Тем временем пассажир петлял по переулкам окраины, часто посматривая на измятый бумажный листок – похоже что-то разыскивал. Лицо его, обветренное, загорелое, с белой полоской шрама на подбородке, было взволнованно-настороженным; серые с голубинкой глаза, быстрые и молодые, несмотря на возраст хозяина, которому явно перевалило далеко за сорок, сосредоточенно всматривались в вырисованные белой краской номера на заборах; крепко сбитая, коренастая фигура его, затянутая в новый суконный френч полувоенного образца, выражала ту зрелую мужскую силу и уверенность, которая отличает людей бывалых, много повидавших и попутешествовавших на своем веку, от засидевшихся в мягких удобных креслах ответственных и полуответственных обывателей мужского пола; крепкие ноги, обутые в хромовые сапоги, ступали легко, мягко, и без особых усилий несли литое, упругое тело.
Алеша Малахов, высокий и по-юношески гибкий парень, сидит на кухне и с увлечением читает Майн Рида. Впрочем, в его возрасте, весной ему исполнилось шестнадцать, это было неудивительно: кого в юные годы не манили дальние страны, кому не хотелось быть сильным и бесстрашным первопроходцем, защищать угнетенных и порабощенных? Но если бы кто-нибудь, не знакомый с Алешей, заглянул через плечо юноши, то, пожалуй, мог опешить: книга в добротном темно-зеленом переплете была на английском, и, судя по беглости чтения, этот язык он знал в совершенстве.
Еще большее удивление и восхищение, случись кому сойтись с Алешей Малаховым поближе, можно было испытать, узнав, что он так же свободно владеет французским и немецким.
Нельзя сказать, что Алеша был полиглотом. Например, английский язык ему на первых порах давался с трудом, чего нельзя сказать об остальных двух: на французском он начал говорить почти с пеленок, а немецкий выучил погодя, годам к десяти. Пожалуй, если б не мать, которая знала пять европейских языков и работала переводчицей Торговой палаты, английским Алеша заниматься не стал бы. Но мать, с виду хрупкая и слабая, обладала железной волей, и пришлось ему скрепя сердце корпеть по вечерам и в выходные дни над учебниками, спрягая глаголы и до ломоты в языке отрабатывая правильное произношение.
В небольшой, но уютный домик с палисадником на окраине Ленинграда они переселились в конце двадцать девятого года. Из разговора матери с бабушкой Анастасией, нечаянно подслушанного Алешей в детстве, он узнал, что до революции их семья жила в большом красивом доме неподалеку от центра города и что там теперь детский приют; что в восемнадцатом в том доме располагался штаб анархистов, которые вытолкали мать на улицу в одном пальто, а все семейные документы и фотографии сожгли в камине. Впрочем, этот разговор по прошествии времени стал казаться Алеше сновидением, тем более, что однажды он попытался расспросить мать об этом поподробнее, и она посоветовала, смеясь, не читать на ночь тоненьких книжиц в обтрепанных бумажных переплетах, где рассказывалось об "удивительных, невероятных, смертельно-опасных" приключениях знаменитого американского сыщика Ната Пинкертона, и которые он вымаливал у знакомого букиниста.
До двадцать второго года они жили вместе с бабушкой Анастасией, которая сама снимала комнату у одной из своих подруг в деревне: ее дом сожгли в семнадцатом мародеры. После смерти бабушки они возвратились в Петроград, где семь лет прожили в коммунальной квартире, которую дали матери, так как она поступила работать секретарем-машинисткой в какую-то контору. Что собой представляла эта контора, Алешу тогда не интересовало. Его больше волновал скудный паек, который мать приносила домой каждую субботу. В качестве машинистки мать пробыла недолго – уже в двадцать пятом ее приняли в Торговую палату. И вот год назад умерла дальняя родственница бабушки Анастасии, которая завещала им этот домик на окраине, куда они и не замедлили перебраться…
Алеша, не глядя, нащупал чашку с уже успевшим остыть чаем, отхлебнул глоток, перевернул очередную страницу… И в это время кто-то постучал в дверь. Мельком взглянув на старые ходики, у которых вместо гири висел амбарный замок, Алеша в удивлении передернул плечами: кто бы это мог быть? Если мать, то он, кажется, дверь на засов не закрывал, а больше никто к ним не хаживал – немногочисленные знакомые и друзья, как его, так и матери, жили на другом конце города и навещали их очень редко, да и то в основном по праздникам, а новыми они еще не успели обзавестись, потому что мать, сколько ее помнил Алеша, отличалась замкнутым характером, с людьми сходилась очень трудно и старательно избегала шумного общества.
