75
Тоня уезжала. Вместе с детьми.
Мы стояли у колодца. Я в куртке-ветровке, она в домашнем коротком халатике, с длинными голыми ногами, обутыми в шлепанцы. Мы обменивались незначительными фразами, постепенно приобретавшими все более значительный характер. Не для кого-то - для нас двоих.
- Не мерзнете?
- Да нет, у меня и Катюха до ноября с голыми коленками ходит, а Максим и вовсе в майке.
- Что мало побыли?
- Хватит, погостевали.
- Что-то не так?
- Так. На работу надо. Максиму ладно, у него практика, а Катя школу пропустила.
- Толя хорошо к вам относился?
- Хорошо. Поехали на вещевой рынок, он денег дал, купили Кате красивые сапоги, у нас таких нету, Максиму брюки, и мне кое-что перепало.
Толян наконец устроился на работу в автосервис, ремонтировать дорогие машины, стал прилично зарабатывать. Видеть его приходилось реже, утром рано спешил на электричку, вечером не спешил домой, безотказно дорабатывая за всех. Вряд ли специально, чтобы поменьше быть с семьей.
- Все же склеилось или нет?
- Не знаю. Нет.
- Почему?
- Один раз ночью позвал, но в такой форме, что для меня неприемлемо. В прямой.
- Что значит в прямой?
- Ну, что, мол, разве непонятно, что от тебя понадобилось. А я так не могу. Мне нужны ласковые слова. Он никогда так не делал и не говорил раньше.
Ее детская распахнутость трогала меня неимоверно. Я поискала, как напомнить ей, что между раньше и теперь прошло десять лет.
- Вы слишком много пережили, каждый свое, и это стоит между вами.
- Не знаю. Наверно.
- Но вы бы хотели, чтобы он снова жил с вами?
- Не знаю. Хотела бы.
- Тогда надо оставить детей дома и приехать одной, чтобы только вы вдвоем, и никакого счета к нему, и все сначала.
Она слушала меня, как будто поступила в школу жизни, где я была учитель, а она ученик, хотя пройденные ею уроки в ее школе прямо-таки отсвечивали в усталых глазах-вишнях. Каждый школьник знает, где сидит фазан. Нет, каждый охотник желает знать, где сидит фазан. Все-таки ее потряхивало в ее хлопчатобумажном халатике, и она обхватила себя руками, чтобы унять трясучку.
- Приезжайте одна, - повторила я, - приезжайте когда хотите, вы нам очень понравились.
- Спасибо, - шепнула она и, вдруг прижавшись ко мне, поцеловала куда-то за ухо.
Она была как осинка, трепещущая на ветру.
На крыльце появился Толян.
- Тонь, собирайся, пора ехать на вокзал.
- Толя, я пригласила Тоню пожить с нами.
- Когда? Сейчас?
- Не сейчас, а когда сможет.
- Здорово.
- Ты не возражаешь?
- Да нет.
Его энтузиазм уступал моему.
Тоня светло улыбнулась и пошла собираться.
76
Новая соседка за стеной, переехавшая в наш дом год назад, достала. Квартира переходила из рук в руки, ее продавали и перепродавали. Когда-то обитала неприметная пожилая пара, сгинувшая куда-то в одночасье, а мы и не заметили. Поселилась многодетная семья, безотцовщина, вроде получили эту квартиру как социальную. Вскоре и они исчезли, появились чеченцы, так не принято говорить, как будто чеченцы что-то неприличное, типа сифилитиков, а как иначе скажешь, если они чеченцы, взрослые мужики, приходили и уходили, вроде это контора или штаб, а не частная квартира. Потом никого не стало, кто-то сделал ремонт, и въехала пожилая тетка с тяжелым, грубым лицом и тяжелыми, распухшими ногами, типа бывшей продавщицы из магазина или завскладом на базе. Ее ввезли, видимо, дочь с мужем или сын с женой, оба с такими же грубыми, тяжелыми лицами, как у нее, но моложе лет на тридцать, они жить не стали, она зажила одна, верно, разбогатели и благоустроили мать. Квартира хорошая, метров много, я заходила к первым соседям, которые когда-то служили врачами в поликлинике Лечсанупра Кремля. Мой отец, тоже не последний человек в прежней иерархии, скромный по характеру, получил квартиру после многолетнего послевоенного житья в коммуналке. Въехавшая тетка, очевидно, глухая, врубала с утра телевизор на всю катушку, и он орал у меня в квартире, не переставая, с ранья и далеко за полночь, она, очевидно, страдала бессонницей. Меня спасали часы, когда я покидала квартиру, уходя по делам. Она свою не покидала никогда. Время от времени притаскивали коробки с провиантом, загружали в квартиру и таким образом обеспечивали ее обитательнице возможность не отрываться круглые сутки от ящика. Насильственное понуждение к нему привело к истощению моей нервной системы. Собрав остатки нервов в комок и приведя в боеготовность всю наличную воспитанность, я позвонила соседке в дверь. Результат нулевой. Звонила минут семь, пока не сообразила, что она меня не слышит. Ящик орал. Я написала обстоятельную записку и опустила в почтовый ящик. Результат тот же. И тут мне повезло. Возвращаясь домой, увидела ее у двери, она возилась с замком, то ли отпирая, то ли запирая. Извините, обратилась я к ней, я вам звонила и я вам писала. Ну и что, тон у нее был неприязненный и неприятный. У вас очень громко работает телевизор, он нам мешает, как можно толерантнее сказала я. А если он будет работать не громко, я не услышу, отшила она меня, открывая свою дверь. Может, вы хотя бы переставите его в другую комнату, безнадежно цеплялась я к ней, у вас же их много. Нечего считать чужие комнаты, прикрикнула она на меня из глубины коридора. Последнее, что донеслось: где хочу, там и ставлю, не нравится, переедьте в другое место. После чего дверь захлопнулась.
