Телеканал CNN, программа Larry King Life
Ларри Кинг. О недавних трагических событиях сказано больше, чем о сотворении мира. Однако о самом виновнике происшедшего мы знаем ничтожно мало. Кто же он все-таки: Волшебник Изумрудного Города, Че Гевара, Раскольников, Сатана, Бог, или обыкновенный клиент психиатрической лечебницы?
Грин-Грим. Признаюсь, Сильвин производил впечатление душевнобольного. Но однажды я понял: безумец не он, а мы с вами. Потому давно разучились чувствовать, мыслить, жить. Нам, всем жителям этой многострадальной планеты, как воздух был необходим хотя бы один такой человек - с неистощимыми запасами света и любви в своем сердце, абсолютно свободный от предрассудков, правил и догм.
В каком-то смысле он был новым Богом. Немудрено, что власти поспешили распять его на кресте. Но такова, видимо, судьба богов: чтобы обрести истинную свободу духа, надо сначала в муках умереть!..
Новый шокирующий блокбастер блистательного и неудержимого Дмитрия Стародубцева. Читается без перерыва на обед, ужин и сон…
Содержание:
-
Пролог 1
-
Черная тетрадь 1
-
Красная тетрадь 17
-
Синяя тетрадь 39
-
Эпилог 65
-
Эпилог. Окончание 67
-
Примечания 68
Дмитрий Стародубцев
СИЛЬВИН ИЗ СИЛЬФОНА
Пролог
Яркий свет ударил в его единственный глаз, на мгновение ослепил. Слегка поддерживаемый под локоть, он ступил вперед, - в своем жалком балахоне, убогий, согбенный, - и оказался в плотном облаке жаркого света, который нагнетали факелы в руках сотен людей.
Тут были мужчины и женщины самого разного возраста, национальности и социального положения, и с ними дети, - все в одной толпе, в схожих белых одеяньях. При виде этого истлевшего заживо старика их пламенеющие лица выражали одни и те же чувства: одухотворенность, благодать, годами намоленное смирение, готовность к любому приказу и к самой смерти.
Блаженной радостью, которая щедро струилась из глаз этих людей, наверное, можно было бы наполнить море святой воды, и источником тому, очевидно, был этот удивительный человек, превращенный неумолимым временем в чудом не разлетевшийся пепел. Диковинное ночное сборище пало ниц перед ним и вопль безумного счастья вихрем поднялся над поляной, срывая с дубов переспевшие желуди.
Далее произошло и вовсе невероятное. Толпа двинулась к старцу гусиным шагом, на коленях или ползком на животе, сбилась в кучу и началась давка - каждый старался приблизиться первым…
Кто-то крикнул: "Слово!" - и все дружно поддержали: "Слово! Слово!"
Старец стащил с головы капюшон, явив пастве увечья и вызвав общий возглас жалости и умиления, и заговорил:
- Я не знаю, верю ли я в Него. Я даже не знаю, существует ли Он - доказательств не вижу. А если и существует, кто поручится за то, что всë не обман лукавый, что зло, творимое на земле, не Его рук дело? Ибо вижу под Его знаменем лишения безмерные, страдания бесконечные и всеобщее моральное разложение, болезни, кровь, смерть - всеобъемлющее и непобедимое торжество зла! Но я верю в себя! Я чувствую в себе силы! Добрые силы! Я питаю этими силами весь мир, и, возможно, оттого он еще не пошел ко дну. Имя мое Странник!..
Черная тетрадь
Запись 1
Вы будете смеяться, но я решил покончить с собой. И сейчас без излишней драматургической рефлексии это сделаю. Ничего банальнее и придумать невозможно, но в том-то и дело, что во всех остальных случаях надо думать или, не дай Бог, что-то делать, то есть прилагать усилия, а мне это противно. Даже для того, чтобы просто жить, ничего не желая, никого не трогая, не соприкасаясь с внешним миром и ничего у него не прося, требуется напряженное органическое функционирование, от которого меня давно выворачивает наизнанку.