– Входите, там не заперто! – чуть помедлив, уже на повторный стук отозвался Алеша, быстрым движением поправив свои густые черные кудри.
Дверь отворилась, и через порог ступил уже знакомый нам пассажир трамвая. Алеша, с удивлением хмуря густые черные брови, почти сросшиеся на переносице, воззрился на него и встал из-за стола.
– Извините… вы к кому? – спросил он, силясь вспомнить, знакомо ли ему это круглое добродушное лицо с небольшими, аккуратно подстриженными усами; но, похоже, он его видел впервые.
– Кхм… – смущенно прокашлялся незнакомец. – Малаховы… здесь живут?
– Да-а… – протянул в недоумении Алеша. – Но если вы к маме, то ее сегодня, наверное, не будет, она в командировке.
– Послушай… – незнакомец приглядывался к юноше, видно было, что он волнуется. – Ты Алеша… Алексей Владимирович?
– Алексей Владимирович, – запнулся в растерянности Алеша – еще никто никогда не называл его по отчеству.
– Алеша… – незнакомец выронил объемистый портфель, который держал в руках, порывисто шагнул к юноше, обнял за плечи, крепко прижал к груди, затем отстранил и, любовно глядя в большие зеленые глаза Алеши, опять заговорил негромко, словно сам с собой: – Ну да, конечно, Алеша… Алексей… И ямочка на подбородке, как у Володи. И родинка на левой щеке… Вылитый отец… Эх, не дожил!
Глаза незнакомца вдруг увлажнились, затуманились слезой.
– Ты, это, не обращай внимания, сынок… – быстро отвернувшись, он провел широкой огрубевшей ладонью по лицу.
– Вы… вы знали отца?! – голос Алеши неожиданно почти сорвался на крик. – Вы знали?!..
– Мы были друзьями, Алеша, – справившись с волнением, ответил незнакомец. – Да, – спохватился он, – я ведь тебе, так сказать, не представился. Моя фамилия Петухов, Василий Емельянович. А вообще зови меня просто дядя Василий. Договорились?
Алеша кивнул, не в состоянии вымолвить слово. Он не мог поверить своим глазам, все происходившее казалось настолько нереальным, что ему захотелось ущипнуть себя: не спит ли? Этот незнакомый мужчина – друг его отца!
Алеша не видел отца даже на фотографии. Мать об отце не вспоминала никогда, по крайней мере, в присутствии сына. Когда приставал к ней с расспросами, отвечала коротко и неохотно: погиб на войне. И все. Никаких подробностей, будто она знала о своем муже только понаслышке. Если же Алеша становился чересчур настойчивым в своем желании выведать об отце хоть что-нибудь, лицо матери становилось мертвенно-бледным, она резко обрывала его и надолго уходила из дому. А после, ночью, если ему случалось проснуться, он слышал ее плач – тихий, безысходный, до самой утренней зари. Однажды утром ее забрала карета "скорой помощи" – что-то случилось с сердцем. И с той поры Алеша никогда об отце даже не заикался: не по-детски самостоятельный, он понял, что здесь кроется какая-то тайна, о которой матери не стоит напоминать. Так разговоры об отце в семье стали запретной темой.
Но теперь, когда в их доме появился человек, который хорошо знал отца, его друг, Алешу словно прорвало: вопрос следовал за вопросом: кто? когда? где?
– Погодь, погодь, Алеша, – взмолился Петухов. – Ты меня с дорожки хоть чаем угости.
– Извините, я сейчас! – метнулся Алеша к примусу.