Я простила ей все, услышав в одиннадцать часов дня по ее телеку последние новости. Ведущая вещала про бушующий в районе Верхней Масловки пожар четвертой категории сложности. Помимо квартир жильцов, горит мастерская художника Окоемова, информировала ведущая.
Я поспешно оделась и побежала к метро - с машинами пробки и припарковаться будет проблема. Множество народу скопилось поглазеть. Я вклинилась в народные ряды. Гигантский огненный спрут извивался толстыми щупальцами, пожирая здание изнутри и снаружи, коптя фасад и руша балконные пристройки, стекла в окнах полопались и вылетели раньше, и дом приобрел черты слепца военного времени. Прибывшие наряды действовали вовсю, поливая пламя из пожарных рукавов, тянувшихся из красных машин вверх, но смотреть на них было как-то досадно, их действия выглядели ничтожными в сравнении со всеохватным величием пламени. Огонь лизался, пластался, вздымался к небу, его могущество ошеломляло. Он был стихия, а нелепые фигурки служивых борцов с ним - мелкая часть цивилизации, действовавшей по инструкции: наглядный пример бессилия последней, если что. Сколько прошло, час или два, я не знаю. Я провалилась во времени. Огонь завораживает, новости тут нет. Большой огонь - большая ворожба. Обыденная жизнь отступила - наступило нечто за границей обыденного. Огонь жрал чьи-то жизни, как они сложились, с посудой, кроватями, стульями, шкафами, книгами, шубами, шапками, бельем, обувью, запасами продуктов, украшениями, деньгами, любимыми фотографиями и письмами, которые хранились как вещественные доказательства прожитого, - все сгорело в считаные минуты, сделав людей, если они спаслись или их спасли, голыми на голой земле, и все для них начиналось с нуля. А если высокое давление или больное сердце - какое, к ляху, начало. Где взять силы для начала. Ноль что вперед, что назад, без разницы. Несколько машин скорой помощи дежурили возле, в толпе говорили, что машины уже приезжали и уезжали, увозя жертв. Теракт, деловито спросил меня подошедший сзади мужчина. Не знаю, развела я руками. Взрыв или что, пожелал он определенности. Да какой взрыв, проводка небось, как всегда, предположил мужчина слева. С подвала, говорят, загорелось, ввязалась в беседу божья старушка, а в доме деревянные перекрытия, по ним поползло. Знающая старушка часто-часто крестилась. А не поджог, не унимался любознательный сзади. Я упустила момент, когда действенность бумажных инструкций цивилизации показала себя. Либо стихия самостоятельно слабела, либо пожарным удалось их дело. Божья старушка в очередной раз перекрестилась: слава Богу, слава Богу. Толпа понемногу рассеивалась. В образовавшийся просвет я увидела камеры и телевизионщиков, снимавших сюжет для своих компаний. Встрепанный белокурый журналист брал интервью у высокой плотной женщины, стоявшей спиной к группкам зевак, среди которых была я. Я тоже стала выбираться. Что мне хотелось там увидеть, что узнать, зачем сорвалась и примчалась - трудно понять. Как на негнущихся ногах я добралась до дома, я не помню.
