вершине порча, она же порок, чуть ли не слезами заливалась я. Порог или порок, переспрашивал Санек и, не дожидаясь ответа, уводил в вековые параллели: а отчего уходил в старцы Федоры Кузьмичи император Александр, отчего каялся, бил земные поклоны и терял рассудок Иван Четвертый, прозванный Грозным, отчего не спал ночами, меняя комнаты и лежанки, Сталин? Что же делать, спрашивала я, волнуясь, словно Ленин или Чернышевский. Но те спрашивали и сами выступали ответчиками. По прошествии лет все очевиднее, что неверными, если привело к тому, к чему привело. Не знаю, приканчивал Санек омлет, он ел омлеты, я - тирамису. Теряя аппетит, я отодвигала деликатный кусочек. А он, с набитым ртом, умозаключал: либо это пройдет, то есть мы пройдем через это как через кризис, либо болезнь окончится летальным исходом.
И вдруг как окошко отворялось. Господи, да я же знаю, что делать, вскрикивала я, для большей выразительности стуча пальцем себе по лбу. И что, вежливо интересовался мой друг. Да все же написано, сияла я. Где, любопытствовал Санек. Да в Библии же, где, плюнь на всех, спасись сам и вокруг тебя спасутся, торжественно провозглашала я. Плюнь на всех - там не было. По букве. Было по духу. А, ну да, умиротворение в Санькином тоне соединялось с разочарованием.
План по собственному спасению был моей дорожной картой.
Оставалось нарисовать ее.
45
Мы с мужем были богаты дважды в жизни. Первый раз - на короткий срок - богатым сделался муж. Вдруг стало можно проявить инициативу, заняться чем хочешь, плюс заработать на этом некоторое количество денег. Итальянист, не любивший советскую власть, а она за то не пускала его в страну изучения, он расцвел с перестройкой, заблестел-засиял, возобновил старые университетские связи, обрел новые, и мы полетели в Италию. Сперва полетел он один. Я была уверена, что, встретившись тет-а-тет с предметом многолетней привязанности - а олицетворением станет какая-нибудь очаровательная итальяночка, - он потеряет голову и не вернется. Он неожиданно вернулся, и у нас был повторный медовый месяц. В следующий раз он взял меня с собой, и потеряла голову я. Итальянская толпа, камни, по которым ходили герои и императоры, облупившаяся терракота зданий на фоне вечнозеленых пиний, сочетание, сводившее с ума, красочная толпа на площади Навона, чашечка кофе в кафе Греко под дагерротипом Гоголя, жившего поблизости, совершенная Пьета, от созерцания которой слезы сами собой тихо катились по щекам, это в Риме, а еще каменное кружево собора в Милане, а плащаница в Туринском соборе, а бутылочная вода венецианских каналов с мостом Риальто и голубями на площади Сан-Марко, а галерея Уффици с ботичеллевыми девушками во Флоренции, а рынок там же с трогательным медным кабаном, которого зацеловали до золотого блеска, чтобы было нам счастье. Стопорю, ибо получается рекламный проспект, а получалась жизнь, обыкновенная и необыкновенная, с недоразумениями, ссорами и примирениями. Деньги жгли руки, мы вызнали у итальянских друзей, где они покупают обувь и дубленки, потому что на их географически благословенном сапожке все имелось, а на нашей распятой медвежьей шкуре ничего не имелось, и нас отвели в Поллини и Ринашенту. Это теперь я осведомлена, что такое Поллини и Ринашента, и знаю, что заходить туда не следует, не следует заглядываться на вещи, которые вам не по карману. Приступы безудержного веселья нападают на нас при воспоминании о том, с какой наружной важностью и внутренним смятением покупали дорогущие дубленки и обувь, точно нам раз плюнуть, а сами потели от смущения, и эта смесь вселенская, должно быть, с очевидностью читалась на наших физиономиях, а мы продолжали, поскольку уже попали в западню, и не было иного выхода, как пройти испытание до конца. Мы с неизменным постоянством попадаем в западню, как сказочные герои, по своему хотению, по своему умению, мы и живем, как в сказке, и желаем сказочного, взрослые недоумки в медвежьем углу. Мы оставили в этих магазинах все, что было в кошельках, и наше богатство на этом закончилось. Мы ни о чем не жалеем, мы хохочем, возрождая в памяти короткий шик и шок как эпизод, который никогда больше не повторился.