А Василий Емельянович принялся тем временем выкладывать на широкий кухонный стол содержимое своего огромного портфеля: пакеты с колбасой, красную рыбу, зернистую икру в стеклянных банках, конфеты, шоколад, тонкие пластины темно-коричневого вяленого мяса, какие-то коробки и металлические банки с иностранными наклейками…
– Угощайся, сынок! У вас тут с харчами, поди, не густо. Оно и видно – больно ты худ, Алеша. Но мосластый. Широка кость, как у бати. Ну а то, что отощал, дело поправимое. Была бы стать крепка, да кровь – не прокисший квас…
Петухов пил чай вприкуску, изредка тихо крякая от удовольствия. Алеша к подаркам даже не притронулся – сидел, словно на иголках, с нетерпением ожидал, когда дорогой гость насытится, чтобы поговорить об отце.
– Спасибо, Алеша, – Петухов достал папиросы. – Закурить у тебя тут можно? Ну и добро…
Прикурив, Петухов надолго задумался, видимо, вспоминал, глядя на Алешу, вздыхая. Затем начал тихо, не спеша:
– Бежали мы с твоим отцом с каторги вместе в пятнадцатом…
Алеша слушал, широко раскрыв глаза. Он – сын графа Воронцова-Вельяминова! Его отец – подполковник царской армии! Каторга… Побег… Якутия и Колыма… Восточно-Сибирское море… Американский коммерсант Олаф Свенсон… Старатели… Золото…
– В двадцать третьем партия направила меня в Колымский район… Город Нижнеколымск… Отец…
– Вздернули старатели гада, звали его Делибаш. Спасти я пытался этого Иуду – не знал, что он убил твоего отца. Из-за угла стрелял, подлая его душа. Оно, конечно, не по закону, без суда и следствия с ним так обошлись, да только вернись теперь тот час, я бы его и сам… своею рукой… Эх, Алеша, каким человеком был твой отец! – голос Петухова дрогнул.
Василий Емельянович снова закурил, затем достал из кармана френча сверток и протянул его Алеше.
– Вот возьми. Память об отце. Умирая, он просил разыскать тебя и передать эти часы, кольцо и портмоне. Там внутри записка. Дописать не успел…
"Сынок, Алешенька! Прощай и прости меня за все. Будь счастлив. Ключ…" На этом записка обрывалась. Кроме записки, в портмоне лежал плотный кусок картона, тщательно завернутый в лоскут просмоленного шелка.
Алеша, тая слезы, долго всматривался в план какой-то местности, прорисованной черной китайской тушью на картоне: прочитал он и надпись с обратной стороны: "И сказал Господь: "Пойди из земли твоей, от родства твоего и из дома отца твоего в землю, которую я тебе укажу". Гр. В. В-В.".
Значит, он – Алексей Воронцов-Вельяминов… Графский сын… Дворянин… Алеша, прикусив губу, метнул быстрый взгляд на комсомольский значок, прикрепленный к лацкану пиджака, который он, придя из школы, повесил на спинку стула, и потупился. Лицо его вдруг побледнело, над верхней губой проступили мелкие капельки пота. Петухов заметил его состояние и встревожился:
– Что с тобой, Алеша? Тебе плохо?
Алеша не отвечал. Не будь рядом Василия Емельяновича, он, пожалуй, впервые в жизни разрыдался бы – дворянский сын, белая кость! И – комсомолец…
– Постой, постой… – Петухов наморщил лоб, собираясь с мыслями. – Разве… разве тебе мать об отце ничего не рассказывала?
Алеша по-прежнему молчал, только голову склонил еще ниже.
– Та-ак… Ну и дела… – Петухов начал кое-что соображать. – Малахов, Малахов… Вот оно, значит, что… А я сдуру, не подумав, со своими откровениями… – он нахмурился; лицо его вдруг стало жестким и немного виноватым.
Глядя на поникшего юношу, Василий Емельянович почувствовал угрызения совести. Он только теперь начал понимать, какую бурю в еще не зрелой юной душе вызвал. Но как поправить положение, не знал…
Мать приехала к вечеру следующего дня: Петухов не стал ее дожидаться, он торопился на поезд – опять уезжал на Крайний Север. Прощание получилось тягостным; оба чувствовали себя почему-то скованно, неловко. Алеша проводил гостя к трамвайной остановке, где неожиданно для Петухова расцеловал его. Порыв юноши растрогал старого большевика до слез; они договорились писать друг другу.