Все пропало. Жизнь пропала. Его жизнь. В бедной голове моей все смешалось. Он же умер - какая жизнь. Он умер и картины его были мертвые - ударило как откровение. Мертвые картины, не испускавшие живого импульса, - потому я и не могла их оценить. Мертвые, а не живые. Подождите, но ведь сказано: смерть, где твоя победа? Смерть, играющая матч с бессмертием, - кто кого…
Дома включила ближайшие пятичасовые Вести. На экране горел жилой дом на Верхней Масловке. Жертв, к счастью, нет, говорил в камеру встрепанный белокурый журналист. Он брал интервью у высокой плотной женщины. Она оказалась Василисой Михайловной. Она повторяла то же, что божья старушка в толпе: слава Богу, слава Богу. Журналист уточнил: правильно ли я вас понял, слава Богу, что его мастерская не пострадала. Слава Богу, пояснила Василиса, что часть его работ после смерти хранилась дома, а самые-самые шедевры, как вы знаете, в Кремле, Третьяковке и других мировых и отечественных музеях. А что с мастерской, не отставал журналист. С мастерской, переспросила Василиса, с мастерской то же, к сожалению, что с квартирами всех пострадавших, она сгорела, и то, что там сгорело, как вы понимаете, невосполнимо. Речь ее текла весомо и ответственно, видно было, что она полностью отдает себе отчет в значительности момента. И лицо у нее было значительное, значительнее прежнего, я не видела Алису Коонен живьем, но думаю, она выглядела, как Алиса: трагическое достоинство, переплавленное в стоическое мужество, перед лицом непоправимого. В комментарии диктора подчеркивалось, что в огне погибла часть бесценного собрания картин выдающегося художника, что возбуждено уголовное дело, что рассматривается несколько версий; о возгорании проводки, поджоге и терроризме и что генеральный прокурор взял дело под свой контроль.
77
Она и есть террористка, фыркнула Лика, она подожгла.
Лика позвонила из Израиля, увидев сюжет по телевизору. Снимал корреспондент мой приятель, сообщила она, я с ним поговорила, он многим мне обязан, он даст исходники. Это он подозревает, что она подожгла, осведомилась я. Лика хмыкнула: вы как дитя, честное слово, это я подозреваю, помните, как ваш Ленин или кто-то из ваших указывал, кому выгодно, а ведь это она заявила, что у него должен быть такой художественный образ, а не иной и что она наследница образа, вот как наследница и приложила максимум усилий, сама или через посредников, посредники там, как я понимаю, всегда паслись. Прямо-таки древнегреческая трагедия, оценила я, эдакое мародерство от любви. Если это и любовь, то искаженная до неузнаваемости, поставила диагноз Лика и задумчиво продолжила после паузы: хотя я бы не стала ставить ей в вину, что она копит деньги, у таких людей либо бедное голодное детство, либо что-то еще, синдром черного дня, вряд ли они могут что-то с собой поделать. Справедливая Лика была лучше Справедливого Дровосека. Лика, Лика, подхватила я, видите, как вы можете быть великодушны, это не она, уверяю вас, у нее, быть может, дурной характер, а каким ему быть после десятилетий жизни с Окоемовым, великим и ужасным, как в сказках, но ведь сказки складываются из былья, а дурной характер может быть всего-навсего сказочной фигурой речи, просто она сильная, а мы привыкли к слабым, и сильные по контрасту кажутся нам не такими, а значит плохими, это моя вина, Лика, она не поджигательница, она женщина, потерявшая мужа, а все остальное - совпадение.
Это я женщина, потерявшая мужа, а все остальное - совпадение, сказала Лика.
Где ваш такс, Лика, перевела я на другое разговор, который мне невмоготу было длить. Его взяла моя мать, отвечала Лика, мы много лет не разговаривали, она невзлюбила моего мужа, а когда я приехала к ней, так плакала и каялась, что впору было мне ее утешать, а не ей меня, что я и делала.
Мне удалось полюбить ее, сказала я, когда Лика замолчала.
Василису, переспросила Лика.
Василису, подтвердила я, она несчастна больше, чем знает.
Лика положила трубку.
Мой пес внезапно и зверски залаял. Он всегда лает внезапно и зверски. Кто-то чужой ходил по лестничной клетке, пес чувствует присутствие чужого и нервничает. А я нервничаю оттого, что нервничает он. Но, может быть, чужой в данном раскладе ни при чем. Может, псу стало не по себе, оттого что мне не по себе, и он это учуял, а чужой - повод. Так и у людей бывает.
Нет, обратилась я к псу или к себе, это не она, слышишь, не она.
Пес неподвижно застыл у двери, опустив голову, неимоверная тоска таилась в его скульптурной позе.
Косая тень уходящего дня перечеркнула пол в узком коридоре.
