Отец в моём ещё раннем детстве поехал в Ленинград навестить старенькую мать и перед её смертью попрощаться. И на обратном пути в Алма-Ату у него сперли бумажник, в котором кроме очень небольшой купюры лежал ещё пропуск на секретный завод. Он был главным конструктором танков и подводных лодок. Проводник сказал отцу, что вор спрыгнул с поезда. И отец, не мешкая, на полном ходу выскочил из вагона. И ударился головой и потерял память. И пропал на долгих восемь месяцев. А мама ездила по всему пути следования поезда и искала его. А я оставалась на соседскую бабушку Сару, у которой и так было трое внуков в доме напротив. И часто на мои всхлипы и вопли в коляску запрыгивал утешать меня кот Кузя. А возвращал меня из-за ворот, куда я стремилась выбраться, овчарка Пират. И запахи их шерсти навсегда "впечатались" в мой образ жизни, в мои представления о душевном комфорте. Без мужа я, как показало время, жить могу. А без своей "меховой семьи" – нет.
Когда к папе вернулась память, он приехал домой. Но его перевели на другую работу – зам. главного инженера на станкостроительный завод. Потому что периодически память пропадала. Мама носилась с ним по больницам, параллельно работая снабженцем на том же заводе и пропадая в командировках чуть не каждый день. Так что большую часть времени я могла делать что угодно. Меня определили в детский сад. И там случилась первая большая любовь.
Саша был самым высоким и красивым мальчишкой. И он умел говорить и слушать. И он меня… восхвалял. После того как я кокетничала с парнем в парке, родители перестали меня называть красавицей. А он говорил тоже не это слово.
– Ты моя удивительная, ты лучше кошечки.
И всё так искренне. Каждый день он придумывал что-то новое обо мне. И я упивалась его восторгом, но взрослое сознание всегда контролировало меня. Я смотрела на себя в зеркало и искала, в каком ракурсе выгляжу лучше. Это во взрослой жизни очень пригодилось мне при работе на телевидении.
Мы так целовались в пятилетнем возрасте с Сашей Бережинским, что потрясённая сценой на клумбе с большими красными каннами воспитательница в срочном порядке показала меня детскому гинекологу! Как будто пятилетний мальчик что-то мог сделать с пятилетней девочкой! Но даже при таком раскладе оно того стоило. Голова кружилась и словно отвинтилась. Дыхание перехватывало, и радость заливала тело.
Мама высказала свое "фэ" воспитательнице, но сама на меня стала смотреть по-другому. Она стала строже и жёстче со мной, желая не дать мне распуститься. Вскоре папа невольно полил воды на ту же мельницу.
Он в чудесный летний выходной повёл меня в парк культуры и отдыха кататься на карусели. Красота там царила – дух захватывало. Море цветов, разноцветные аттракционы я тогда увидела впервые.
Но тут в парке отключили свет. И тогда, чтобы не разочаровывать меня, отец с парнем, отвечающим за аттракцион, стали вращать для меня одной карусель, толкая лошадок. И я при этом строила глазки – абсолютно намеренно этому молодому человеку, улыбалась ему, показывая ямочки на щеках. Парень глаз от меня отвести не мог. А я его самым настоящим образом соблазняла.
Я всегда отличалась, с самого раннего детства взрослым сознанием. Явно во мне жила душа кого-то минимум тридцатилетнего. И парень это ощутил сполна. Но папу это напугало.
– Что мы будем с нею делать, когда она вырастет? – ошеломлённо рассказывал он маме о моём кокетстве.
– Да уж, – хмуро сказала мама, – в подоле принесёт, как пить дать. Избаловал ты её своей любовью.
– Наоборот, не кинется на первого встречного, зная, что любой мужчина – её, – резонно возразил папа. Но в голосе его уверенности не было. Как и осуждения, впрочем.
Помню, когда он брал меня за руку, во мне всё ликовало. Я ощущала его всесильность. Часто девочкам нравится образ отца. Но мой и вправду был человеком огромной души и интеллекта.
Так сразу по поводу этих двух случаев "по Фрейду" для меня определилось навсегда диаметрально-противоположное отношение ко мне мужчин и женщин. Первые стали защитниками, а вторые – нападающими.