Повод свести счеты с жизнью, на первый взгляд, чудовищно пустяковый: меня всего-то обидели, словесно. Но этот ничтожный эпизод, какие случаются на каждом шагу, так оглоушил меня, что я не помню, как добрался до дома. И до сих пор пребываю в самой отчаянной депрессии.
Я много думал, перечитывал страницы любимых книг, ходил из угла в угол, рассуждая вслух, и пришел к неизбежному и давно назревшему выводу: это последняя капля в переполненную чашу моего терпения, я больше не в силах страдать и должен поставить крест, финальный или могильный, как угодно, на своем фантасмагорическом существовании.
Еще сегодня утром я чувствовал себя божьей пташкой, чирикающей на ветке, венецианским гондольером, степенно взмахивающим веслом, триумфатором на колеснице, возвращающимся в родной город с исторической победой. Я был безумен самой счастливой своей безумностью - я воспевал мир, в котором живу, я фанатично поклонялся ему, боготворя каждое мгновение жизни и каждую деталь этой жизни, будь то просто молекула случайной мысли, морозный хруст под ногой или теплая струйка пара изо рта прохожего. Мой интроспективный взгляд изумленно копошился в замшелых кладовых моего странного рассудка, но на этот раз не находил ничего, кроме наркотически острой любви к бытию.
Мое привычное состояние обычно имеет другую конфигурацию. Например, вчера я целый день непередаваемо переживал - всë мне казалось бессовестным, безобразным, все вокруг мне было в тягость. Страх не отпускал меня ни на шаг: кругом полным-полно людей, а я их всегда ужасно боюсь, даже если вижу, что они боятся меня еще больше. Но совсем невмоготу было потому, что придется с ними говорить, когда они меня о чем-то спросят. А они обязательно меня о чем-то спросят, ведь мне никогда не удается избежать контакта с ними, что бы я ни делал, как бы ни ловчил - такая вот у этих существ гнусная натуришка. А еще я сильно нервничал из-за страха, что вдруг у меня что-то заболит и тогда мне придется ехать в больницу, где стоит смрад бесполезных лекарств и тяжелых болезней и где формально живые люди в очередях напоминают мне печальный гербарий (засушенные экспонаты, несущие лишь умозрительное представление о действительных свойствах вида) и спрашивать, говорить, объяснять, просить - а я на это способен только под давлением жесточайших обстоятельств. Я мечтал вернуться к себе, запереться в своей комнатке, успокоиться - у меня ведь от волнения целый день дрожали губы и изнывал мочевой пузырь, и открыть очередную замечательную книгу или включить телевизор - в виде книжной строки или видеоимпульса мир людей меня не пугает, потому что в этой диспозиции Они не настоящие - придуманные. Даже если речь идет о реальных людях, они кажутся мне сочиненными, потому что как бы они ни кривлялись, ни злословили и ни угрожали, я знаю, что они меня не видят и не могут причинить мне зла.