78
Перемена ветра принесла тепло. Должно быть, последнее тепло этой нескончаемой, многомесячной, если не многолетней осени. Утром, до завтрака, на траве, покуда зеленой, остро блестела ночная изморозь, будто кто разбросал осколки, скажем, чешского хрусталя, а к обеду его подобрали, выкатился сияющий шар освещения, и небесная скатерть приветливо заголубела, окончательно спутав сезоны.
Толян, спросила я, склеилось у вас с Тоней, вернется она. Да почти что склеилось, засиял улыбкой Толян, Максим приезжает днями, договорились, что оформляем ему практику в моем автосервисе, все равно ж где, а так он сможет год прожить со мной, и насчет Антонины я говорил с Борькой, помните, прапор приезжал, золотистую тойоту ему чинил, им требуется бухгалтер, зарплата невелика, но у него еще на фирме есть место, там другие деньги, в общем, перспектива есть, я позвонил, чтобы готовилась к увольнению. А она, спросила я. Готовится, опять улыбнулся он. Ну и слава Богу, обрадовалась я, она хорошая. Хорошая, подтвердил он, и настрадалась выше крыши, я раньше не понимал, видел, а не понимал, понял, как с самим стряслось, мы как-то целую ночь проговорили, я ее жалел, она меня, может, срастется. Срастется, Толенька, срастется, горячо подхватила я, вам нужно немножко терпения и осторожности, чтобы не испортить, и срастется, обязательно, тем более дети.
Он разделял мои мысли, это было видно. В глазах его, горячих и влажных, много чего намешалось, от сожаления до надежды.
Кто бы мне, далеко не столь простодушной, как хотелось бы выглядеть, кто бы подсказал, что г-н сочинитель беспардонно водит г-на слушателя за нос, выдавая тот продукт, от которого облизывается потребитель, а не тот, что может оказаться ему не по нутру.
79
Книга лежала раскрытой на странице 187.
Я прочла: "…сам же он именовал "Жизнь Арсеньева" автобиографией вымышленного лица".
Библиотека юношества. И. А. Бунин. Жизнь Арсеньева. Муж где-то отрыл издание после того, как в постели цитировала ему Окаянные дни.
Бог мой! Бунин пишет автобиографию вымышленного лица. Окоемов, любитель Бунина, пытается писать ее же.
Река жизни уносит жизнь безвозвратно, а ты стоишь посреди течения и хочешь удержать хоть что-то, хоть какой мусор, чтобы построить из него мусорные замки, нечто вроде града Китежа местного значения, который все равно уйдет под воду, а ты упорно строишь, что равно записи записок, чего по уму не надо бы делать - а делаешь по инстинкту.
Я больше не буду, мамочка.
Я больше не буду ломиться.
Я больше не буду ломиться в белую дверь, перегородившую дорогу.
Орлеанская дева, героизм и костер, любовь и предательство, куда, елки-моталки, задевалась книжка из детства, перечесть.
80
В очередное воскресенье мела сухие листья на гравиевой дорожке, собирая в холмики, Максим складывал собранное в тачку и отвозил на костер. Он приехал с лиловым фингалом под правым глазом и заживающей царапиной под левым. Мне нравятся немногословные мальчишки с фингалами на молодой коже, умеющие постоять за себя. Или за сестру. Или за девочку. Или за маму. Я не спрашивала. Листья надо было убрать, чтобы они не гнили, не портили дорогую дорожку, обошедшуюся нам в сумму в долларах. Мне хотелось, чтобы у нас была дорожка, как в настоящих имениях. В нашем стоял небогатый деревянный дом, но зато оно было старое. Намоленное, как бывает намоленной церковь. Здесь прошло мое детство, миновала юность, зрелость сперва притормозила на ухабах, нервно спотыкаясь и больно падая, а после понеслась, как резвая лошадка, а о дальнейшем не будем. Метелка, веером, ритмично делала: шур, шур, шур. Как шаги. Шаги судьбы. Безмыслие в голове производило подобие счастья. Если не само счастье.
Приехал Митя на волге.
- Как дела, Мить?
- Хорошо. У Толи кто есть?
- Никого. А кто у него должен быть?
- Он один?
- Один, я же говорю. Если не считать Максима.
Максим показался с тачкой из леса.
- Здорово, Максим.
- Здравствуйте.
- Мить, а ты не знаешь, сколько сейчас может стоить гипсокартон?
- А вам нужен гипсокартон?
- На втором этаже протечки во всех комнатах, некрасиво, как будто кто на потолок написал.
- Надо заменить.
- Вот и я говорю, надо заменить.
- Не так дорого, мне кажется.
- А в твою волгу влезет?
- Нет вопроса.
- Я дам деньги, а вы с Толей, когда будет время, купите и привезете, ладно?
- Я же говорю, нет вопроса.