Кроме воспитательницы в детском саду, которая устроила мне обструкцию с гинекологом, была ещё и медсестра в больнице. И защитник в виде папы тогда уже умер.
День его смерти – 24 января 1964 года, хоть мне тогда ещё и шести лет не исполнилось, я помню, как сейчас. Очень холодно, снег сверкает под солнцем. На душе гулко и тревожно с утра. Из детского сада меня забрала не мама, а соседская бабушка Сара – высокая, худая, с бесстрастным лицом иконы. На мои вопросы, что случилось, она, вздохнув, ответила:
– Папе твоему очень плохо. Мама с ним.
При этих словах я вырвала у неё из руки свою ладошку и побежала сломя голову. В доме прямо с порога стояло много людей в тяжёлой, плохо пахнущей одежде. Я помчалась в папину комнату, но меня поймала и прижала к себе выходящая оттуда мама. Она была какой-то измученной и сказала, еле ворочая языком от стресса, что к папе нельзя, у него – врачи. А когда врач вышел, ответив на взгляд мамы трагическим покачиванием головы, я тоже поняла, что папа умер. И я больше никогда не услышу, как он меня позовёт, никогда не обнимет, успокаивая. Я вспомнила, как ещё недавно он лез на второй этаж к окну больницы с пельменями, которые слепил и сварил для меня сам. А его не пустили ко мне – карантин. И он, возмущённый, по пожарной лестнице и подоконнику, как Ромео к Джульетте, лез к пятилетней дочке, чтобы ты поела горяченьких пельменей. Они пахли лавровым листом. Мама варила их без него. Медсестра взобралась на подоконник и взяла у папы банку с едой. А он стоял за окном и с неимоверной любовью и радостью смотрел, как я ем пельмени. Хоть есть мне не хотелось. И я ела, тоже глядя ему в глаза через грязное стекло.
Но когда я вернулась из больницы, по отстранённому взгляду папы я поняла, что ему стало хуже и он меня не узнал. В тот день я сбежала из детского сада, движимая желанием его обнять во время тихого часа. Он стоял на кухне и смотрел на меня доброжелательно, но как на незнакомку. И я заплакала, кинувшись к нему. И от этого память к нему вернулась!
Взрослые не догадывались, что я всё понимаю, что происходит вокруг, без всяких скидок на возраст. Я слышала краем уха разговоры соседей, что отец, очнувшись от беспамятства, пошёл к линии железной дороги, видимо, хотел свою горячо любимую жену освободить от себя. Но его остановили соседи. Те самые, детей которых он не отдал под суд.
Соседские пацаны лет двенадцати забрались к нам в дом и спёрли заначку денег, кулёк конфет и ружьё. Оно числилось на папе. При моей жизни он на охоту не ходил. Но ружьё ему, как бывшему командиру корабля на Балтике во время блокады, было выдано именное. Я его почти не помню, кроме того случая, когда волокла его в пятилетнем возрасте от забора до дома.
Я услышала спор моих родителей на тему того, сдавать ли воришек милиции.
– Нельзя. Это баловство, но они могут в колонию загреметь, – тяжело вздохнув, говорил папа.
– А если они из именного ружья кого-нибудь пристрелят – посадят тебя.
– Сказать им, чтоб вернули.
– Они тебя испугаются и втихомолку спрячут подальше или выбросят. А кто-то подберёт и…
– И что ты предлагаешь – писать заявление на дурачков?
– А что остается.
– Ладно, завтра схожу к участковому, – отец был расстроен очень сильно.
И тогда я сама пошла к Баданам – главным сорванцам нашей улицы. И сказала им, что папа знает, у кого ружьё. Не хочет на них заявлять, но не имеет права – на ружье его имя.
Парни репу почесали смущённо.
– Но мы конфеты съели и деньги потратили.
– Пускай. Ружьё верните.
– Мы к вам придём с ружьём, а там – участковый.
– Ну давайте я отнесу, скажу – нашла за забором.