Но сегодня утром все сложилось иначе, потому что, когда я проснулся - сразу уловил, что мне со всей бесцеремонностью и бесспорностью что-то открылось. То ли тайна мироздания, то ли чудесное созвучие в полифонии добра и зла, то ли главная философская истина, которую принес из созвездия Льва метеорный поток Леонидов. И я понял: то была любовь, которой я за ночь напитался с таким противоестественным преизбытком, что готов был поделиться ею со всем миром и с каждой космической песчинкой. А еще, когда я во всей своей инфантильной обнаженности встал перед зеркалом, я подумал, несмотря на многочисленные свои морфологические недостатки, о красоте человеческого тела, а потом и о красоте самого человека, пусть даже красоте сомнительной, иррациональной. В таком грандиозном состоянии я вышел на улицу, мгновенно произвел свое нивелирование в этом мире или, лучше сказать, рекогносцировку, оглядев утренний город, замороженный декабрем до кристаллов, и неожиданно увидел себя неунывающим гондольером, плывущим в золоченой лодке в тени полусонных венецианских кварталов и напевающим под нос романтичную баркаролу…
Уточню: я шел устраиваться на очередную работу, поскольку, несмотря на свои более чем скромные запросы, не являюсь копрофагом, то есть не могу питаться экскрементами, а это, пожалуй, единственное, что в нашем городе бесплатно, да еще и в избытке. Я нуждаюсь в чем-нибудь более существенном, к тому же должен оплачивать съемное жилье и покупать сборники кроссвордов и книги, без которых мое существование окончательно не имеет смысла. В другой раз я был бы в ужасе от такой задачи и вряд ли так быстро осмелился бы предпринять атаку, а уж если б и пошел - то как на Голгофу: десять раз возвращался бы, пятьдесят раз останавливался бы в сомнениях, мог бы вообще где-нибудь на лестнице уцепиться за перила и не пускать себя никуда до вечера, пока с облегчением не осознал бы, что спешить больше некуда, поскольку рабочий день у нанимателя закончился. Но сегодня все предстоящие сложности виделись мне издевательски ничтожными. Я готов был идти куда угодно, говорить с кем угодно, улыбаться, даже шутить, с вулканической мощью извергать свою любовь на всех, кто подвернется. А потом сутками напролет работать - делать все, что скажут, и за те деньги, которые заплатят. Всего одна была у меня с утра просьба к человекам: только не обижайте меня, ради всего святого, только не обижайте, пожалуйста! И тогда я готов всё-всё-всё…
Ровно в восемь утра я подошел к стойке ресторана быстрого обслуживания, как и договорился вчера по телефону, и с загадочной улыбкой попросил Золушку на кассе пригласить менеджера. Она мельком взглянула на меня, но вдруг споткнулась, внимательно оглядела мою фактуру, смущенно приподняла ощипанные бровушки, безнадежно потупилась, и в этом незатейливом мельтешении я уловил, что ей что-то не понравилось в моем экстерьере. Потом она продавала кукольным деткам салатик и жареные кусочки курицы, а я сиротливо ждал у стойки, и каждый посетитель считал своим долгом спросить меня: вы последний? - а я каждый раз вздрагивал и пятился, пока не уперся в податливую стену и не прилип к ней, не втерся в нее, не стал молекулярной ее частью. Даже трудно представить, что в подобной ситуации я пережил бы еще вчера, но сегодня я почти не испытывал затруднений - я же гондольер! - лишь мучительно страдали мои голодные рецепторы, улавливая привкус дымков, струящихся из кухни. Мне даже не сразу пришло в голову сбежать, а когда пришло, я нашел в себе силы потерпеть и заключил сам с собою, как часто делаю, конвенцию об обязательных пяти минутах ожидания.
Золушка все-таки освободилась и, убедившись боковым зрением, что я еще здесь (а куда я могу деться? Ведь я пришел устраиваться на работу!) нехотя отправилась за менеджером.
Время шло, а она не возвращалась. Мои пять минут давно кончились, и я имел полное право уйти, поскольку соблюл все внутренние договоренности, однако продолжал стоять, наслаждаясь своей силой воли и ясностью мыслей, которые внезапно обрел. Теперь я готов был стоять и еще пять минут, и час, и целые сутки, потому что чувствовал себя надчелове-ком и Гражданином Космоса, которому по плечу самые сложные испытания.
Золушка привела Мавра - темнокожего мужчину в костюме, с причудливым носом в форме кальяна. Мавр на ходу читал записи в журнале и одновременно раздавал директивы своим трудолюбивым пчелкам, выписывающим пируэты на сияющем кафеле. Золушка вернулась к рабочему месту где ее дожидались клиенты, а Мавр перегнулся через стойку и деловито заглянул в мои глазные яблоки. Я испугался, что он проникнет в глубины моего естества и, не дай бог, доберется до души, где все вверх дном, и тогда не видать мне работы, - и что я скажу Герману? Но он вдруг почесал шариковой ручкой свой темно-оливковый иноземный лоб, зачем-то огляделся по сторонам и, ничего не спрашивая, пропел самую чудесную песню, которую я и не надеялся услышать.
