Спускались в темноте по каким-то крутым ступенькам. Зашли в просторную, с низким потолком комнату, до отказа набитую разношерстным людом. Одни сидели на скамейках за длинным столом и горланили "Попереду Сагайдачный", другие притопывали возле гармошки, размахивая руками. В подвале было так накурено, что на стенах еле светили керосиновые лампы. Воняло подгорелым самогоном и квашеной капустой.
Как только Трикоз вошел в этот балаган, гармонь и бубен утихли. Пьяная орава встретила его угрюмо, без особенного энтузиазма. Он что-то прокричал им и уселся в красном углу. Петра усадили между небритыми мужчинами с синими распухшими лицами.
Парень исподлобья окинул всех взглядом. Сколько их? Откуда они взялись? Внимательнее присмотревшись, он стал узнавать среди них то сторожа с разодранной ноздрей из третьей Черногорской школы, то мельника городской паровой мельницы, то учителя Савченко... Вдруг он увидел и Охримчука, примостившегося на самом краю скамейки, жалкого, раскрасневшегося. "Эх, сволота, посчитать бы тебе сейчас ребра, - даже заскрипел зубами Петро. - Вот где себе гнездо нашел".
Кто-то прогорланил тост. Загремели кружки, забулькала в глотках сивуха. Потом раздалось нудное чавканье. Петро и сам опорожнил кружку самогона. По телу сразу поплыла приятная теплота. Рядом кто-то из компании взревел:
- Вот это нашего куреня парубок: хлещет сивуху, как конь!
Лили еще, и он пил со зла, под дикий рев ватаги. Пил, пока не расплылось все перед глазами, и он нырнул в зияющую пустоту.
Сколько пролежал под столом, он не помнил. Проснулся от удара чем-то тупым в нос. Потом кто-то наступил ему на пальцы руки. От боли Петро открыл глаза. В комнате слышался невообразимый шум, метались какие-то красноватые тени, что-то громыхало и охало.
- Больше захотел, гад?
- Поровну между всеми делить, поровну!
Снова, будто колом по мешку с песком, лупили кого-то.
Внезапно все стихло. На середине комнаты появились хромовые сапоги со скрипом.
- А ну, за стол, вражьи дети!
Петро узнал голос Трикоза.
- Не для того меня новая власть районным начальником полиции сделала, чтобы беспорядки происходили. Из-за чего завелись, окаянные, из-за барахла? Да я из вас... Да я вам всем глотки позатыкаю тряпками, только фюреру верно служите. Кто на ногах устоит, пойдем сейчас со мной к колченогому Гриндюку.
Хищно засопела ватага. У Петра хмель как ветром сдуло. Неужели Трикоз в самом деле пойдет творить расправу? Неужели и Анюту смерть ожидает?
- За нашего шефа! - заверещал одинокий голос.
Петро вылез из-под стола. Умышленно закрыв рот ладонью, шатаясь, кинулся во двор. Вдогонку ему гоготали:
- Феклу пошел целовать? Фе-е-еклу!..
Окольными путями пробирался парень на Беевку. Бежал долго, пока не перехватило дыхание. Наконец - знакомый перелаз. Хотел перешагнуть - упал. Все равно надо спешить. Приподнялся, дополз до окна. А как постучать? Нащупал рукой какую-то палку и начал стучать в стену.
Вышел, прихрамывая, Гриндюк, склонился над ним.
- Дядьку, бегите! - прохрипел Петро. - Полицаи сегодня убить вас собираются... Берегите Анюту, пусть не забывает!
Немного погодя от хаты Гриндюка мелькнули огородами две тени. На следующий день между соседями поползли слухи, что сапожник с дочкой будто бы пошли менять вещи по селам. Другие говорили, что забрали их среди ночи гестаповцы и в глинище закопали, а иные лишь многозначительно кивали головами. Только Петро, хотя и знал обо всем, молчал, как сырая земля: его свалил сыпной тиф.
X
Почти целый час пришлось ждать шефу полиции около дверей кабинета Мюллера. Наконец вызвали. Не успел он переступить порог, как Мюллер рявкнул:
- Не вижу старой закваски, пан Трикоз. Неужели у вас такая короткая память, что забыли о кровавых ночах Богдановского куреня в Киеве, на Подоле?