Второй раз разбогатела я. Мои телевизионные деньги были потрачены с умом - на ремонт дачи. Ничего никуда не пропало, все при нас: дача, дубленки и обувь. Дубленки и обувь, состарившись, лежат на антресолях, старится дача, старимся мы. Если б мы были богаты по-настоящему, я выкупила бы у прокурорской дочери Василисы Прекрасной последние работы ее мужа. За какие угодно деньги. Не знаю, утешило бы ее это. Может, и утешило.
Я ловлю себя на том, что не помню, как она выглядела. Как-то же она выглядела, когда Окоемов знакомил нас. Помню, что летала на метле. Красивая. Условно. Кого условились считать красивыми. То ли с косой вокруг головы, то ли с косой в руке.
Внезапный импульс: сажусь писать ей письмо. Зависаю над белым листом бумаги, стискиваю зубы, ищу нужные слова, не находя, комкаю лист и отбрасываю прочь. Нужда в нем отпадает так же внезапно, как возникла, и смятым белым комком катится между чьих-то рук и ног, между зеленым, болотным, коричневым, оранжевым, черным, пеплом посыпанным, что было разверсткой человека во всех направлениях, не как у Леонардо, а как у Окоемова, когда человек в один и тот же момент целое и раздробленное, единое и в кусках, разъятое до безобразия и пропащее.
46
Как покатился невозможный смятый комок ненаписанного письма, так покатились невозможные события, какими оказались чреваты другие - написанные и разосланные - письма.
Разноцветная Лика дважды в неделю информировала: директор группы отправила запрос в Центральный архив Минобороны - там сведения о военных формированиях; связались с Архивной службой Вооруженных сил Российской Федерации - там картотеки награжденных; с Российским государственным военным архивом - картотеки личного состава частей НКВД-МВД, если вдруг он служил в этих частях; собираемся обратиться в Архив ФСБ - причина та же; отослали письмо в Военно-медицинский музей Минобороны в Питер - а туда-то зачем, а в этом музее находится Архив военно-медицинских документов, в нем собраны сведения о госпитализированных во время войны; к тому же, ждем сообщения из Центра розыска и информации Общества Красного Креста, где могут быть списки эвакуированных из Москвы.
Неведомый мне директор группы работала ритмично, как машина, моя голова кружилась от названий учреждений, официальный вес давил на череп, бюрократическое всезнайство и всесилие грозило поглотить бедное частное лицо. Воображение живо рисовало: я - и они, кто, не знаю, они; я, отдельная, спрятанная от нескромных взоров, природная скорее, чем социальная, реально занесена в те же ячейки, что все, посчитана, расписана, со своим светлым и темным прошлым, со своими подвигами и предосудительным поведением, и они, что захотят, то и могут выяснить и выявить. Дошло: если кто-то пытается выведать чужую тайну, должен быть готов к тому, что его тайну выведают другие. Какую? Любую. Может быть, такую, о какой и не подозревал, упрятана настолько глубоко, что ее как бы и нет, а они разроют, разыщут, и все узнают, и человек узнает и не перенесет. Человек - я. Я рассуждала о себе в третьем лице, чтобы отстраниться, и понимала, что по справедливости должна вынести равный удар, если собралась нанести свой. Оскорбительное коллективное письмо - не худшее из всего, чем беременно будущее. На вопрос: а вы откуда? - мне больше не отозваться: из дома, из воды или из воздуха. Из учреждения. Учреждение правило бал. Учреждающее одолело домашнее, водяное, воздушное, что определяло прежде тихую и прозрачную или, напротив, непрозрачную и смятенную, но отдельную, неформализованную жизнь.
Я могла бы остановить этот бурный поток справочной деятельности, грозившей смести не чьи-то останки - мои собственные.
Я не могла.
Не я управляла событиями. События управляли мной. Как всегда.