Тонкая, высокая фигура юноши, чем-то напоминающая Петухову одинокую лиственницу на макушке сопки, невесть как забравшуюся туда и теперь обдуваемую всеми ветрами, уже давно исчезла за поворотом, а Василий Емельянович все еще стоял у заднего окна трамвая, задумчиво и отрешенно глядя на убегающие полоски трамвайных рельсов. Он ощущал непривычную для него душевную опустошенность: вместо удовлетворения от сознания честно выполненного долга перед памятью погибшего друга Петухов вдруг почувствовал себя виноватым. Но спроси его кто-нибудь в этот момент почему, он ответить не смог бы…
Вещи отца мать заметила сразу, как только переступила порог комнаты – Алеша положил их на виду посреди письменного стола. С вдруг застывшим лицом она подошла к сыну, словно боясь обжечься, протянула руку, взяла обручальное кольцо, прижала его к груди и, теряя сознание, беззвучно упала Алеше на руки…
2
Букет полуувядших роз сиротливо торчал в стеклянной банке из-под вишневого компота. На кушетке лежал небритый капитан Савин и, бездумно уставившись в потолок, страдал: последняя, довольно продолжительная командировка в Москву окончательно разрушила робкие попытки Бориса покончить с холостяцким образом жизни. А если короче – о, эти коварные женщины! – Наташка вышла замуж, даже не позаботившись известить его о таком важном социальном свершении.
И когда он субботним вечером, едва отряхнув дорожную пыль и побрившись как никогда тщательно, появился у порога ее квартиры с многострадальным букетом роз, из-за которого ему пришлось объездить пол-Москвы, и, изобразив на лице улыбку, позвонил, дверь открыл широкоплечий, спортивного вида малый и ехидно осведомился: "Вы к кому? К Наташе? Простите, вы Савин? Вот и хорошо. Знаете, Наташа, моя жена, просила вам передать, что ее нет дома". "А когда будет?" – сдуру ляпнул ошеломленный капитан, которому в этот момент неожиданно изменила вся его профессиональная проницательность. "Для вас никогда…" – с легким сожалением, как на умственно недоразвитого, посмотрел на него удачливый соперник и плотно прикрыл дверь квартиры.
Букет Савин не выбросил. Неизвестно почему. Принес в свою крохотную комнатушку и даже поставил в банку с водой. Как монумент своей глупости и фатального невезения – утешал себя, глядя на прихваченные морозом лепестки.
В управление не звонил, ночью выпил чашек десять круто заваренного чаю, уснул только под утро.
Проснувшись, подкрепился банкой тушенки, невесть какими судьбами завалявшейся в холодильнике, погрыз закаменевший сухарик и снова забрался на кушетку…
В дверь постучали настойчиво и сильно – звонок сломался года два назад, и Савин, уходя на работу, клятвенно обещал себе почти каждый день, что уж сегодня вечером он починит его обязательно.
"А вдруг Наташка!" – словно ветром сдуло Савина с постели, и он заячьим скоком заметался по комнате, запихивая подальше от глаз разбросанные вещи. Смахнул в мусорное ведро остатки завтрака и, на ходу застегивая рубаху, подошел к двери.
– Сейчас! Открываю…
– Силен поспать… Здоров. С приездом, – затопал унтами на пороге, стряхивая снег, КаВэ Мышкин.
– А-а, это ты… – разочарованно сник Савин. – Привет… Проходи.
– Что, не рад?
– Почему, рад… – вяло пожал ему руку Савин. – Как узнал?
– Земля слухом полнится… – Мышкин покопался в кармане полушубка и положил на стол большую пачку индийского чая. – По случаю приезда скромный подарок… Перекусить найдется?
– А кто его знает. Сухари, кажется, есть. И сахар.
– Подходит. У меня тут еще кое-что имеется… – вытащил из-за пазухи сверток. – Вяленый хариус… Подкрепившись, Мышкин похлопал Савина по плечу:;
– Не горюй, Боря. Все что ни есть – к лучшему.