Мюллер, выхоленный, напомаженный, вышел из-за стола. Он был без кителя, в одной нижней сорочке. Пестрые подтяжки с темными бляхами глубоко врезались в гладкое тело, словно в тесто. В правой руке он крутил нагайку. Жалобно посвистывая, она извивалась причудливыми петлями. В минуты спокойствия Мюллер всегда любил забавляться нагайкой. Сплел ее адъютант Бухрс из кожи варшавской коммунистки Ядвиги Обжецкой. Правда, одноглазого Бухрса поляки потом повесили за ноги на одной из окраин Варшавы, но нагайка сохранилась как память об операции "33", за которую Мюллер получил звание оберста и Железный Крест из рук самого Франка.
- Операцией по "профилактике" населения я не доволен, - остановился он напротив оторопевшего Трикоза. - Твоя орава полицаев не стоит одного моего солдата. Дикари!
На лице новоиспеченного шефа полиции сразу появились багровые пятна. Он неподвижно замер посреди комнаты, только мелко дрожал кадык над воротником вышитой сорочки.
- Служим вам верой и правдой.
- Для нас, немцев, самая убедительная характеристика - то, что вы делаете для укрепления нового порядка. Фюрер приказывал нам: "Мертвые не бывают свидетелями". Поэтому во время этаких дел у вас не должно быть свидетелей...
- Пан оберст, пан Мюллер, - заикаясь пролепетал Трикоз, - в городе вы не найдете ни единого христопродавца...
- Не вы же их расстреляли, - оборвал его Мюллер и впился в полицая своими бесцветными глазами. На его выхоленном лице появилась многозначительная холодная улыбка. - Если бы не мои рыцари, они бы у вас поразбегались, как крысы.
- Сам бог тому свидетель... у меня ствол парабеллума покраснел. Я старался, я даже руку себе обжег... Вот посмотрите...
Мюллер вернулся к столу и погрузился в мягкое кресло. Взглянув исподлобья на крайне взволнованного холуя, захохотал, громко, почти безумно, и откинул голову на спинку кресла.
Трикоз стоял перед ним и не знал, смеяться ему или плакать. Только глазами моргал и ждал.
- А все-таки слабый у тебя очкур , Трохим... - произнес наконец фашист. - Мне доложили, как ты глинище сравнивал. По-нашему, скажу... Знай, фюрер щедро награждает своих верных слуг.
Трофим топтался на месте, вытирая шапкой вспотевшее лицо. С перепугу он никак не мог прийти в себя. Ну и хитер же этот Мюллер: начинает за здравие, а кончает за упокой. Что за дурная привычка?
А тем временем оберст вытащил из папки лист бумаги, на котором хищно распростер крылья орел, и сунул его Трикозу. Тот боязливо, словно это был раскаленный лист железа, дотронулся пальцами. Глаза испуганно забегали по строчкам:
"Немецкое командование в награду за содействие войскам фюрера при наведении порядка в городе Черногорске передает в пользование пану Трикозу флигель в поместье графа Мюллера с тем, чтобы..."
У шефа полиции от радости перехватило дыхание. Только не шутит ли снова Мюллер? Оберст же утвердительно кивал головой:
- Да, это не шутка. Вы действительно заслужили награду. Только помните, она вас ко многому обязывает. Это - аванс!
- Я понимаю, понимаю...
- Особняк имеешь, пора бы подумать и о молодой, красивой женушке, - не пряча желтых конских зубов, сказал Мюллер и жестом пригласил Трикоза сесть. - Думаю, пан Трикоз, довольно вам возиться с пархатыми. - Лицо его сразу сделалось холодным, словно вылепленным из гипса. - Впереди вас ожидают более серьезные и более важные дела. Я получил сведения, что в окрестных лесах появились партизаны. Сколько их, как они вооружены - нам неизвестно. Бесспорно одно: с Черногорском они держат связь, и вполне возможно... Короче, большевики оставили в городе своих агентов. Вы должны помочь моим солдатам уничтожить всех подозрительных.