Присев на корточки, младший из Баданов перекинул мне ружьё через забор. И я его отволокла за ремешок домой. Только до крыльца – по ступенькам не смогла – боялась поцарапать. Позвала папу, врать ему не стала. Он меня обнял и прижал к себе. От него пахло с утра полынью. Такой же и у меня запах пота. Наверное, поэтому он нравится мне.
– Маме скажу, что у забора в траве нашёл. Мол, сами они. Ага?
– Ага. – Мне ли было не знать, какие прокурорские замашки у моей мамы. Всё же она выросла в прокуратуре, где помощником генерального прокурора был её отчим.
Мамина любовь выражалась не "в облизывании", а в трудоёмкой, из последних сил заботе о нас. Но "сю-сю-мусю" ей не были свойственны ни в малейшей степени. И её жажда правды и справедливости не могла никем остаться незамеченной. Она была, что скрывать, подозрительной, и её решения бывали жёсткими. Впрочем, побила она меня один раз. Мы с соседскими мальчишками и девчонками шли регулярно к железной дороге и подкладывали под колёса приближающегося на всех парах поезда украденные у отца Жаворонковых – моих соседей – длинные гвозди. Надо было их держать на рельсах, буквально выдергивая руку из-под приближающегося колеса. Тогда получались тоненькие ножички.
Нас сдал младший Жаворонков. И делегация родителей, в панике прибежавшая к поезду, гнала нас прутьями, стегая всех попавшихся под руку. Тонкие пруты били больно, оставляли красные полосы.
Мамина хроническая усталость от утомительной работы и ухода за двумя больными – папой и мной, её собственная астма не оставляли места сантиментам. И к тому же подмазывала врачей, особенно спасавшую меня Марию Фёдоровну, добывая для стационара бумагу для историй болезни. Тогда она была дефицитной, как, впрочем, и всё остальное в СССР.
В день смерти отца мама отвела меня спать к соседям. Тем самым, чьи пацаны украли ружьё. Меня берегли от подробностей похорон. Соседские мальчишки – оба Бадана – катали меня на санках весь вечер и следующее утро. А я сидела безжизненно, и слёзы без рыданий холодили щёки.
На похоронах было столько людей, что две улицы были заполнены рабочими завода, соседями, коллегами папы с секретного завода. Все заходили в зал и клали цветы. Тогда зимой достать их было просто невозможно. Родни у папы не осталось – все десять братьев погибли кто на фронте, кто в блокаде. Но мамины родственники, которым он был кормильцем тоже, рыдали так, что стены сотрясались. Папины друзья выражали первой соболезнование мне. Они знали, что для мамы эта смерть в какой-то мере облегчение. И я, не зная того, что маму обхаживает её одноклассник, первая любовь, тоже это понимала шестым чувством. И тогда я ляпнула маме:
– Не плачь, теперь у тебя будет другой муж.
Тогда ещё пару недель я не знала, что "тот свет" существует. Но почувствовала, что вроде как, утешая маму, папу предала. Я тут же так расстроилась, что мне захотелось как-то искупить вину. Хоть никто в атеистическом обществе тогда о Боге не заговаривал, но я всегда чувствовала, что всё это вокруг кем-то сделано и запущено, как станок или машина. Что есть кто-то там на небе. Ведь бабушка меня окрестила в младенчестве. Думаю, именно поэтому меня в самых диких ситуациях всю жизнь словно кто-то из них выводил.
Я пошла одна на другой конец улицы к женщине, делавшей искусственные цветы для похорон. До этого я туда ходила с бабушкой Аней – маленькой и шустрой, которая в основном занималась моими двоюродными сёстрами, но на похоронах, разумеется, помогала. Мне дали два цветка бесплатно, понимая, что я хочу их папе в гроб положить от себя. Я так и сделала. Он лежал – такой… успокоенный. Тогда я поняла, что слово "покойник" – от слова "покой". Я ушла в папину комнату. И не успела подумать, что больше не услышу своё имя от него, как тут же явственно, над самым ухом оно и прозвучало. И с тех пор я поняла, что папа просто стал невидимым, но никуда не исчез насовсем.