Мавр. Ночная работа на складе. С двенадцати ночи до шести утра. Через день. Два доллара в час, плюс завтрак. Согласны?
Я только и смог ликующе глотнуть здешний газированный воздух…
Запись 2
Приходил Герман: как обычно, вошел без стука и бесшумно встал за моей спиной, баранками расставив руки и вытянув шею перископом. Заметив в вечернем окне его отражение - громоздкий силуэт, фатально нависший надо мной, и, уловив его бойцовский запах - заматеревший мужской пот с подвыцветшей одеколоновой отдушинкой, я успел захлопнуть тетрадь, прежде чем он в ней освоился. Я не спешил сообщать ему, что этот мир мне наскучил и я решил переместиться в другую доминанту, он не позволил бы мне использовать для этой цели свои апартаменты и я вылетел бы, словно снаряд из мортиры, на улицу вместе с вещами. А куда я дену книги?
Из всех людей я больше всего боюсь Германа, - владельца трехкомнатной квартиры, у которого арендую свое прибежище. Особенно, когда он таким вот Каменным гостем вырастает за моей спиной, сдерживая свое свистящее дыхание. В этот момент я только и жду, когда он положит свои мясистые пальцы, пропахшие табаком, на мое хрупкое горлышко и стиснет его до хруста в шейных позвонках. Этот бравый гренадер два года назад вернулся из горячей точки с орденом, шрамом на горле и калиброванным взглядом бывалого десантника. Он со скандалом уволился из армии в звании лейтенанта, похоронил бедную матушку и теперь сдает жильцам две комнаты из трех и называет себя рантье. А о его семье я ничего не знаю, но известно, что когда-то она имелась в наличии, как он выражается.
Герману не понравилась моя непочтительность: его всегда бесило, когда я от него что-либо скрывал, но я поспешил придать лицу выражение повергнутого в ужас кролика, беспомощной инфузории, преданного пса (хотя мне специально и делать-то ничего не надо, когда я его вижу). Он, увидев эту кротость, немного успокоился и даже присел на мой, а вернее на свой, продавленный диванчик.
Хотя, если задуматься, он мне совершенно никто. В конце концов, я взрослый человек и имею полное право на конституционный пакет прав и свобод и на личную жизнь. Вот, допустим, хотя я сам с трудом это представляю: а если б я был не один, а с женщиной?
Герман. Гутен морген, гутен таг, бью по морде, бью итак!
В военном училище, которое Герман когда-то закончил, его поверхностно обучили стандартному набору вооруженного миротворца на трех-четырех языках: здравствуйте, спасибо, руки вверх, назови свой звание и номер твоя часть, мы хотеть дать свобода ваш бедный народ, - и он любил, полагая это страшно забавным, использовать разные заграничные словечки, невообразимо перемешивая их в чудовищный лингвистический коктейль.
Герман. Сидишь тут, дрочило, мормон чертов, арбайтен не хочешь! Что у тебя мочой-то опять воняет?
Я удивленно принюхался и пожал плечами: странно, но я ничего не чувствую! Хотя две секунды назад, когда я его увидел, я действительно непроизвольно стравил в трусы толику мирры.
Герман. На работу устроился, паразит подкожный?
Я поспешил взахлеб поведать ему о переговорах с Мавром, о предложенном мне престижном месте грузчика ночной смены и об обещанных деньжищах. Зная, что через полчаса все бренное уже не будет иметь для меня никакого значения, я все-таки робел, потому что даже перед смертью мое мужество в присутствии и под взглядом моего давнего тюремщика и кредитора принадлежало не отважному флибустьеру, а всего лишь его муляжу из папье-маше. А еще я робел оттого, что боялся потерять эти свои последние полчаса - они были моими, кровными, я должен был оставаться их полноправным владельцем. Я никогда и ничем не владел, ну так вот, хотя бы эти драгоценные минуты и секунды должны принадлежать мне!