Долго сидели они за столом, обсуждая план новой операции. Потом оберст поднялся, надел китель, давая этим понять, что разговор закончен. Трикоз вскочил и потрусил к двери, низко кланяясь.
- А разрешение на флигель?
- Ох, забыл грешным делом, от радости забыл.
Гулко гремела земля под ногами полицая. Трикоз все еще мял в руках шапку. На душе у него саднило.
Правда, встречи с Мюллером всегда были не особенно приятными, и все же их можно было терпеть. Но такую, как сегодня... Что-то слишком щедрым был оберст. Может, хочет отблагодарить за сундуки с кладом? Почему же сам не живет на окраине города, в имении? Не партизан ли боится?.. Ну что ж, служба службой. Далеко идут лишь те, кто мало спрашивает и мало думает. Сказало начальство: бери награду - надо выполнять приказ.
...Поздно ночью, когда город забылся в тяжелой напряженной тишине, ватага полицаев вывалилась из главной управы, несколькими небольшими группами разбрелась по улицам.
Сам шеф полиции, зло обкусывая на пальцах ногти, отправился с тремя неуклюжими здоровилами на Крохмалевскую. После дневного разговора с Мюллером он был в плохом настроении. Об этом знали сподручные и плелись в стороне, словно боялись, как бы шеф полиции не наградил тумаками.
Шли молча. Под ногами жалобно скрипел первый снежок, да в разных концах города слышались приглушенные крики - начали кровавое дело эсэсовцы. Когда приблизились к одноэтажному кирпичному домику, стоявшему против колодезного сруба, остановились.
- Ну, помоги бог! - выдохнул Трикоз и перекрестился. - Операцию надо провести так, чтобы пан оберст были довольны.
Те трое тоже перекрестились.
Пропищали и стихли заржавевшие петли калитки - полицаи очутились на небольшом дворе.
Тихо, жутко. Даже пес, наверное почувствовав запах пороха, забился в будку и не подавал голоса. Окна дома были плотно закрыты ставнями.
Трикоз подошел к окну, постучал:
- Открой, Копылов!
Ждали недолго. Через несколько минут за дверью загромыхал засов, и желтоватая кромка слабого света выскользнула из сеней на двор, выхватив из темноты ссутулившуюся фигуру.
- Трикоз? - не то от удивления, не то от страха негромко вскрикнул в сенях хозяин. - Что привело вас в такую пору? Заходите...
И он отступил в глубь сеней, давая дорогу поздним гостям.
Бухая по полу намазанными дегтем сапогами, трое направились в хату, а четвертый остался возле дверей, на страже.
Копылов, по-старчески сложив на груди руки, оторопело остановился посреди комнаты. Что-то недоброе чувствовало его сердце, и даже при слабом свете керосиновой лампы было видно, как побледнело изборожденное морщинами лицо, а на большой лысине заблестели мелкие капли пота.
Все жители Черногорска знали Копылова - добродушного и приветливого старика. До войны он работал стоматологом в городской больнице и, хотя был уже немолод, всегда принимал участие во всевозможных общественных комиссиях по обследованию и содействию. Когда началась война, стал работать в военном госпитале. Эвакуироваться на восток он не успел, так же как и многие работники других учреждений. По правде говоря, Копылов даже и не думал куда-нибудь выезжать, поскольку оккупацию считал временной. На всякий случай с женой Домной Ефремовной они приняли некоторые меры предосторожности: пересмотрели домашнюю библиотеку, выбрали всю политическую литературу и вместе с семейными фотографиями закопали на огороде; все письма, бумаги и даже подшивка местной газеты "Черногорская коммуна" были сожжены. Казалось бы, никаких "компрометирующих" материалов не осталось, но супруги с первого же дня оккупации жили в тревоге, в ожидании чего-то страшного и неизбежного. И вот это страшное пришло.
- Чем могу быть полезен? Может, снова у вас... - с трудом выдавил из себя врач: до войны он не раз лечил бухгалтеру гнилые зубы.
Трикоз стоял между полицаями немой и грозный. Руки заложены за спину, папаха надвинута на самые брови.