На похоронах было очень холодно. Оградку вокруг могилы поставили тесную. Но я запомнила место. И потом, через три дня, снова побывала там с мамой. А на мой день рождения – шестилетие – он был через две недели после папиной смерти одна пошла на кладбище пешком и долго сидела там и с отцом разговаривала. И… просила его, чтобы он меня забрал к себе. Я тогда уже знала то, что подтвердила жизнь: жизнь сироты ужасна. И мне не хотелось её терпеть.
Заболели мы всей детсадовской группой. Та самая воспитательница решила нас всех закалять. В ноябре в летнем душе нас всех поливала водой с головой, плохо обтирая полотенцем. И я заболела ещё тогда. Стала кашлять, чахнуть, но не жаловалась.
А вот после дня рождения (а он был на двенадцатый день после смерти папы) я заболела так сильно и так больно, что это было невыносимо. Помню, как мама плакала тихо, ожидая скорую. А мне было при каждом вздохе так больно, что я мечтала умереть. Крупозное воспаление лёгких и плеврит, стреляло в ухе.
И я каждый раз надеялась, что вот сейчас всё это прекратится. Но… Приехали врачи, отвезли меня в больницу. Сделали восемь переливаний крови.
И вот тогда я снова встретилась с женской ненавистью ко мне".
– Мне кажется, что здесь нужно вставить слова "впервые после воспитательницы детсада". Ведь иначе получается, что ненавистью вы называете действия матери.
– Ты прав, вставляй слова, – Ирина была довольна.
В беседку прилетели осы и роились над чашкой Олега в непосредственной близости от его локтя. Он добавлял в чай сахар, в отличие от самой Ирины. Она приподнялась на скамейке, чтобы переставить осторожно чашку подальше от парня. Он благодарно улыбнулся.
– Продолжим?
Ирина встала и прошлась по периметру беседки. Сидеть на деревянной скамье ей было неудобно.
– Может, в дом пойдём читать? Там и чайник ближе, – спросила она.
– Ой, нет, не в первый день на море. Надышаться не мог. И ветер такой приятно горячий, – почти взмолился парень.
– Тогда принеси мне чаю и подушку-сидушку с кухни, – начала торговаться Ирина.
Олег легко поднялся и побежал выполнять поручение. Вернулся с чайниками – заварным и электрическим в руках, с подушкой под мышкой. И тут же плюхнулся у ноутбука.
– Так что вы именуете женской ненавистью? Ведь медсестре было минимум двадцать, а вам – шесть лет. Ревность исключается, поэтому…
– Ревность не исключается никогда. Ревнуют и взрослые к детям. И подлости им делают намеренно. Но тут был вариант заниженной самооценки, когда важно было унижать того, кто не хотел подчиняться тому, что считаю неправильным.
"Как-то вечером соседи по палате попросили меня рассказать им сказку. Я сочиняла на ходу. Сочинять это всегда было моим коньком. Пегасом. Точно сказку я не помню – она была одной из многих. Помню, там принцесса ездила на мотоцикле и сшибла пирата на берегу. Вся палата малышей постепенно переползла поближе ко мне, чтобы можно было сказку рассказывать тихо. Медсестра – ночная дежурная ушла спать (она себе не утруждала). И нашей задачей было ей не мешать. Но она всё же проснулась. И она силой выволокла меня из кроватки, поставила в одних трусах в угол палаты зимой, на всех наорала, чуть не пинала кровати за то, что не дали выспаться. И караулила меня, храпя на стуле рядом. К утру у меня температура была под сорок. И медсестру чуть не уволили за её "воспитание". Но только "чуть". И она начала мне мстить. Всех её гадостей не помню, но одну – когда мне на живот давила слишком тугая резинка от трусиков, я их сняла, чтобы заснуть ночью. Во сне одеяло приоткрыло мою голую попу. И эта стерва медицинская утром выволокла меня, когда все начали просыпаться, голую в центр палаты и всем показала, какая я развратница.
Я попросила маму забрать меня домой после этой истории, когда я стояла вся красная до пяток, а она вертела меня как волчок, показывая всем.