Герман. Сколько-сколько? Не густо!
В последующие пять минут он назидательно объяснял мне, окатывая с ног до головы табачным дыханием с алкогольной кислятинкой, что квартиры дорожают, соответственно их аренда тоже. Что он вынужден с этого месяца решительно поднять плату за комнату. Теперь я должен буду отдавать вдвое. А как я это сделаю - хотя это и не его ума дело, - если моя зарплата этого не позволит?
Сильвин. Хорошо, босс, я разыщу еще одну работу. Герман. Только не вздумай меня морочить, тварь, а то я тебе ствол в глотку засуну и гланды отстрелю!
Он смотрел на меня таким иезуитски-угнетающим глазом, что я посчитал свои гланды уже отстреленными и опять прыснул в штаны. Когда он ушел, канонада его голоса еще долго грохотала в моей голове.
Теперь я объясню, кто такой Сильвин. Поскольку это все-таки предсмертная записка, то есть документ необыкновенной важности, я бы даже сказал манифест - акт обращения к народу, я бы не хотел в ней упоминать своего истинного имени. Ибо оно, а также все мелко-индивидуальное, статистическое, связанное с ним, откровенно не имеет никакого проку и лишь приглушает торжественный импульс моего отчаяния. Какая разница, кто я - Александр, Мишель, Джон, Фридрих? Скажу больше: сегодня, возможно, впервые в жизни я совершаю смелый и достойный поступок, а когда еще это сделать, как не за полчаса до полной капитуляции? Я отрекаюсь от своего пошлого имени и больше никогда, никогда не вспомню его!
Также не упомяну я названия города, в котором родился, вырос, живу и сейчас умру поскольку таких агонизирующих мастодонтов у нас на планете, что пятен на лице во время краснухи - множество: алчных, смрадных, развратных, велеречивых, где магистрали раскинули щупальца во все стороны, поедая заснувшие пригороды, где беспечно дымят крематории на виду у привыкших ко всему граждан, где праздничные церемонии и кровавые расправы слились в единую информационную мистерию и где правящая в мире че-ловеков каста живодеров ежедневно линчует под литавры таких, как я, беспомощных и затравленных, способных лишь вымолить себе перед казнью смешное послабление. Но все равно я люблю этот город, наверное, за те блаженные фрагменты уединения, когда его не вижу. Так что же упоминать его в связи с моим добровольным уходом из жизни? И вообще, разве дело во мне и моем городе?!
Вчера в библиотеке я листал потрепанную книгу и встретил фразу, которая меня заинтриговала: А еще с ним был некий благородный идальго Сильвин из Сильфона. Книгу я не взял, - я еще не закончил Мориса Дрюона, да и за Плутархом должок, но дивные звуки всю ночь колокольчиками звенели в моей голове: Сильвин из Сильфона, Сильвин из Сильфона, динь-динь, динь-динь.
Я не знаю, кто такой идальго Сильвин и тем более не знаю местности или города под названием Сильфон, но сейчас я уже твердо убежден, что я не кто иной, как Сильвин из Сильфона. Ведь того человека с обычным именем, который еще был утром, уже нет, а через полчаса тем более не будет. Когда я начинал все это писать, я даже с трудом выводил я, потому что то был уже не я, а он, именно он - пусть еще не совсем чужой мне человек, но окончательно не похожий на меня Александр, Мишель, Фридрих… А я теперь - Сильвин из Сильфона.
Возможно, этот маскарад кому-то из тех, кто прочтет эти строки, не понравится, а иной решит, что я психически нездоров, хотя это не совсем так, но за считанные минуты до знакомства с Богом позволю себе немного взбрыкнуть. Кто меня за это накажет?