- Сегодня я буду лечить твои зубы, старый опенок... Где сын? - Даже голосом он пытался подражать Мюллеру.
- А откуда же мне знать?
- Не прикидывайся дураком!.. Нам известно, что большевики оставили в городе твоего выродка. Кто с ним еще? Где они?
- Не знаю.
- Ты у меня припомнишь... Давай-ка свои щипцы, которыми у людей зубы рвал. Я тоже поучусь этой профессии на твоих зубах. Думаю, тогда ты вспомнишь, где скрываются большевики.
Старик, как пьяный, подошел к столу, вынул из сумки козью ножку. Коршуном накинулись на него полицаи...
На крик из соседней комнаты выскочила в ночной рубашке Домна Ефремовна. Ничего не понимая, она остановилась на пороге. Полицаи отступили от Копылова.
- А ну, обыщите красное гнездо! - рявкнул Трикоз.
Обыск в квартире продолжался около часа. Уже были опрокинуты столы и кровати, разбита посуда, разворочена печка, разорваны подушки, а шеф полиции все копался в книгах на этажерке.
- А, вот он, депутатик народный! - злорадно выкрикнул Трикоз, хватая газету, которой была застлана полка этажерки. С ее пожелтевшей страницы улыбался Сергей Копылов - единственный сын врача. Жирным шрифтом была напечатана его биография.
- "Голосуйте за верного сына партии большевиков!" - начал читать Трикоз. - "Верного сына..." Видишь, как Советы орали о твоем вылупке. За какие же это заслуги, разрешите вас спросить? А?
Копылов с окровавленным лицом стоял у стены и даже не пошевелил губами.
- Так где же все-таки скрывается верный сын Советов? Где его приспешники?
Врач молчал.
- Ах так?! Ты у меня соловьем защебечешь, собака!
Со всего размаху Трикоз ударил старика в лицо. Копылов покачнулся и рухнул на пол. К нему бросилась жена.
"Вот если бы сейчас подвернулся пан Мюллер. Наверно, был бы доволен моей работой", - думал полицай.
Копылов открыл глаза, над ним склонилась жена.
- Вот такая благодарность... - произнес он. - Не убивайся, Домна, пришел мой час. Жил я честно, щедро служил людям, желал им только добра и напоследок тоже подлости не сделаю. Ничего не добьются от меня бандиты. Дурни, хотели, чтобы я им сына выдал. Не ждите! Слышите?!
Он криво усмехнулся и закрыл глаза. Тоненькая струйка крови побежала по подбородку. Жена всплеснула руками, заголосила.
- Брешешь, ты у меня все скажешь! На горячую жаровню посажу, а говорить заставлю! - заорал шеф полиции.
Как львица бросилась Домна Ефремовна на Трикоза и вцепилась ему в горло. Тот захрипел, покачнулся, но подоспели полицаи.
- Повесить ведьму, сейчас же повесить на срубе над колодцем... Пусть все видят!
...Всю ночь лютовали эсэсовцы со своими приспешниками. Утром взошло солнце, оно испуганно заглянуло в мертвые глаза десятков людей, качающихся на ветру по улицам города. Это были кровавые следы гитлеровского "нового порядка".
XI
Морозная ночь раскинула свои темные крылья и задремала над обледеневшей землей, окутанной белым пушистым покрывалом. Уснул и город глухим, тревожным сном пленного. Ни огонька вокруг, ни голоса людского. А чтобы кто-нибудь случайно не нарушил покой, дежурит на окраине Черногорска пеший объездчик управы Охримчук. Закутавшись в долгополый кожух, он топчется на дороге, ведущей к сосновому бору.
Неспокойно на душе у Охримчука, видно, мало надеется он на свою винтовку, потому что все время оглядывается вокруг, прислушивается, как вдали трещит лед на речке.
Долго тянется время в декабрьские ночи, страх как долго. Холод острыми колючками пронизывает насквозь кожух, валенки и больно впивается в тело. Чтобы как-нибудь скоротать невыносимые часы, Охримчук задирает голову и начинает считать звезды, но и они мигают холодно и неприветливо.