Мама рассказала о "мести" медсестры главврачу Марии Фёдоровне. А та решила всё же уволить садистку, несмотря на нехватку персонала. Зарплаты у медсестёр были маленькими. И когда вечером главврач объявила этой стерве об увольнении, она пошла в кладовку и повесилась. Об этом потом много сплетничали медсёстры. И основное мнение было таким – если детей ненавидишь, зачем идти работать в детскую больницу? Не знаю, были ли у неё свои дети, но им явно повезло, когда она удавилась. Я тогда ещё была доброй девочкой. Но о ней, врать не буду, не жалела. Когда я в первом классе прочла роман "Джейн Эйр", я всё время вспоминала сходные с её переживания сироты. Правда, она осталась без обоих родителей. Но из-за того, что маме моей Зое Даниловне приходилось так часто уезжать в командировки по всему СССР в поисках нужного для производства станков, вернувшись из больницы, я оказалась абсолютно одна. Не считая соседей".
– Погодите про соседей, дайте переварить повесившуюся сестричку. Она была пожилой?
– Лет тридцати. Ничего о ней не знаю. Помню сочащийся ядом голос.
– Её второй раз собирались уволить и из-за вас? Так? Почему она доставала вас так упорно. В книге нет на это указаний.
– Она мне завидовала и ненавидела за это.
– Больному ребенку завидует?! Разве есть повод?
Ирина поднялась и потерла низ попы.
– Жёстко мне тут сидеть. Пойдём в дом – еду готовить. Я кое-что расскажу про виды зависти.
И тут всё же придётся перейти к соседям – Жаворонковым. Родители их – простые люди. Папаша пил, конечно, но тётя Нина, будучи крупнее мужа, всегда его усмиряла. Жертвой ни она, ни дети не были. Дом у них был точно такой же, как у нас. Да в придачу высокая суховатая и очень трудолюбивая баба Сара. То есть ничего она нам не прививала, сказок не читала, просто присматривала без комментариев, чтоб шеи не свернули. То есть своих троих внуков и меня она воспринимала без восторга, умиления, но и без раздражения. Лицо у неё было какого-то особенного цвета, выглядела она, как лики на старинных иконах.
И вот в такой компании развивались следующие события.
Я сочинила очередную сказку, что у меня под крыльцом вырос чудо-цветочек – весь белый, со стеблем. И на нём вместо листьев – сердечки. И кто их съест, того будут любить. Только сорвать его нужно ночью. Все трое слушателей затаили дыхание – белобрысый младшенький Вовка, средненькая дочь Жаворонковых – Галка и красавица – старшая с каштановыми волосами и зелёным глазами – Таня. Она была на пять лет меня старше.
И вот разошлись мы по домам. А утром травинку кто-то вырвал. Я переживала – сама верила в свои сказки. Кто – точно не знаю. Но единственной завистливой среди Жаворонковых была Галя. Предположим, и правда – одевали меня в детстве лучше. Но ведь она завидовала не только этому. Например, когда мой папа умер, она сказала: "Везёт же тебе, твой папа умер, а мой – нет". И в голосе её звучала неизбывная зависть.
Ирина опускала макароны в воду стоймя. А в это время Олег мешал фарш на сковороде. Но, когда услышал повод для зависти, замер с ложкой в руках, рискуя тем, что мясо подгорит. На лице его было неверие и изумление.
– Вы это придумали. Тогда, в детстве, или для своего мифа?
– Клянусь. Придумывать я умею и люблю. Но суть персонального мифа – не врать себе.
Олег, наконец почувствовав запах подгоревшего фарша, выключил плиту и снова помешал заправку для макарон.
– Хотите, покаюсь в том, в чём правда виновата?
Олег сделал благостный вид и сложил ладони одну к одной, изображая пастыря.
– Кайся, дочь моя.
Ирина засмеялась, но поддерживать мизансцену не стала.
– Я сочиняла страшную историю для моей подружки Ленки и её старшей сестры у них на крыльце. Дело было летом, и дверь в дом была открыта. "Дядька повёл мальчика – он весь был в крови и плакал в сквере у столовой. И там закопал вчера вечером. Я сама видела". Девчонки ахнули.
– А ты что сделала? – в ужасе спросила Лена.
– Я… убежала, испугалась. А то он бы и меня убил.