– Ты о чем?
– Да ладно, не темни. В райотделе уже в курсе… Неплохая девка Наташка, но знать не судьба тебе с нею.
– Иди ты!.. Судьба, не судьба… Гадатель нашелся. Сам разберусь, что к чему.
– Не горячись, Боря. Поздно уже разбираться. Что, морду бить ему пойдешь? Он-то при чем?..
– Послушай, Костя, имею я право хоть в этом случае быть не милиционером, а простым человеком, мужчиной?! Да не полезу я в драку, можешь не сомневаться. Если, конечно, не придется сдачи дать… А вот с Наташкой я должен поговорить, обязательно должен!
– Как хочешь, дело твое. Только о чем ты будешь говорить? Просить, чтобы вернулась к тебе?
– Не знаю… Просить не буду… Просто поговорить хочу.
– Ну-ну, давай… Как рыбка? Хороша, ничего не скажешь. Между прочим, Саша Кудрявцев угостил. Он и для тебя припас – осенью путину ты по столицам прокатал… Слушай, Борька, а как там наши дела? Что нового привез?
– Долгий разговор… А, в общем-то, дело дрянь.
– "Хоронить" придется?
– Не знаю. Что шеф скажет.
– Ну а твое мнение?
– Не хотелось бы… Да вот беда – не знаю теперь, с какой стороны к этому делу подступиться. Все настолько запуталось и осложнилось, что просвета никакого не видно. Впрочем, возьми папку – вон там в столе, ознакомься с последними данными.
Пока Мышкин, устроившись на кушетке, занимался бумагами, Савин побрился, переоделся в свежую рубашку и подмел в комнате.
– Значит, Христофоров-Раджа "лег на дно"?
– Похоже. Всесоюзный розыск объявили, но пока безрезультатно. Ребята из МУРа сейчас его связи отрабатывают, да, боюсь, толку из этого будет мало – хитер, старый лис, – Савин присел рядом с Мышкиным.
– А как с шифровкой?
– Никак. Отыскали только источник, откуда взято изречение. Да вот сам смотри: Бытие, первая книга Ветхого завета. Двенадцатая глава. Жизнеописание праотца Авраама и его жены Сарры. Читай, здесь полный текст…
– "И сказал Господь: "Пойди из земли твоей, от родства твоего в землю, которую я укажу тебе; и я произведу от тебя великий народ и благословлю тебя, и возвеличу имя твое, и будешь ты в благословении, и злословящи тебя прокляну, и благословятся в тебе все племена земные". Уф… – Мышкин перевел дух. – Красиво говорил бог Элогим бедному Аврааму…
– Интересно, что хотел сказать тот, кто преподнес нам эту загадку?
– Послушай, Савин, а что если это не шифровка?
– Как это не шифровка? Ты сомневаешься в этом?
– Не то чтобы сомневаюсь, но предпосылки к этому есть. Суди сам: над этим текстом работают лучшие шифровальщики уже не одну неделю – все впустую. Неужели граф Воронцов-Вельяминов – если это и впрямь его вещи – был такой дока по части шифров? Да еще в те времена, когда шифровальное дело было, образно выражаясь, в колыбели?
– Ну не скажи, Костя. Методика шифровального дела, разработанная русским Генштабом перед первой мировой войной, считается по сей день одной из лучших.
– Не спорю. Но в нашем случае это еще требуется доказать. А то мне кажется, что мы в трех соснах заблудились… Впрочем, Боря, давай пока оставим в покое твои московские изыскания. У меня тут кое-что есть и довольно интересное.
– Очередная загадка? – хмуро поинтересовался Савин, складывая бумаги в папку.
– Нет, просто стоящий шанс покончить со всеми загадками по этому делу.
– Блажен, кто верует…
– Боря, я тебя не узнаю. Где твой хваленый оптимизм?
– Взрослею, Костя. А значит, по пути в мир потусторонний шишки набиваю. А это, представь себе, больно даже оптимисту.
– Спасибо за откровенность. Понял. Может, оставим на завтра?
– Да чего там, продолжай…
– Ты помнишь дело Нальгиева?
– Нальгиева? Нальгиева… Что-то не припомню.