Присел полицай под тыном, вытащил из кармана кисет с самосадом. Не слушаются задубевшие пальцы. Наконец свернул толстенную цигарку, чиркнул спичкой. Когда огонек погас, стало еще темнее. Потом вроде затрепетали пугливые тени - идет кто-то или кажется?
- Фу-ты, напасть! - выругался Охримчук и закрыл глаза.
Когда снова оглянулся, как будто немного рассвело, он встал и потихоньку побрел по улице. Вдруг раздались чьи-то шаги. Под рубашкой у Охримчука словно сотня червяков зашевелилась, Сбросил с плеча винтовку, щелкнул затвором.
- Кто идет? - Хотел крикнуть властно, но голос прозвучал робко.
- Сейчас я тебе покажу, сволочь, кто, - послышалось в ответ.
С первого же слова Охримчук узнал своего шефа. "И чего это его нечистая сила по городу носит в такой мороз?"
- Так-то ты, паскуда, караул несешь? - грозно зарычал Трикоз, подходя к своему подчиненному. - Кто разрешил на посту огонь зажигать?
- Да я же только... Одну затяжку...
- Холоп лопоухий! За версту же видно, где ты слоняешься! Или, может, в Германию захотел? Так я быстро это дело оформлю.
Наругавшись вволю, Трикоз исчез так же внезапно, как и появился, а у Охримчука словно камень на душу лег. Не чувствовал он уже ни холода, ни страха. Стоял, как пень, посреди дороги. А грудь распирала странная, холодная пустота.
"Что ж, Трикоз все может. Ему в Германию на каторгу человека запроторить - все равно что раз плюнуть. Сколько крови людям выпустил за эти месяцы, вола утопить можно. Подумать только: даже жена с дочерью его бросили, убежали куда-то на село. Нет, от такого чего хочешь ожидать можно..."
От одной мысли, что ему придется покинуть родную хату, любимую Настуню и ехать в далекую и страшную Германию, Охримчук вздрогнул. И для чего все творится на свете белом? Никак не мог он этого понять, потому что никогда не интересовался политикой. В политике нужно было о чем-то спорить, а Охримчук на слова был нещедрый, ему вполне хватало тех, которые еще в люльке поведала мать. Круг интересов у него не выходил за пределы собственного хозяйства.
Еще задолго до войны выбился Охримчук в люди. Столько приходилось бедствовать на кулацких полях до коллективизации, что артель показалась ему, сироте-калеке, родным домом: она ему хлеб дала, а самое главное - человеком сделала. Даже Настуня Бабич - красавица на весь округ - не побрезговала им. А мог ли он мечтать о таком счастье во времена кулачества?
Поэтому держался Охримчук колхоза, старательно ухаживал за скотом. Около него на ферме трудилась дояркой и жена. Вместе они вырабатывали немало трудодней, так что зерно получали не пудами, а центнерами. Да и в своем хозяйстве всегда имели и поросенка и коровенку. Об ином житье Охримчук и мечтать не мог.
Бывало, на общем собрании примостится где-нибудь в углу, зачадит самокруткой и потихонечку дремлет. За столом оратор рассказывает о прибылях колхоза, о повышении материального благосостояния колхозников, о плане на будущее... Кондрата Охримчука же не легко всколыхнуть. Сидит он, терпеливо ожидая, когда собрание кончится. Одно лишь горе не покидало семью Охримчуков - не было у них детей.
На фронт Кондрата, конечно, не взяли, потому что от рождения хромал он на правую ногу, а вот скотину колхозную поручили гнать куда-то на восток. Случилось так, что покинуть дом ему не пришлось.
Проходили последние августовские дни. Поздними ночами с запада уже доносилось сердитое уханье канонады, но никто из черногорцев и во сне не предполагал, что в город могут прийти немцы. В учреждениях, на предприятиях, в колхозах все шло своим чередом, каждый был занят своей обычной работой.
Не сидел без дела и Охримчук. Как и раньше, он до восхода солнца приходил на ферму, чистил, кормил, присматривал за скотиной. Как-то после дождя решил он вскопать у себя на участке делянку под пшеницу. Запряг пароконку, бросил на воз плуг, борону да и подался кривыми переулками к своей нивке.